Стало быть, планы Керенского разом отнимали два поста у «министров-марксистов»: и морское министерство, и министерство юстиции. При сомнительности Церетели, в коалиции оставался уже только один несомненный социал-демократ на классическом посту буржуазного заложника: на посту министра труда. На это уже ни в каком случае не соглашался Скобелев. Да и вообще – что же это в конце концов за «коалиция». Курам на смех… Все это, вместе взятое, как видим, пока что только запутывало дело, но не двигало его вперед. За неполных двое суток вся эта бесплодная толчея, вся эта чехарда комбинаций становилась уже невыносимой для самых уравновешенных людей.
Не помню, что в этот день было дальше и возобновилось ли совместное заседание с министрами… Часов в шесть в Морском корпусе снова собрался Петербургский Совет: его созвали накануне, не сомневаясь, что сегодня на его утверждение будет представлен и окончательный состав, и платформа нового правительства. Пришлось кого-то командировать, чтобы сообщить Совету о задержке и снова созвать его назавтра.
Остальным пришлось отправиться в Исполнительный Комитет, где в эти дни царила нерабочая атмосфера. Но двух или трех человек делегация выделила для особой миссии: поехать к больному Чхеидзе и убедить его в необходимости отпустить Церетели в министерство. Это была очень трудная миссия; иными она даже расценивалась как безнадежная… Кажется, к Чхеидзе поехали Скобелев, сам Церетели и кто-то еще.
Мы же в Исполнительном Комитете нежданно-негаданно застали снова французских гостей. По правде сказать, было не до них. Но делать было нечего: французские гости, посетив Москву, объехав фронт, возвращались теперь во Францию и явились к нам для прощальной беседы… Не помню, были ли с ними англичане. Английская делегация за это время была еще более скомпрометирована в наших глазах: была окончательно установлена ее формальная связь со своим правительством, и по этому поводу даже возникла неприятная переписка между Исполнительным Комитетом и британскими рабочими организациями, которые открещивались от этой делегации Ллойд Джорджа. Но англичан, кажется, сейчас уже не было. Вместе с французами был сейчас только бельгиец Дебрукер.
Гости на прощанье возобновили свои пожелания союзного контакта. Они снова рассыпались в комплиментах величию русской революции и могуществу Совета. Поездка на фронт не оставила в них на этот счет никаких сомнений. Они знали, что мы следим за травлей против нас в их патриотической прессе, и авансировали перед нами свою готовность разъяснять на родине истинное положение дел.
В ответ им превосходную речь произнес Дан, которому аплодировала левая. Перед лицом союзных социал-патриотов он взял настоящий тон революции и воспроизвел прежнюю «линию Совета», подчеркивая возможность между нами контакта только на почве борьбы за мир.
После Дана, помню, выступил с полемикой Шляпников на французском языке, с классическим владимирским прононсом, он терзал гостей ядовитыми вопросами насчет Эльзас-Лотарингии и проч.; корректные французы старались на прощанье во что бы то ни стало не выйти из равновесия…
Но в общем, с политической стороны, эти проводы, вероятно, дали недурные результаты. Они укрепили – насколько было возможно – в сознании гостей ту мысль, что, несмотря на явный перелом советской политики, несмотря на все колебания и уступки, все же формальный контакт с союзными социал-шовинистами, по крайней мере сейчас, совершенно невозможен для Совета. Французы снова подтвердили свою готовность всеми мерами содействовать международной социалистической конференции, а затем – распрощались с нами.
Что было поздним вечером – не помню. Кажется, я отправился прямо в «Новую жизнь» и если были какие-нибудь заседания о коалиции, то в них я не участвовал. Но дело в эту ночь решительно никуда не сдвинулось с мертвой точки.
Не помню и того, что было сделано для коалиции в первую половину следующего дня, 4 мая… С двух часов в Мариинском дворце происходило совместное заседание советской делегации с министрами, главнокомандующими и думским комитетом. Но я не был на этом заседании и не знаю, что там было.
Кончив дела в редакции, я отправился в Мариинский дворец и застал нашу делегацию в одной из отдаленных незнакомых комнат – в крайне возбужденном и нервном состоянии. Совместное заседание только что кончилось, но дело по-прежнему ни на йоту не подвинулось. Только у Чхеидзе, с большим трудом и к великому его огорчению, удалось вырвать согласие на вступление Церетели в правительство. Ему было дано обещание, что Церетели будет по-прежнему работать главным образом в Совете.
Сейчас советская делегация, стоя на ногах, с видом отчаяния решала предъявленный ей ультиматум: либо министерство продовольствия остается за цензовиками и Шингаревым, либо вся комбинация рушится и весь кабинет подает в отставку… Своим происхождением этот ультиматум был обязан, конечно, кадетскому центральному комитету.
Центральный орган всей организованной буржуазии в эти дни потерпел целый ряд неудач – и нервничал, и фрондировал, и добивался реванша напропалую. Прежде всего, кадетские большевики вообще не хотели никакой коалиции. Затем они добивались коалиции с Милюковым. Затем, ничего этого не добившись, они бросились по линии бойкота, некогда ими столь презираемой; бросились по линии срыва коалиции путем отозвания кадетов-министров. Но вовремя опомнились, вняв голосам тех, кто считал это уже слишком непатриотичным, слишком узкопартийным, слишком рискованным. Тогда Шингареву и Мануйлову разрешили остаться в кабинете, но под условием сохранения в кадетских руках портфеля продовольствия.
Кадетский центральный комитет, по-видимому, ставил этот вопрос ультимативно перед остающимися буржуазными министрами. А те, разумеется, не могли обойтись в новом правительстве без поддержки самой могущественной, можно сказать, единственной буржуазной партии. И Львову, Терещенке, Некрасову не оставалось ничего, как предъявить ультиматум советской делегации.
Обозленные и измученные советские делегаты на ходу решали вопрос единым духом. Надо сказать, что большевистских делегатов не было налицо; из левых был один я. Все же было решено не уступать цензовикам, объявив им об этом в предстоящем новом заседании у Львова, и не уклоняться от разрыва переговоров. Я видел, что твердого убеждения у лидеров не было. Больше тут действовали как будто психологические импульсы. Еще бы! Если коалиция будет сорвана, то спрашивается, что же делать дальше? С чем выступить перед Советом?.. Ведь это значит – взять в свои руки всю власть. Нет, коалиция должна быть создана ценой любых уступок. Иного выхода нет.
Но как бы то ни было, пока решили отвергнуть ультиматум. И такое решение мне оставалось только приветствовать.
До нового совместного заседания, назначенного часов в шесть или в семь, мы пошли в ресторан обедать. Попали в пресловутую «Вену», битком набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Нас отвели в маленькую комнатку, где мы, однако, оказались не одни. Но все же пришлось продолжать политические разговоры. Налицо – не знаю, каким путем – оказался Кузьма Гвоздев. Все очень нервничали и были мрачны. Церетели бегал к телефону… Мы, больше вероятно по инерции, продолжали строить комбинации. Но уже ум заходил за разум.
Говорили, главным образом, почему-то о министре труда. Скобелев зачем-то все-таки был переведен в морские министры. Может быть, затем, чтобы получить третьего социал-демократического министра. Вернее, затем, чтобы ввести в коалицию рабочего. Но хорошо не помню, в чем было дело.
В министры труда теперь назначали Гвоздева, потом отменяли: Гвоздев слишком непопулярен среди рабочих. Назначили рабочего Смирнова, будущего заграничного делегата; Гвоздева же определяли в товарищи. Кто-то из Таврического дворца, кажется какой-то служащий, совершенно случайно вошел к нам и принял участие в беседе. Он назвал какого-то третьего кандидата в министры труда. Он показался подходящим. Тогда и Гвоздева, и Смирнова назначили при нем товарищами. Потом снова все отменили и снова пожаловали Гвоздева в министры… Гвоздев сидел тут же, нервно краснел и молчал, изредка отвечая на прямые вопросы:
– Как хотите, товарищи, мне все равно. Как хотите…
Ум заходил за разум.
Часам к восьми отправились в квартиру Львова. Армия репортеров по-прежнему бодрствовала на своем посту… В кабинете министра-президента шло совещание буржуазных министров. Мы вяло и сумрачно разгуливали по соседней зале.
А в Морском корпусе в это время снова собрался Совет и уже ждал не меньше часа… Пришлось вторично распустить его после долгого бесплодного ожидания. Эту миссию взял на себя Гоц, принявший на свою голову гром и сарказм небольшой кучки советских большевиков.
Открылись двери кабинета и нас пригласили на заседание. Кажется, оно было очень кратко и состояло только в том, что министры выслушали наше заявление об отказе уступить Шингареву портфель продовольствия. После этого был объявлен перерыв, и, снова предоставив нам кабинет, министры удалились во внутренние покои. Слово было теперь за ними.
Наши лидеры были мрачнее ночи и при малейшем поводе срывали злобу на левых. Помню, мы с Каменевым и с кем-то третьим от нечего делать затеяли спор о Ленине и большевизме. Каменев доказывал постоянную правильность исторического прогноза большевиков, он вспоминал о «неурезанных лозунгах» и «ликвидаторах» 1914 года и утверждал, что история подтвердит и настоящие, современные позиции их партии; мне казалось, что он замазывает свою неудачную попытку борьбы и свою недавнюю капитуляцию перед Лениным…
По мере того как решение затягивалось, нашими лидерами, видимо, завладевали сомнения. Сведения о взаимных настроениях кабинета и столовой так или иначе просачивались через залу… Проходя в переднюю к телефону, я застал в зале Керенского в конфиденциальной беседе с Гоцем. Становилось известно, что министры держат твердый курс, склонны не уступать и поговаривают о коллективной отставке кабинета… Нервное напряжение достигало последних градусов.
В нашей комнате внезапно появился духовный прокурор Львов. Остановившись посреди кабинета, он громко провозгласил, протянув руку по направлению к столовой:
– Там сумасшедший дом, и здесь сумасшедший дом…
Поистине, это была невеселая свадьба. Ощущение было такое, что коалиция гниет на корню… Между тем стало известно, что министерство Львова окончательно склоняется к отставке. Шингарев и стоящие за ним не уступали. Министры стали уже рассуждать о том, как оформить свою отставку, кому вручить ее и т. д. Вызвали даже ученых знатоков государственного права. Это было уже в двенадцатом часу…
Но в это время среди нашей делегации появился Керенский. Он потребовал, чтобы мы открыли официальное заседание, и взял слово. Долго и нудно он агитировал нас по части ужасного положения страны и рисовал страшные перспективы. Он утверждал, что правое крыло сказало свое последнее слово: оно больше уступить не может и не уступит. Между тем не достигнуть соглашения – значит развязать гражданскую войну. Если Совет не хочет принять на себя весь одиум грядущей анархии и разрухи, то он должен уступить. Тем более что спор идет о совершенных пустяках.
Стали высказываться по очереди все члены делегации. Против уступки, помню, высказался Чернов. Некоторых – не могу припомнить. Но большинство как будто только и ждало Керенского и, можно сказать, с энтузиазмом поддерживало уступку… Должен сказать, что мне, дикому и безответственному человеку, предмет спора также казался пустяковым и недостойным не только проблематической гражданской войны, но и неизбежных действительных затруднений, хотя бы и небольших. Повторяю, я не особенно хорошо понимал, что заставляет наших лидеров, снявши голову, так сокрушаться по волосам.
И когда до меня дошла очередь, я попытался поставить вопрос иначе: о портфеле продовольствия, сказал я, спорить не стоит, его можно и уступить; но при этом надо признать и объявить, что коалиция, как ее понимал Исполнительный Комитет, вообще не осуществилась; образуемый при данных условиях кабинет мы не можем признать искомым правительством…
Разумеется, на меня закричали, замахали руками, злобно засверкали глазами. Это было, с моей стороны, по обыкновению бестактно и неуместно…
Но к сожалению, я не мог более оставаться в заседании ни минуты. Я уже несколько раз манкировал выпуском «Новой жизни» и сегодня дал обязательство быть в типографии около полуночи. Я должен был уйти немедленно, не дождавшись близкого конца. Я вышел на улицу в самый «трагический» момент.
Остальное было без меня, но оно было неожиданным. Из типографии по телефону я узнал, что, пока шло наше заседание с Керенским, в последний момент, поговорив с прибывшим вестником кадетского центрального комитета Набоковым, уступил Шингарев. Он согласился взять портфель финансов – при условии, что он закончит начатые им продовольственные операции.
К двум часам ночи все было готово. Портфели были распределены быстро, а все сомнительные пункты были разрешены так: Керенский получил и военное министерство, и морское, и Переверзева в министры юстиции; Пешехонов получил портфель продовольствия, Скобелев – труда, Церетели – почт и телеграфа.
Коалиция была создана. Формальный союз советского мелкобуржуазного большинства с крупной буржуазией был закреплен в «писаной конституции».
Совершилось неизбежное. Ну, что ж! Пусть история, что суждено ей, делает скорее… Теперь оставался только последний акт, заключительный аккорд, апофеоз. Это была санкция Совета – пустая формальность, простое поздравление с законным браком.
Но сначала новые министры пошли « прикоснуться к земле». Крестьянский всероссийский съезд наконец официально открылся. Хозяева земли русской заполнили собой огромный партер Народного дома и уже начали произносить одно за другим свои увесистые слова… В зале Народного дома сейчас можно было воочию наблюдать будущее большинство Учредительного собрания. Да и вообще этот съезд большинства нации стоил внимания. Но любопытно: сюда явились только министры-социалисты. Ни один из их буржуазных коллег, ныне формально с ними связанных, не пришел поклониться черноземной России.
Все министры-социалисты призывали к поддержке нового коалиционного правительства. Чернов говорил о внутреннем строительстве; Пешехонов говорил об анархии и единении; Скобелев говорил о защите страны; Керенский, отрекомендовавшись военным и морским министром (до санкции Совета), говорил о «чести и независимости русского народа» и о железной дисциплине в войсках, которую он установит. Увы, газетные отчеты не передали нам ни полслова о мире и братстве народов…
Я не был на этом торжественном заседании. Но в Совет я собрался пойти. Он был опять созван вечером… А днем в Исполнительном Комитете передо мной промелькнула новая фигура. Знакомые колючие глаза, знакомые волнистые волосы, но незнакомая бородка… Ба! Это – Троцкий. Он незаметно приехал во время всей этой кутерьмы. Пятнадцать лет тому назад, в 1902–1903 годах, в Париже я часто встречал его и слушал его рефераты. Но знаком с ним не был. До революции он кое-что присылал нам в «Летопись», а сейчас числился сотрудником «Новой жизни». Но именно во избежание разговоров о его работе в «Новой жизни» я не подошел и не представился Троцкому. Сначала надо было познакомиться на деле с его позициями.
В Совете, который наконец дождался разрешения тяготевших над ним вопросов, Скобелев сделал длинный доклад. Затем Чхеидзе огласил резолюцию, содержавшую три пункта: 1) Совет признает, что члены Исполнительного Комитета должны вступить в правительство, 2) что новые министры, делегированные Советом, ответственны перед ним впредь до созыва Всероссийского съезда Советов, 3) Временному правительству в его новом составе выражается полное доверие, и все демократические силы страны призываются оказать ему полную поддержку.
Фракционные ораторы Дан, Гоц, Станкевич призывают голосовать за эту резолюцию единогласно. Представитель большевиков заявляет, что их фракция в Исполнительном Комитете голосовала против коалиции… Но официальные ораторы не вызывают большого интереса.
Во время их речей я, сидя за столом на эстраде, в поте лица трудился над передовицей к завтрашнему номеру «Новой жизни» – об отношении к новому правительству. У меня, однако, ничего не выходило… Случайно обернувшись, я увидел позади себя Троцкого. Не в пример тому, как Чхеидзе поступал со своими друзьями, он не пожелал отметить появление Троцкого и не предложил приветствовать выдающегося деятеля революции, к тому же прибывшего из плена. Но на Троцкого уже указали, и из зала раздались возгласы: «Троцкого! Просим товарища Троцкого!»
Знаменитый оратор появился впервые на трибуне революции. Его дружно приветствовали. А он, со свойственным ему блеском, произнес свою первую речь – о русской революции, о ее влиянии в Европе и за океаном. Троцкий говорил о пролетарской солидарности и международной борьбе за мир. Но он коснулся и коалиции. В мягких и осторожных, не свойственных ему выражениях, Троцкий указывал на практическую бесплодность и принципиальную ошибочность ныне совершаемого шага. Он называл коалицию буржуазным пленением Совета. Но оратор не придавал большого значения этой ошибке, полагая, что от нее не погибнет революция.
Троцкий заметно волновался при своем первом дебюте, под нейтральным взором неведомой массы и под враждебными возгласами двух-трех десятков социал-предательских глаз. На сочувствие своей речи он заведомо не рассчитывал. А тут на грех… из-под рукава оратора ежеминутно выскакивала манжета, рискуя упасть на головы его ближайших слушателей. Троцкий водворял ее на место, но непокорная манжета выскакивала снова и отвлекала, и сердила его.
С Троцким полемизировали министры-социалисты. Были бледны Пешехонов и Церетели. Кокетничая напропалую, танцевал на эстраде Чернов, прося и умоляя не отдавать его в плен. Демонический Скобелев произнес свою сакраментальную формулу о горячем сердце и холодном рассудке. А Керенский… конечно, не явился вовсе.
Я в поте лица трудился над передовицей. Но у меня ничего не выходило. Я никак не мог придумать и выразить «отношение к новому правительству». Поскольку-постольку. Это уже было по отношению к другому. Полное и безоговорочное доверие? Но ведь ни тени подобного доверия у меня не было к советскому большинству. Сказать, что коалиция мертва при своем рождении, гнила и эфемерна. Но этого мало, это можно сказать и завтра. Сейчас это говорить не хочется. Хочется хоть что-нибудь придумать положительное, бодрящее. Но ничего не выходит.
Ничего не вышло. «Новая жизнь» на другой день, 6 мая, появилась без передовицы о новом правительстве. Это сознание своего бессилия было тягостно. Да и вообще вся эта история с коалицией была тягостна…
После заседания в томлении духа, поздно вечером я направлялся из Совета в типографию. В пустынных узких переулках Петербургской стороны было тихо – точно не было никакой революции. Только издали слышалось какое-то странное пение, похожее на рев большого зверя. Я понуро брел по мертвому переулку и повернул за угол. По другой стороне улицы, навстречу мне, размахивая руками, нетвердо двигалась долговязая фигура и выводила октавой, под протодиакона: