Я обратился к другому и получил от него ответ:
– Нам не приказано разговаривать с вами.
Я пожал плечами и замолчал. Странно! Как будто бы можно было узнать что-нибудь от преступника, когда с ним не разговаривают? Или, может быть, они не надеются на стойкость жандармов?
Мне осталось рассматривать пыльные пустынные улицы Петербурга, что я и делал сквозь мое окошечко, загороженное решеткой. Но почти на каждом шагу меня встречал такой отчаянный толчок, что я вскоре принужден был отказаться и от этого развлечения. Вероятно, карета была на плохих рессорах, а может быть, и вовсе без рессор.
Часа через полтора этой адской езды мы снова выехали на шоссе, и я скорее догадался, чем узнал, что меня везут мимо парка на Петербургской стороне. Через полчаса каретка снова запрыгала по мостовой и въехала через подъемный мост в Петропавловскую крепость.
Мне показалось, что мы въехали в какую-то темную яму. Сердце у меня сжалось, и мороз пробежал по коже при воспоминании о тех ужасах (вероятно, вымышленных), о которых рассказы ходили тогда в Петербурге об этом страшном месте заключения.
Зазвонил звонок, и каретка несколько раз повернула и подъехала к какой-то двери, у которой стоял караул. Меня, дрожащего и от бессонной ночи, и от утреннего холода, от которого я не успел еще согреться, вывели и повели по длинному, темному коридору, по которому направо и налево были маленькие двери с решетчатыми окошечками, и около каждой этой двери стоял часовой с ружьем.
Мы остановились у одной такой двери. Унтер-офицер, шедший впереди, громко прокричал:
– Номер 42.
А жандармский офицер, шедший впереди меня, записал что-то в книжечку. Унтер-офицер отпер двери. Жандармский офицер вошел первый и пригласил меня следовать. Я вошел.
– Я должен вас предупредить, – обратился он ко мне со сладкой улыбочкой, – что у нас всякие переговоры с часовыми со стороны заключенных строго воспрещены. Для ваших потребностей вы имеете право обращаться к смотрителю и дежурному офицеру, который каждый день в 10 часов обходит все камеры.
Затем, любезно поклонившись мне, он вышел, а за ним удалились два жандарма с саблями наголо, которые сопровождали меня.
Двери захлопнулись, защелкал замок, раздалась команда, застучали приклады, послышались мерные удалявшиеся шаги, тише, тише, и все замолкло.
Я остался один в небольшой высокой комнатке с крохотным окном, в котором была вделана толстая решетка, в комнате с серыми, сырыми стенами из гранита… Три шага вперед, три шага назад… Слезы застилали мне глаза. Я упал на жесткую постель, покрытую одеялом из серого солдатского сукна, и горько зарыдал.
IX
Причина моего заключения, или, собственно говоря, переселения в Петропавловскую крепость, с одной стороны, несколько разъяснилась для меня на другой день, но с другой – еще более запуталась и покрылась мраком.
В одиннадцать часов меня с конвоем провели по длинным, изогнутым коридорам в присутствие, то есть в канцелярию для допросов, и, таким образом, меня без малого в три дня подвергнули трем допросам в трех разных комиссиях. На этот раз я подпал под допрос комиссии, которая имела в руках, очевидно, гораздо больше данных для следствия и была гораздо полнее составлена.
За длинным столом, покрытым черным сукном, на котором стояло высокое зерцало, сидело семь человек под председательством высокого, седого генерала, который говорил глухим, каким-то гудящим басом.
Меня подвели к самому столу и поставили напротив генерала.
– Молодой человек, – глухо и медленно заговорил он, как бы отчеканивая каждое слово. – Мы читали данные вами показания при предыдущих допросах и находимся теперь вынужденными, ввиду вновь полученных сведений, подвергнуть вас новому, строжайшему допросу. При этом я должен предупредить вас, что мы рассчитываем на вашу полную откровенность, что только чистосердечное раскаяние и полное, искреннее признание в содеянном преступлении могут избавить вас от тягчайшего наказания…
Он немного промолчал, прокашлялся и начал снова еще тише и глуше:
– Из числа ваших знакомых в П. вы назвали Сару Гольдвальд и Карла Кельхблюма, – но вы умолчали о гг. Юркенсоне, Штурцмайере, Вильбрейхе, Блюментале, Херцштейне и многих других.
Он замолчал и как-то сонно, не спуская глаз, смотрел на меня из-под нависших седых бровей.
– Ваше пр-ство, – сказал я, – я имел дело с господином Юркенсоном по закладу моего имения, но я в первый раз слышу те фамилии, которые вы изволили назвать, и никогда не был знаком со всеми этими господами.
Генерал не вдруг ответил.
– Молодой человек! – начал он внушительно. – Подумайте о том, что я вам говорил, серьезно подумайте. Вашим чистосердечным признанием вы докажете искреннее раскаяние и дадите нам право ходатайствовать о снисхождении вашей участи. Вы были знакомы и весьма знакомы со всеми этими господами. Нам это все доподлинно известно. Все это были ваши сообщники, которых вы при помощи связей привлекли к преступному заговору, прямо угрожавшему основам государства. Нам все известно, и мы прямо обвиняем вас в иудофильском заговоре, который имел целью подчинить Российскую империю еврейской гегемонии…
Обвинение это было для меня до того неожиданно, странно, дико, сумасбродно, что я едва мог собраться со словами и отвечать на него.
– Ваше пр-ство, – вскричал я с запальчивостью, подходя вплоть к столу и смотря пристально на генерала. – Я никогда ни в каких заговорах не принимал никакого участия, вот вам Бог свидетель, – я указал на небольшой образ Спасителя, висевший в углу.
Генерал пристально и довольно долго (как мне показалось) посмотрел на меня и затем, обратясь к жандармскому офицеру, сидевшему подле него, тихо и задумчиво проговорил:
– Введите свидетеля!
Не прошло и пяти минут, как послышались отдаленные шаги, которые затихли при входе в присутствие, так как весь пол его был устлан мягким ковром. Перед моими изумленными глазами предстал Кельхблюм, худой, бледный, небритый, в арестантском халате. По обе стороны его шли два жандарма с саблями наголо.
Точно какой-то туман покрыл мою голову, и на одно мгновение из глаз исчезли и комната присутствия, и седой генерал, и все мои судьи.
X
– Г. Шварцшлейм, – обратился генерал к Кельхблюму, – потрудитесь вкратце повторить сущность ваших обвинений против подсудимого. – И он указал на меня.
Я еще более открыл глаза, если это было возможно, и едва верил им.
«Кельхблюм стоит передо мной или нет? – спрашивал я невольно. – Или это двойник его, удивительно на него похожий, с небритой бородой, всклокоченной головой и сильно похудевший!»
Он начал говорить, и я опять убедился, что это голос Кельхблюма. Это его манера говорить, слегка пришепетывая и подмигивая левым глазом.
Он обвинял меня, что я составил заговор с целью свергнуть с престола царствующий дом и посадить на трон какого-то германского герцога, всегда покровительствовавшего евреям; что этот заговор имел участников по всей России между евреями, что все главные вожди заговора съехались на общее собрание в П., на котором и было постановлено отравить весь царствующий дом.
Я, разумеется, приходил все более и более в ужас от этого обвинения (сначала оно казалось мне сумасбродным). Я пробовал опровергать, отрицать его, но Кельхблюм, не смотря на меня, а прямо на генерала, хладнокровно выслушивал мои запальчивые реплики и вспышки и отвечал на них с такими подробностями и quasi-доказательствами, что невозможно было им не поверить. Очевидно, он играл слишком хорошо разученную роль.
Допрос кончился. Кельхблюма увели, а вслед за ним отправили и меня снова в мою комнату. Жандармский офицер, сопровождавший меня вместе с конвоем, нес под мышкой портфель и, когда мы вошли в камеру, вынул из него довольно толстую тетрадь и, положив передо мною на стол, сказал мне:
– Потрудитесь ответить обстоятельно на все предложенные здесь вопросы. Через три дня я приду за этой тетрадью. Если вы не успеете в этот срок ответить на все поставленные вопросы, то он может быть продолжен. В случае вашего нежелания исполнить это распоряжение, вы можете подвергнуться принудительным и… некоторым дисциплинарным мерам.
Сказавши это, он слегка поклонился и вышел. Когда двери захлопнулись и последние шаги солдат, введших меня, замолкли, то среди наступившей тишины невыразимый ужас сдавил меня как тисками.
– Я погиб! Погиб! Погиб! – невольно шептал я, ломая руки, и рыдания подступали мне к горлу.
Я упал на постель и сдавил руками голову. Она кружилась, и вся глотка была наполнена какою-то несносною сухою горечью.
XI
Во всю эту ночь я не засыпал, или, как говорят, «не смыкал глаз», и чего-чего не представлялось мне в эту страшную, тяжелую ночь. Участь пятерых казненных декабристов казалась блаженною, желанною участью.
«А не то сгнию в подземельях, – думалось мне, – в рудниках. – Лена, дорогая моя Лена пойдет со мной… Она не покинет меня… Добрая моя!..»
И слезы навертывались, катились из глаз…
Но вдруг резкий, острый щипок руки заставил меня вскочить. При бледном свете луны, который падал маленьким пятном на мою постель, мне представилась отвратительная картина. По всему одеялу, по подушке, везде ползали мокрицы такой громадной величины, какой я нигде не видал во всю мою жизнь.
Я в ужасе отскочил от моей постели, но каменный пол был мокрый. На нем было по крайней мере воды на полпальца. И везде во всех углах, на всех стенах слышно было это отвратительное шуршание костлявых, крючковатых лапок. Все это были те же отвратительные жильцы этого сырого подземелья, которые собрались сюда, голодные, за остатками обеда или даже грызть мое собственное тело.