Я действительно твердо решил сделать завтра подробный доклад Исполнительному Комитету о контактной комиссии.
На этот раз доклад о заседании контактной комиссии вообще был неизбежен: нельзя было не доложить о том, что было достигнуто по большому принципиальному вопросу – о «дальнейших шагах». Поэтому, вопреки обычаю, Церетели получил слово для официального доклада о вчерашнем заседании. Церетели изобразил дело в самых розовых красках: правительство, как всегда, во всем идет на соглашение. Нота к союзникам будет изготовлена в ближайшие дни. Правда, Платтена правительство решило не пускать в Россию, но, оказывается, в министерстве иностранных дел имеются сведения об его сношениях с германским правительством.
Я потребовал слова для дополнительного сообщения.
– С контактной комиссией, которая отражает в себе общие взаимоотношения Совета и Временного правительства, дело обстоит совершенно неблагополучно, – заявил я. – Контактная комиссия объясняется с советом министров в каких-то приватных, интимных тонах и формах – особенно в последнее время. Мы предлагаем правительству вопросы и обращаемся к нему с просьбами, как могла бы это сделать любая организация и группа. Министры нас выслушивают, сообщают факты, высказывают свои соображения и большею частью отказывают в просьбах. Мы на это не реагируем никак и даже не докладываем о наших переговорах Исполнительному Комитету. Совет вообще не реагирует на действия правительства, несогласные с его волей. Поэтому я считаю необходимым обратить особое внимание на деятельность контактной комиссии, а кроме того, настаиваю на следующих конкретных мерах. Во-первых, Исполнительный Комитет немедленным постановлением должен обязать комиссию к постоянной подробной отчетности. Во-вторых, немедленно придать официальный характер ее деятельности – хотя бы путем ведения официальных протоколов «контактных» заседаний и путем точной регистрации всех ее постановлений и ответов правительства.
Я предложил избрать из среды Исполнительного Комитета двух присяжных протоколистов («нотариуса и двух писцов»!). А затем, изложив дело Платтена именно так, как я освещал его Милюкову, я настаивал, что Исполнительный Комитет должен реагировать на недопустимый прецедент и добиться пропуска Платтена всем своим авторитетом.
Мне возражал опять Церетели: ему уже как будто начали давать слово без очереди, когда он того пожелает, хотя пока он еще не был министром… Церетели говорил, что мое освещение деятельности контактной комиссии совершенно неверно: правительство чаще соглашается, чем отказывает, когда же оно отказывает, то хорошо мотивирует, и вообще оно настроено крайне благожелательно.
Главное же Церетели – с обычным прямолинейным «мужеством» – возражал против официальных протоколов. Почему? Во-первых, в менее официальном порядке достигнешь большего; во-вторых, беседы без протоколов вообще продуктивнее и полезнее: министры будут говорить гораздо охотнее и откровеннее – они никогда не скажут того, что сказали бы без протоколов, если будут знать, что каждое их слово будет зафиксировано.
Невероятно, но факт, который не рискнут опровергнуть свидетели, несмотря на всю его невероятность: именно такова была аргументация Церетели. Здесь дело уже не в том, как прелестна она была, эта примитивная, «циническая» аргументация. Здесь важно другое: как же понимал, как толковал Церетели взаимоотношения Совета и правительства? Как представлял он себе место Исполнительного Комитета и самой контактной комиссии перед лицом министерства Милюкова и Гучкова?
Эти толкования и представления имели сейчас огромную важность для революции. Ибо Церетели был выразителем и вождем той обывательской массы, которая составляла большинство Исполнительного Комитета. Эта масса внимала, как истинной мудрости, его гнилым, дряблым мыслишкам, которые скрывали под собою вязкую, непролазную трясину, уготованную для революции.
Напрасно пытались образумить «одержимого» лидера, напрасно пытались убедить «мамелюков» в том, что контактная комиссия не есть комиссия пронырливых репортеров, которым необходимо залезть в душу высоких собеседников и выпытать у них государственные тайны. Напрасно разъясняли, что советская делегация существует не для интимных бесед с высокопоставленными лицами, что все их заявления, сделанные неофициально, сделанные ради прекрасных глаз заслуживающих доверия делегатов, не только не должны быть целью переговоров, но должны игнорироваться, как не имеющие политического значения. Напрасно напоминали о том, что контактная комиссия есть только технический посредник между классовыми врагами, между двумя сторонами, ведущими если не «страшную» и одиозную борьбу, то во всяком случае даже для большинства естественную и допустимую тяжбу. Все напрасно.
Мои предложения были отвергнуты. Было только постановлено, чтобы члены контактной комиссии… сами вели протоколы!
Военный министр Гучков несколько дней был болен и не выходил из своей квартиры в военном министерстве на Мойке. Числа 15–17 контактная комиссия получила приглашение посетить его. Такое же приглашение получили и советские представители в Военной комиссии, о которой я часто упоминал в первой книге.
С тех пор эта Военная комиссия была уже несколько раз преобразована, меняя и свой состав, и свои функции. С делами Военной комиссии довольно часто надоедали в Исполнительном Комитете. Я был не в курсе этих дел, но подозрительно относился к этому учреждению. Оно уже давно попало в руки враждебных элементов и в общем играло довольно двусмысленную роль…
Совсем недавно, 8 апреля, в Исполнительном Комитете рассматривался проект реорганизации Военной комиссии. Этот проект был представлен комитетом Государственной думы, но у нас был отвергнут. Вместо него было принято постановление: составить Военную комиссию на паритетных началах – всего из 20 человек: 10 от Совета рабочих и солдатских депутатов и 10 от военного министерства; функциями же этого учреждения было постановлено считать «согласование деятельности и урегулирование взаимоотношений между военным министерством и Советом». Чем кончилось дело – я не знаю.
Несколько советских членов Военной комиссии поехали с нами к Гучкову… Но дело оказалось не специально военное, а общеполитическое. Гучков хотел поделиться с нами своими мыслями, своими тревогами; хотел поговорить с нами откровенно, как с честными и любящими родину людьми.
Он не сообщил нам, правда, ничего такого, что не было бы хорошо известно, по крайней мере большинству из нас. И тревога Гучкова, собственно, ничем не отличалась от тех чувств, какие нам неоднократно выражали другие министры. Но все же Гучков, решившись «просить у нас помощи» и видя в этом «последнее средство», исходил из правильно понятой сущности ситуации, он правильно оценил остроту ее. Он только неправильно питал надежды на эти разговоры, если он действительно питал их. И совершенно неправильно выбрал самый тон разговора: я уже упоминал, что обычные приемы Гучкова в обращении с советскими людьми громко кричали о его несокрушимой вере в возможность «обернуть нас вокруг пальца» своей дипломатией, взять нас голыми руками.
Нет, таких среди нас все-таки было немного. Были такие, которые без всякой гучковской дипломатии, в силу собственного убеждения были готовы обернуться вокруг его пальца. Но были и такие, которые ни под каким видом в руки Гучкову не давались… Во всяком случае, беседа была теоретически наивна, а практически бесполезна. Но все же она началась.
Дело было в том, что армия становится ненадежной при боевых операциях. После первой встряски наступило улучшение, и армия считалась в боевой готовности. Но теперь снова положение ухудшилось. Начались гибельные братания. Зарегистрированы случаи прямого неповиновения приказам. Некоторые части не пожелали выступить на передовые позиции для смены товарищей в окопах. Приказы предварительно обсуждаются в армейских организациях и на общих митингах. Об активных операциях в таких-то частях не пожелали и слушать: говорят, мы будем вести только оборонительную войну и потому наступать не станем. Это объясняется коренным, но довольно понятным заблуждением: политические цели войны здесь смешиваются с военно-техническими задачами. Но разъяснить это недоразумение темным массам будет до крайности трудно, если вообще это возможно.
Чтобы помочь тут делу, надо вообще оставить всякие разговоры о целях войны. Нельзя такие вопросы выносить в темные массы. Но необходимо посмотреть еще глубже на положение в армии.
Наступательные и оборонительные операции – это частность. Армия же, ее дисциплина и боеспособность колеблются вообще. И причина для этого имеется общая. Дело заключается в том, что солдатская масса проникается пацифистскими настроениями. Она начинает не только ждать мира, но и сама требовать его. Это – смерть для действующей армии, как таковой.
Гучков ссылался на свой личный опыт, приобретенный в прежних войнах. Он говорил: все идет прекрасно, пока не произнесено слово «мир». Как только оно произнесено, как только начинают вместо войны думать о мире, ждать его, надеяться на него, – так наступает перелом. Солдаты перестают быть стойкими бойцами, армия разлагается. Ведь это совершенно неизбежно: когда завтра будет мир, то сегодня нельзя заставить себя сложить голову.
Какой же вывод? Где же выход? Единственный и неизбежный вывод диктуется всем предыдущим – для каждого человека, любящего родину: надо перестать говорить вслух о мире.
Вот об этом и хотелось сговориться Гучкову с Советом. Министр ссылался на контакт между Советом и его министерствами в общей работе по реорганизации армии на новых началах. Он указывал на министерские учреждения, специально над этим работающие. Ведь они создали именно те основы армейского быта, какие сами солдаты отстаивали в Совете. Может быть, все это сделано слабо? Не удовлетворяет?.. Хорошо: Гучков уйдет сейчас же, по первому нашему слову. Пусть мы заявим. Пусть мы скажем, что мы сами хотим взять власть. Гучков не только с радостью уступит место: он с радостью пойдет в помощники, в адъютанты, в канцеляристы к любому из нас. Все свои силы, способности, знания он отдаст этой работе и помощи новым людям. Но пусть ради успеха общей работы не делают того, что подрывает эту работу в корне и что разрушает армию. Так говорил Гучков.
Если прав Ленин в том, что при помощи контактной комиссии нельзя кончить мировую войну, то нельзя «контактными» переговорами и сокрушить основу всего мирового рабочего движения данной эпохи. И нельзя при помощи «контактных» переговоров выбросить из нашей революции добрую половину всего ее содержания – с тем чтобы подписать смертный приговор и остальной половине ее.
К сожалению, я не имел времени пробыть у Гучкова до конца беседы. Я не знаю, чем она кончилась и не слышал ответных речей моих товарищей. Но лично я не преминул совершить бестактность тем, что до ухода сказал со своей стороны несколько слов. Я сказал прямо и определенно, что расхождение здесь коренное. Гучков рассматривает все события и факты под углом продолжения войны; мы – под углом скорейшего заключения всеобщего мира.
Факты, передаваемые Гучковым и нам уже известные, крайне печальны: армия должна сохранить боеспособность, должна быть пригодной для любых военных операций, и Совет для этой цели делает все, что он может. Но он не может принести этому в жертву самого себя, то есть интересы революции и демократии. Выход – единственный, но он противоположен указанному министром. Не заставить солдат забыть о мире, а поставить мир в порядок дня правительственной политики. Когда солдатские массы не будут иметь ни тени сомнений в том, что и правительство стремится к миру, а не к войне, когда массы увидят, что российская власть все делает для мира, а враг все-таки не складывает оружия и действительно угрожает их очагам, их новой, вновь приобретенной родине, – тогда армия окрепнет и возродится, тогда она будет боеспособна. А Совет только тогда приобретет твердую почву в своей работе над боеспособностью армии.
Военное министерство действительно не стоит на дороге у Совета в этой работе. Но у военного министерства стоит на дороге министерство иностранных дел. Оно ежедневно доказывает солдатским массам, что война ведется не ради свободы и не ради обороны, а ради чуждых и непонятных целей; и массы видят, что эта война будет бесконечна, будет продолжаться до гибели их завоеваний. Сговориться мы могли бы только на одной платформе: на платформе решительной мирной политики правительства. Тогда лозунг мира в устах солдатских масс будет излишним. В случае неуспеха мирной политики он механически будет вытеснен лозунгами обороны и боеспособности. А вне этого пути не только бесполезны разговоры, но и безнадежно общее положение. Совет может только тогда перестать говорить о мире, когда правительство будет делать мир.
Гучков как будто хорошо слушал и, казалось, вполне понимал все это. Но… он не хотел понимать этого и хранил такой вид, как будто все это совершенно не относится к делу. Ему было необходимо удержать беседу в другой плоскости. Удалось ли ему сделать это после моего ухода, я не знаю. Но что разговоры эти во всяком случае не привели ни к чему, в этом не замедлили убедиться все их участники.
Затяжной характер приобрело дело о «займе свободы». Мелкобуржуазное большинство еще не управляло диктаторски и еще не могло решить дело по хотенью «мамелюков», по велению их предводителей «из марксистов». Как и все внутри Совета, дело о военном займе стало на крутонаклонную плоскость в этот двухнедельный период, с 4 по 17 апреля. Но для окончательного его решения в желательном духе у большинства в этот период еще не хватило сил.
Я уже упоминал о том, как в Мариинский дворец вызывали контактную комиссию, чтобы понудить Совет содействовать «займу свободы». В результате этого визита вопрос был поставлен в Исполнительном Комитете еще 6–7 апреля еще до отъезда в Минск нашей «группы президиума»: мне помнится, что на первом обсуждении этого вопроса председательствовал Чхеидзе.
Вопрос считался крайне важным. Шум из-за «займа свободы», как я уже писал, был поднят невероятный. Агитация, устная и печатная, шла, как при больших парламентских выборах: в ней участвовал даже святейший Синод. Большая пресса, ежедневно печатая массу аршинных плакатов, статей, заметок, информации, решительно запрещала кому бы то ни было сомневаться в том, что «заем свободы» – это экзамен нашей политической зрелости, испытание нашего патриотизма, проба нашей любви к свободе. Казалось, обыватель уже вполне твердо усвоил себе все эти истины. Конечно, не настолько твердо, чтобы подписываться и обеспечить займу надлежащий успех: подписка шла довольно туго. Но все же настолько твердо, что на Невском проспекте отрицательное отношение к займу котировалось наравне с запломбированными вагонами. Все с нетерпением ждали, что скажет Совет.
Вопрос считался крайне важным. Вместе с тем для самого Исполнительного Комитета, с точки зрения его общей политики, вопрос о займе имел большое принципиальное значение. Но когда началось обсуждение, членов было очень мало, всего около трети пленума. И притом не было налицо ни Церетели, ни многих других столпов большинства. Не было и никакого доклада. Чхеидзе предложил желающим высказаться, но желающих от большинства не оказалось.
С большой неохотой я взял слово и крайне слабо, вяло, путано, неинтересно говорил против поддержки займа. Впрочем, немногим лучше говорил против меня, в пользу поддержки Войтинский. Вообще большого оживления не было… Большинством – 21 голос против 14 – было решено поддержать «заем свободы».
К этому заседанию мысли еще не дошли до сути вопроса – ни у большинства, ни у оппозиции. Решение было принято безо всякой подготовки. Правда, общие позиции совершенно определились, и более зрелое обсуждение не дало бы иных результатов. « Ответ» на эту политическую задачу был ясен сам собой для обеих сторон. Но надлежащего « объяснения» ее еще не было; аргументация была совершенно не разработана. А между тем задача была далеко не так проста, чтобы как следует решить, чтобы хорошо «объяснить» ее экспромтом. Напротив, задача была сложная.
Дело имело две стороны: финансовую и политическую. Правые сторонники поддержки займа упирали на первую, левые противники – на вторую. Но экономика и политика здесь тесно переплетались и перепутывались. И все это давало безграничный простор прениям, превращая вопрос о займе в сказку про белого бычка.
Правые начинали и кончали непререкаемой истиной: государству необходимы средства. Ныне свободное революционное государство близко к банкротству. В данный момент нет никаких иных источников для покрытия расходов. Как может демократия не дать необходимых средств и не поддержать, не спасти от краха новое, созданное ею государство?.. Такова была экономика советской правой.
Ее политика гласила примерно так. Ведь Совет поддерживает Временное правительство «постольку, поскольку» оно – и т. д. Эта поддержка декретирована высшим советским органом – Совещанием. Но им декретировано и другое, а именно – поддержка армии, работа на вооруженную защиту революции. Это обязательная линия Совета. Но для этого необходимы денежные средства. В обязанности дать их не может быть сомнений у Совета… Вокруг всего этого вращалась аргументация большинства.
Но все это совершенно не убеждало тех, кто стоял на классовой точке зрения. Что касается финансовой стороны дела, то заем ни в каком случае не представлялся единственным источником пополнения государственных средств: не дожидаясь общей налоговой реформы, было возможно и должно принять чрезвычайные меры в области прямого обложения. Утверждают, что чрезвычайный военный или общепоимущественный налог дадут немного. Но надо испробовать, надо прибегнуть к ним раньше, чем прибегать к добровольному займу, который в конечном счете ляжет на плечи неимущих.
Но допустим, что заем есть на самом деле единственный и необходимый источник получения средств. Поможет ли он делу при данных условиях? Спасет ли он от заведомого государственного банкротства и полной финансовой разрухи? Если война стоит государству 54 миллиона в день, если долг к концу бюджетного года достигает 40 миллиардов и его росту не видно конца, то все «займы свободы» ничему не помогут и явятся такой каплей в море, о которой не стоит говорить.
Но допустим, займ и необходим и окажет реальную поддержку нашим финансам. Может ли самому займу реально помочь поддержка Совета? Ведь те слои, к которым будет апеллировать Совет, для которых его слово будет иметь значение, эти слои не только не могут обеспечить успех или неуспех займа, но не могут в данных условиях оказать ему сколько-нибудь заметную реальную поддержку. Добровольные гроши, отданные государству под влиянием советского призыва, составят поистине величину, не стоящую внимания. И несомненно, что само понуждающее правительство рассчитывает совсем не на финансовую помощь Совета: оно ценит совсем иную сторону поддержки займа демократией.
Если бы действительно от Совета зависело, дать или не дать средства государству, то стоило бы разговаривать о том, надо ли идти на огромный политический компромисс ради этой цели. Сейчас же, когда никаких средств для спасения от банкротства все равно не хватит, а советская поддержка не может иметь никакого финансового значения, – сейчас это даже не компромисс, а просто политически ложный шаг.
Сейчас вообще советская поддержка займа есть исключительно политический акт. И притом, с одной стороны, это есть акт политической капитуляции перед правительственным империализмом, с другой – это акт, совершенно не вытекающий из директив Советского совещания. Это – акт не только не соответствующий официальной советской линии, но противоречащий ей, видоизменяющий ее, уклоняющий ее от (хотя бы словесного, формального) Циммервальда в сторону социал-патриотической позиции англо-французского социал-патриотического большинства.
Спасти российские финансы может только скорейшее окончание войны и ничто больше. Временное правительство не вступает на путь политики всеобщего и почетного мира. Оно ведет империалистскую политику вместе со своими союзниками. Гроши советской демократии нужны ему для того, чтобы по возможности еще в большей степени переложить на крестьян и рабочих вожделенное завоевание Армении, Галиции и Дарданелл. А несравненно важнее – советская поддержка займа нужна ему, как залог солидарности с его политикой перед лицом Европы. Советская поддержка займа – это символ священного единения имущих классов с демократией в деле империалистской войны.
Совет поддерживает заем как раз в то время, когда Милюков направо и налево «разъясняет» свой лицемерный акт 27 марта. Ничем не помогая российским финансам. Совет поддерживает Милюкова со всем его лицемерием, со всей гибельной для революции захватнической политикой. Это есть акт солидарности, поддержки и укрепления всего мирового империализма. Это есть фактор укрепления шовинизма и бургфридена в Германии. Это есть предательский удар в спину не только германскому пролетариату, который мы обвиняем в бездействии, но и всему рабочему классу Европы, поднимающему знамя борьбы за мир.
Ничего подобного не поручало нам Советское совещание. Оно требовало и от правительства политики мира. Оно требовало от нас защиты революции от империализма. Мы же, передавая правительству рабочие и крестьянские деньги, открывая ему «военный кредит» – безо всяких условии, несмотря на его новые враждебные демократии акты, – мы не только дискредитируем революцию в глазах европейских масс, но и окончательно, формально изменяем прежней циммервальдской линии Совета. Пусть даже кредит Милюкову в глазах многих еще не приравнивает Совет к Шейдеману и его германским соратникам: пусть Шейдеман стоит на страже германского полуабсолютистского строя, тогда как Совет действует в пользу республики и свободы. Но Тома, Кашены и Ренодели также спасают свободную республику. И поддержка Советом «займа свободы» окончательно и формально ставит Совет на почву союзного шовинизма, на позицию союзного социалистического большинства.
Вся эта аргументация не была полностью развита в заседании 6–7 апреля. Я лично в общих чертах развил ее значительно позднее, уже при втором обсуждении займа в Исполнительном Комитете – после апрельских дней. Но в частных разговорах, в отдельных приватных спорах в первой половине апреля крупицы всех этих аргументов, несомненно, просачивались в некоторые группы нашего советского большинства. Как шейдемановщина, так и англо-французский «социалистический» шовинизм еще недавно были чужды и одиозны многим элементам нашей правой. В эту яму Совет скатиться еще не решался. Он еще только катился в нее по наклонной плоскости.
И пока еще было немало представителей советского большинства, которые, голосуя «в принципе» за поддержку займа, чувствовали, что в этом деле не все в порядке. Они чувствовали, что правительству в данной обстановке нельзя открывать политический кредит безо всяких условий, независимо от его политики и, по крайней мере, без ответных мирных актов с его стороны…
Сейчас готовилась новая нота союзникам. И вот, естественно, покорные элементы большинства считали нужным, по крайней мере, связать поддержку займа с этим актом, с этим «дальнейшим шагом» к миру. Раньше чем окончательно вотировать поддержку займа, не посмотреть ли, что это будет за «нота»?.. В числе тех, кто думал так, насколько я понимаю, не было Дана, но был Чхеидзе.
Под действием таких сомнений вотум 6–7 апреля не имел сколько-нибудь существенных реальных последствий. Буржуазная пресса по этому поводу стала скоро недоумевать и делать запросы. В самом деле, не особенно значительным большинством Исполнительного Комитета было решено заем поддержать; но не было ни резолюции для всенародного сведения, не было ни агитации, ни плакатов в социалистических газетах, не было даже статьи в официальных «Известиях». Решили поддержать, но не поддерживают.
12 апреля жаловалась «Речь». «Несмотря на кажущуюся ясность», решили не единогласно, а большинством. «Пусть так, – но засим постановление было оглашено только в „Единстве“, которое и исполнило постановление, напечатав призыв»… Кроме того, была напечатана лишь кисло-сладкая статья в «Деле народа», говорившая не столько о необходимости поддержать заем, сколько о том, что нужно контролировать расходование денег. Высказалась «Земля и воля», но «вовсе не для того, чтобы бороться с преступной индифферентностью и зажечь энтузиазм», а для того, чтобы теоретически исследовать доводы за и против. Лучше других московский «Труд»: но и этот не ограничился разговорами о займе, а твердит «о немедленном переустройстве финансовой организации, о введении прогрессивно-подоходного налога и т. д.» Вообще все эти газеты вместо того, чтобы «разъяснить, что в данном случае личная выгода совпадает с патриотическим долгом, занимаются академическими рассуждениями и скучнейшими спорами». А другие левые газеты и совсем не упомянули о постановлении Совета… «Так сильны отзвуки старого»…