– А, вероятно-с, впопыхах… Скорее! А то и следы чтобы спрятать: ведь оковка, железо… Все это-с вдруг не скроешь, не сгорит-с…
Уже солнце садилось, когда все, что было в яме, было вынуто, ополоскано, и двадцать три трупа рядком уложены на траву. Страшный, гнилостный запах шел от них. Многие вспухли, почернели; другие превратились в какую-то белую массу.
Большая часть этих трупов были с бородами. Впрочем, несколько было женщин.
Отдельно положили тела сестры, гувернантки. У обеих головы были разрублены. Страшная рана чернела у сестры на лбу.
При первом взгляде на нее я упал в обморок…
Тела матери не отыскали.
XVIII
Оно было найдено через три месяца, совершенно в другом месте, почти за 150 верст от Онисимовской мельницы.
Его нашли в казенном лесу, принадлежащем большому селу, Рощих, государственных крестьян. Нашел его лесник в небольшом ложке, запорошенном снегом (в том году выпал глубокий снег). На теле были не только следы насильственной смерти, но смерти мученицы и страшного бесчеловечия мучителей…
Вот выписка из следственного акта, составленная на месте:
«…Труп сей лежал в расстоянии пяти шагов от края лога, на его восточном скате, на правом боку, совершенно раздетый и прикрытый рогожкою, запорошенной снегом. Руки были завязаны назади тонкою бичевою и притянуты к ногам, равно завязанным оною бичевою. Голова была откинута назад и за косу туго привязана к рукам. На груди, отступя на полвершка от грудной кости (sternum) к левому соску, замечалась длинная, в 4 вершка, сквозная рана, или разрез (через оный несомненно было вынуто сердце, коего в трупе не оказалось). Другая также сквозная рана в три с четвертью вершка пересекала первую крестообразно, но сия рана была сделана после смерти. На шее трупа был надет на тонкой золотой цепочке небольшой золотой образок – складень 56-й пробы, с синею и белою финифтью, весьма древней работы…»
Этот маленький образок был также случайно доставлен мне потом.
XIX
Я расскажу теперь об одном странном сне, который я видел приблизительно в то время, когда совершилось убийство моей матери. Если бы обстоятельства этого сна не были замечательно сходны с действительностью и если бы подтверждение этой действительности не явилось в то же время совершенно неожиданно, с другой стороны, то я никогда не решился бы рассказать этот замечательный сон.
Я видел его в деревне, более чем через два месяца после осмотра Онисимовской мельницы, именно 28 октября (это число занесено в мою записную книжку, так как это был срок уплаты по небольшому векселю моей матери).
Помню, в этот день я лег поздно, утомленный охотой, и почти тотчас же заснул. Но сон мне приснился, вероятно, не тотчас же и повторился дважды в одну и ту же ночь. Я записал его несколько позже в то время, когда явилось подтверждение с другой стороны. Впрочем, я до сих пор помню его во всех мелочах так ясно, как будто я его видел сейчас. И даже то же чувство тяжелого кошмара является и теперь в моей груди каждый раз при воспоминании о нем.
XX
Самого начала сна я не помню. Это было что-то спутанное, безалаберное, что часто является во сне.
Помню, я видел себя на каком-то большом татарском пиру. Помню лица многих присутствовавших гостей, татарские, жирные, красные лица, с узенькими, блестящими глазами и черными, небольшими, окладистыми бородками. Помню их бухарские халаты, обшитые мехом; их тюбетейки, все расшитые золотом. В особенности помню радужную игру крупных бриллиантов на одной тюбетейке (вот до каких мелочей врезался сон в моей памяти!).
Одно лицо в особенности резко выделяется и глядит как живое. Это лицо высокого, седого, дряхлого старика в зеленой чалме и каком-то серебристом, белом, полосатом халате. (После я узнал, что это был мулла, аскет, почти постоянно живший в Мекке.) Подле него с обеих сторон сидело несколько стариков в белых чалмах.
Помню гам этого шумного пира. Помню, как этот гам начал понемногу стихать, как гасли огни, и среди огромной низенькой залы со сводами запылал небольшой огонек на каком-то возвышении.
Все присутствовавшие поднялись, повернулись в одну сторону. Мулла в зеленой чалме подошел к огоньку (не знаю, почему мне представилось тогда, что это был жертвенник), проговорил громко разбитым дряхлым голосом какой-то стих. И все присутствовавшие начали его громко выкрикивать. Они кривлялись, голосили, плакали, били себя в грудь, бесновались.
Какой-то легкий туман на одно мгновение застлал мне глаза.
В глубине отворилась низенькая дверь, и новая толпа вошла. Она вела женщину, всю закутанную в белом.
XXI
Женщина эта была моя мать.
Ее подвели к жертвеннику. Старик в зеленой чалме прочитал над ней что-то вроде молитвы и подал знак. В то же мгновение белый покров упал с нее.
Снова легкий туман застлал мне глаза.
Старик обратился к ней и что-то говорил, и это что-то, произнесенное на татарском языке, я понял вполне, потому что все слова кто-то произносил по-русски ясно и отчетливо в моем сердце.
– Клятвопреступница, – говорил старик, – благой Аллах не хочет смерти грешника. Обратись к правоверию! Отрекись от гяуров, и Он тебя помилует. Он простит твое клятвопреступление.
Мать отрицательно покачала головою.
Тогда старик, словно бешеный, затопал, закричал… Долго говорил он, изрекал проклятия, наконец голос его начал хрипеть, и он чуть слышно, озлобленно повторял:
– Псяк, псяк!.. (нож, нож!) – Ему подали широкий нож, блестевший, как зеркало.
В то же мгновение я увидал всю сцену так близко, как будто она была перед самыми моими глазами.
Я увидал мою мать связанною, увидал ее белую грудь, ярко освещенную, и старческая рука с размаху вонзила нож в эту грудь.
Страшный, раздирающий крик пронизал мне душу. Я жил, помнил себя, но сердце мое не билось. Это я ясно чувствовал и сознавал.
Дряхлая, жилистая, костлявая рука погрузилась в грудь матери, порылась в ней и вытянула сердце, за ним тянулись жилы. Тот же нож обрезал их все.
Помню, как это бедное сердце медленно билось в руке. И больше ничего не помню.
Я проснулся, весь облитый холодным потом. Рассвет чуть-чуть мерцал сквозь окна.
XXII
Я долго не мог заснуть. Воспоминания о моей матери, одно за другим, поднимались в памяти и в сердце, и каждое я провожал слезами. Одним словом, нервы страшно разыгрались.
Я заснул, когда уже совсем рассвело, и почти полнеба было покрыто алой, кровавой зарей!
Тот же самый сон и почти с теми же подробностями снова повторился. Помню только, что конец сна был несколько другой.
Под конец мать моя подошла ко мне, и я живо помню, как два противоположных чувства боролись во мне: чувство любви и непреодолимого страха перед этой женской фигурой, едва прикрытой длинным, белым покровом и облитой собственною кровью. Страшная рана шла у нее в груди и еще более пугала меня.
Но любовь наконец пересилила страх, я припал к рукам живого трупа, я целовал, рыдая, эти милые руки. Помню, мне хотелось заставить её забыть мученья, которые она перенесла. Помню, я твердил ей сквозь слезы:
– Мама! Дорогая, милая! Мы уедем далеко, в Индию, от этих ужасных татар… Мы будем жить одни с тобой, в лесу…
Одним словом, я был совершенно ребенком, каким могут быть только во сне.
Весь этот страстный ребячий бред перервал мой слуга Егор.
Помню, он с усердием толкал меня, но я долго не мог проснуться, жалобно стонал и плакал.
Наконец кошмар улетел. Мне было совестно показать слуге мои ребяческие слезы, и я грубо обругал и прогнал его.