– Документ тебе сейчас будет по башке! Ещё слово – прибьём! Собирайся быстрее, сука! Бери, сколько унесёшь! Бери самое ценное и тёплые вещи. Вас высылают в Сибирь!
Мать, а вместе с ней и мы, ещё больше заплакали-заголосили:
– Что я плохого сделала для власти? Работала, как проклятая, в госпитале – лечила раненых бойцов! А малые дети что сделали? Они же ещё ничего не понимают!
НКВД-эшники заорали:
– Молчать, сказали тебе! А то и твоих щенков задушим! Тварь, быстрее шевелись!
Мать, плача, собрала в простыни три узла. Мы, всхлипывая, вышли, подталкиваемые злыми дядьками, на улицу. Дверь в наш дом один из непрошенных гостей опечатал. Нам и в голову не приходило, что мы покидаем родной угол на целых одиннадцать лет!
Ниже нашего дома – метрах в пятидесяти, стола полуторка, в кузове которой сидели четверо женщин с детьми. Нас погрузили, машина тронулась. По пути заехали ещё к некоторым нашим соседям, которые уже стояли на улице. Нестеровы, Невские, Исахановы, Жигульские: еле всех погрузили, затолкали в перегруженный кузов. Кроме шофёра в кабине сидел конвоир и ещё двое стояли на подножках кабины.
Подъехали к товарной станции. Уже начало светать, и конвоиры торопились, гнали к вагонам, толкая и пиная всех подряд. Вагоны были грузовые, с зарешеченными двумя маленьким оконцами в самом верху. Шум, гвалт, плач, крики. Некоторые женщины падали в обморок. Наша мать глухо рыдала, тоже падала в обморок, опять вставала – её, с негнущейся ногой, подняли и затолкали одну из последних.
В вагоне по периметру три яруса полок из грубых, неотёсанных досок. В самом углу туалет – прорубленное в полу вагона круглое отверстие с решёткой внизу. Все места были уже заняты и нам пришлось разместиться на полу рядом с дыркой-туалетом. Это было ужасно, но «оценить» такое соседство нам пришлось только позднее. Мать всегда считала себя «несчастливкой» и это, действительно, подтверждалось тысячи раз в её жизни.
Поезд тронулся «в светлую даль». Только на третий день мы выехали из Минвод, когда полностью сформировался состав из сорока вагонов, так как к нам всё время цепляли вагоны в Ессентуках, Пятигорске, Минводах. Мы ехали в семнадцатом вагоне. Состав тянули два паровоза. В каждом вагоне находилось от тридцати до сорока семей. В основном было в семьях два-три человека, но были и одиночки. Состав двигался очень медленно, иногда мы стояли по нескольку дней на полустанках или больших станциях, пропуская воинские эшелоны. Несмотря на медленное продвижение, в поезде чувствовалась твёрдая дисциплина. Сотнями кричащих, растерянных, плачущих женщин и детей руководили суровые бдительные конвойные (по два на вагон).
Люди в нашем вагоне все перезнакомились, порассказали все свои истории, некоторые даже подружились. Худая крыша вагона над головой не спасала от дождей, но это пришлось ощутить только позднее, когда мы были уже за Уралом. На пустырях или маленьких полустанках нам разрешали выйти из вагонов прогуляться, сходить в туалет, попить воды из водокачки. Всё это под присмотром надзирателей, но всё равно некоторые молодые одиночные мужчины и женщины сбегали. После таких побегов репрессии усиливались и нас практически перестали выпускать.
Один раз в день с грохотом открывалась тяжёлая катучая дверь вагона и раздавался крик:
– Два мешка и два ведра!
Староста вагона с одним помощником выпрыгивали из вагона и вскоре возвращались с двумя ведрами горохового супа и мешками с тяжёлым пахучим чёрным хлебом. Некоторые люди – побогаче, кто захватил больше дорогих вещей или золотых украшений, выменивали их на больших станциях на дополнительное продовольствие. У матери тоже было несколько золотых и серебряных вещиц, но она, как бы чувствуя впереди худшее, берегла их. И это спасло нам жизнь в первые два самых тяжёлых года в Сибири!
Поезд тянул нас в неизвестное уже более месяца. Начались дожди, да иоколо туалета была постоянная сырость от прибитого к полу вагона бака с водой и привинченной на цепи алюминиевой кружки. Бельё у нас плесневело, воняло, гнило от сырости. Мы мёрзли по ночам, голодали, т. к. одноразовое питание было недостаточным. Осенние дожди через щели досок заливали холодными струями, а снизу через проклятую уборную тянуло сквозняком. Начались болезни, а затем и смерть наиболее слабых и немощных стариков и детей. В нашем вагоне тоже умерло несколько человек.
Люди изнемогали, стонали, кричали, стучали в двери вагонов:
– Изверги! Куда вы нас везёте? Когда закончится этот ад? Сволочи!
В ответ конвойные орали матом, угрожали, стучали прикладами винтовок в стены вагона и даже стреляли в воздух.
Из всех детских впечатлений, пожалуй, самое значительное для меня было – сходить в уборную. Если взрослые это делали вечерами и ночами (представляете, какие звуки были рядом с нами?), то дети не умели терпеть и делали это и днём. На второй полке напротив нас находилась Стэлка Невская с сестрой Милкой и матерью. Стэлка была курчавенькая, симпатичная, миловидная девчонка и я постоянно наблюдал за ней. Она мне очень нравилась, и мы переглядывались с ней. Как можно было на её глазах сходить в туалет? Я плакал, настаивал, чтобы мать закрыла меня чем-нибудь от всех. Она же ругалась, даже шлёпала меня, но в конце уступала, натягивала простынь вокруг очка и я радовался, что Стэлка не видит моего позора.
На остановках мать приносила кипятку, несколько лепёшек, сахарин и мы пили морковный чай. Иногда, при долгих стоянках, около вагонов разводили костры и пекли картошку, которую просили или выменивали на что-то у сибиряков. Конвоиры на крышах вагона между трубами натянули верёвки и разрешили сушить бельё в хорошую погоду. Мы с Шуркой тоже, когда дошла очередь, залезли на крышу и высушили подушки, одеяло, простыни, одежду.
Наконец, наши мучения закончились, поезд тряхнуло последний раз, по вагонам пронеслось:
– Новосибирск!
Но мы стояли ещё трое суток на путях. Наконец подъехали подводы, всех погрузили и через некоторое время мы подъехали к огромной реке.
– Обь! – всполошились, заговорили люди.
– Вот куда нас привезли! Господи – это же край земли!
Но, оказывается, это ещё не был конец нашего злосчастного путешествия! Нас погрузили на баржу в трюм. Темно (одна-две семилинейные лампы на весь трюм), сыро, грязно. Нас уже не кормили, и на барже от истощения и постоянного стресса умерло ещё пять человек. По очереди разрешали на несколько минут выходить наверх подышать свежим воздухом, т.к. в трюме стоял смрад и тяжёлый запах от немытых тел.
Огромная, широкая Обь поразила меня. Я знал только малюсенькую речку Белую, которая не шла ни в какое сравнение с этой исполинской рекой. Мы тихо плыли по течению, а кругом была вода, и было страшно. Я всё время теребил мать:
– Мам, не утонем ли мы? Помнишь, на Белой речке мы строили запруды, возясь по колено в грязи? А здесь как строить запруды?
Мать не обращала внимания на мои глупые вопросы.
Через два дня баржа пристала к левому берегу Оби. Это был посёлок Почта. Здесь часть людей выгрузили, и мы попали в их число. Остальные поплыли на барже дальше.
На берегу уже стояли десятка два подвод, запряженных быками. Погрузили скарб, детей и немощных стариков на подводы и поехали куда-то по узкой лесной дороге. Десятка три-четыре людей покорно следовали за подводами в сопровождении трёх красноармейцев на конях. Дорога была ужасная. Мы две недели тянулись вглубь тайги. Стоял октябрь, колея раскисла от дождей, телеги застревали. Бедных быков безжалостно хлестали кнутами сердитые женщины-сибирячки, управлявшие обозом. Ругань, мат, свист кнутов по спинам вымотавшихся быков. Когда очередная повозка заваливалась по самое днище в грязи, сибирячки кричали:
– А ну, вражьи морды, ломайте кустарник! Бросайте под колёса! Мать вашу так! У вас, что? Руки не туда приделаны? Интеллигенты вонючие – городские бл… и! Кто так делает?
Мать шла пешком все эти 150—200 километров, которые мы проехали за эти две недели на подводах. Отчётливо помню, как мы с Шуркой плакали, когда подводы опережали идущих пешком взрослых, и хромающая мать скрывалась за поворотом дороги. Мы думали, что она нас уже не догонит.
С нами на одной подводе ехала Щербинская Мария Леонидовна – беспомощная, ничего не умеющая делать женщина, но, как оказалось, прекрасный врач и медсестра, спасшая впоследствии не одну жизнь. Однажды хватились – нет её на подводе. Оказывается, она задремала, бричку сильно тряхнуло и она слетела с подводы, а тут крутой поворот дороги. Мы в этот раз ехали последними. Конные бойцы нашли её, запеленатую в одеяло. Лежит в канаве молча, как кукла. Тихо плачет:
– Оставьте меня, родненькие, здесь умирать! Я вас прошу – уезжайте! Для чего мне теперь такая жизнь?
Днём, когда пригревало, мы впервые узнали, что такое комары и мошка. Все от укусов гнуса распухли. Сибирячки смеялись над нами:
– Наши комарики покусают вам яики! Ничего, враги народа, привыкнете! Отвыкайте от сладкой жизни на вашем Кавказе.
Ночью мы ночевали в копнах сена где-нибудь на полянах рядом с дорогой. А надо признать, что там не было сплошной тайги – всё время чередовались болота, перелески, поля. Ночевать в стогах сена было ново и прекрасно. Пахучее сено нам нравилось. Но утром будили рано. Сено опять складывали в стога и копны. Раз в день мы останавливались, готовили что-нибудь на кострах. Воду пили из болот, придорожных канав, грязную, с зелёной тиной. Практически у всех началось расстройство желудка и это ещё более замедляло движение. За две недели ещё умерло от кровавого поноса несколько стариков и детей. Хоронили их рядом с дорогой в могилах, наполненных водой – без гробов, завёрнутых в простыни.
Лес нам с Шуркой очень нравился – багряный, золотистый, местами ещё зелёный. Я всё расспрашивал нашу возницу – сибирячку, которая к концу нашего пути становилась всё добрее к нам:
– Тёть! А медведи есть здесь?
– О-о-о! Чего-чего, а этого добра здесь хватает! Сколько их шастает по тайге! Мужики все на войне – они и расплодились. Летом боимся ходить в лес по малину – задерут, как пить дать! Но сейчас они уже ложатся в берлогу – не злые, жиру за лето нагуляли.
После этих разговоров я боялся отходить далеко на стоянках, и всё время оглядывался с подводы – а вдруг мелькнёт медведь?
Наконец, лес немного расступился, впереди показалась красивая речка, вся в излучинах, то узкая, то широкая. По берегам зелёный, жёлтый тростник и камыш. По обе стороны реки стоят необычные чёрные, деревянные хаты. Деревня называлась Лёнзавод, а речка – Шегарка, как объяснили сибирячки, останавливая подводы у самого большого дома на берегу.
Через некоторое время собралось несколько местных жителей – женщин, стариков, детей. Кучкуются, тихо разговаривают, смотрят неприветливо на нас, кого-то ждут. Подошёл низкорослый, плюгавенький мужичок в шапке, фуфайке, на ногах валенки с галошами. Заикаясь, представился, растягивая сильно слова:
– Пинчуков моя фамилия. Директор Лёнзавода. Пять семей, которые на первых подводах, располагайтесь в конторе! Остальные – айда во Вдовино!
Переглянулись, перемигнулись бабы на такого директора, даже впервые заулыбались, хоть устали все смертельно. Зашевелились, начали сгружаться (в том числе и мы), остальные поехали в какое-то Вдовино, которое находилось, как выяснилось, в трёх километрах от Лёнзавода. В пустые четыре комнаты без стола, стульев, скамеек и кроватей, зашли Казарезова Мария – красивая женщина лет тридцати с двумя детьми Вовкой и Веркой (наших лет), Спирина Надя с дочкой Клавой 13—14 лет, Шереметьева Надя с дочкой Светой 3-х лет и Киселёва Люба с двумя девочками чуть постарше меня. Проходные комнаты были без дверей, маленькие окна с разбитыми стёклами, деревянные некрашеные полы. Посредине стоит большая русская печь, рядом под потолком полати. Стены из круглых черных брёвен, сквозь которые проглядывает мох – не оштукатурены и не белены. Вот таким было наше жилище! В комнатах холодно, неуютно, на полу кучи мусора.
Помогавшие вносить вещи местные бабы рассказали, что на этой печи у одной ссыльной только что умер последний – третий ребёнок, а сама она сошла с ума и её куда-то увезли.
Заплакали, заголосили, запричитали бабы, а заодно с ними и мы. Зашёл Пинчуков:
– В рёбра мать! Хватит реветь! Слезами горю не поможешь! Надо жить!
Заорал на своих: