Люди из банды Дзевицкого: Иосиф Куржиальский, Антон Ольковский и Василий Пршеорский расстреляны в Варшаве 25 апреля ст. ст. в 5 часов утра; а четвертый, Евстафий Рачинский, по молодости лет, избавлен от смертной казни, прогнан сквозь строй через 500 человек четыре раза, также в Варшаве, 28 апреля ст. ст. в 5 часов утра, и после сослан в каторжную работу.
Люди Лубинского и Вялковскаго – Карчевский и Давыдович – повешены в Люблине 10 мая ст. ст., а Якубовский и Пленкевич – 11 мая ст. ст., на том месте австрийской границы, где ее перешли, именно близ местечка Борова Яновского уезда Люблинской губернии, с надписью на виселице их имен и почему понесли такую казнь.
Пойманный тогда же шляхтич Иосиф Берини (унтер-офицер корпуса Раморино), в уважение того, что взят просто в деревне, без оружия, избавлен от смертной казни, прогнан сквозь строй через 500 человек четыре раза шпицрутеном и потом сослан в Сибирь в каторжную работу. Воллович повешен в Гродне, в мае или июне 1833 года[40 - Взят 14 или 15 мая н. ст., если верить цитированной выше брошюре «Artur Zawisza».].
Завиша повешен на лобном месте между Вольской и Иерусалимской заставами 15 ноября ст. ст. 1833 года в 9 часов утра. Тогда же расстреляны, в том же самом пункте, состоявшие под командой Завиши: унтер-офицер бывших польских войск Эдуард Шпек, помощник экспедитора в бывшем Виленском университете, титулярный советник Степан Гецольд и шляхтич Александр Пальмарт.
Вот какие подробности рассказывали об этой казни. Все преступники были приведены в цепях. Когда стали их снимать, Завиша, одетый в обыкновенный халат, дрожал. Вероятно для того чтобы не подумали, что он дрожал от страху, он сказал окружающим: «Холодно!» (Zimno). Потом спросил тоже по-польски: «Нет ли тут кого-нибудь, кому бы я мог передать мою последнюю волю?» (Czy niema tu kogokolwiek, ktоremu bym mоgl odkryc moja ostatnia wola?) Тогда из толпы офицеров отделился капитан Массон[41 - Впоследствии начальник почт в Варшаве.], адъютант губернатора Витта, и подошел к Завише. «Скажите моей матушке, что я умираю достойным ее сыном!» (Prosze powiedziec mojej matce ze umieram godnie jej!) проговорил он, так что все близ стоявшие слышали. В это время раздались три залпа: экзекуция с тремя товарищами Завиши кончилась. Он взглянул в ту сторону и сказал: «Отчего я не умираю военной смертью?» (Dla czego nie umieram woyskowa smiercia?) Стали надевать на него смертную рубаху. Завиша сорвал ее и бросил. Кликнули ксендза и предложили ему успокоить осужденного. Ксендз подошел с крестом и только что произнес слова: «Провидение и справедливость Господня…» (Opatrznosc i sprawiedliwose Boska), – Завиша прервал его и сказал: «Провидение и справедливость! Если б они существовали, этого бы не было!» (Opatrznosc i sprawiedliwosc! Gdyby one istnialy, tego by nie bylo!) И затем пошел к эшафоту. Последними его словами были: «Когда бы у меня было сто жизней, все бы их я отдал отчизне!» (Kiedy bym mial sto zyc, wszystkie bym ofiarowal mojej ojczyznie!) Все время перед казнью он стоял прямо, подняв голову. Товарищи его были несравненно больше смущены, и ни один из них не произнес ни слова[42 - Сообщено одним генералом, находившимся при экзекуции. Все приведенные здесь слова Завиши он слышал своими ушами.].
17 ноября ст. ст. расстреляны в городе Липне (Плоцкой губернии) люди разных банд: шляхтич Павел Войткевич, служивший в польских войсках; рядовой тех же войск Григорий Зайонц и дезертир, рядовой Симбирского егерского полка, Игнатий Морозов.
18 ноября ст. ст. расстреляны в городе Калише унтер-офицеры бывших польских войск: Антон Винницкий и Иосиф Домбковский.
Сверх того, тогда же рядовой Брестского пехотного полка Максим Гавриленко, рядовой бывших польских войск Петр Левицкий, рядовой Луцкого гренадерского полка Григорий Загребельный и какой-то Ляховский прогнаны сквозь строй: первые два – через 500 человек по три раза, а последние два – через 500 человек по два раза, а затем сосланы в Сибирь в каторжную работу.
Тем временем Заливский с Дмуховским, не находя нужным подвергать себя опасности в Русской Польше и более или менее зная о бедственной участи вторгнувшихся банд, решились воротиться в Галицию и огласили отсрочку восстания. Собственно Заливский и все его друзья были убеждены, что дело кончено, игра проиграна безвозвратно; но старый герой, которого самолюбие было глубоко уязвлено, над кем все смеялись, кому не было спокойного угла, где бы скрыться, – искал себе какого-нибудь выхода, хоть бы в тюрьму или на эшафот, лишь бы спрятаться скорее от тьмы проницающих его насквозь глаз. Он твердил всем и каждому, что «роковые и непредвиденные обстоятельства расстроили предприятие, но что летом того же года оно непременно возобновится». В первых числах июня по н. ст. он даже выпустил в свет Воззвание к Галицианам, где рисуется весь как в зеркале, со всей его детской недальновидностью и самым необузданным честолюбием. Все это подложено, однако, тем отчаянием, которое овладело тогда его душой. В самом конце он прямо говорит: «Смерть будет во всяком случае одна, с оружием ли в руках, в тюрьме ли, на эшафоте ли»[43 - См. Приложение 4.].
Галициане, читая это воззвание, только улыбались. Затея Заливского никогда не имела одобрения во всей массе поляков. В особенности все умеренное вооружалось против него с самого начала, когда еще ничего бедственного не случилось. Но теперь, когда все, поднявшее оружие, было рассеяно или погибло; когда в Париже все разнообразные кружки соединились для того, чтобы отслужить панихиду по жертвам Наезда, расстрелянным в Царстве Польском[44 - 7 июля н. ст. 1833 (I. VIII Biblioteki Pisarzy Polskich. S. 179). На этой панихиде были: Чарторыский, Ушинский и другие белые.]: теперь на Заливского, призывавшего соотчичей к повторению Наезда, смотрели прямо как на помешанного, которого надо схватить и посадить в желтый дом. Так как, однако же, от его воззваний никто не ожидал никакого результата, то его оставили в покое и свои, и австрийское правительство, которое знало о месте его пребывания. Вдруг случилось происшествие, которое изменило ход дел: кучка отчаянных людей, окружавших Заливского, как и он, не думавших нисколько класть оружие, несмотря на горькие неудачи, на общее негодование и отсутствие всяких средств, будучи недовольна своим вождем, который, в раздражении на весь свет, принял чересчур диктаторский тон с подчиненными, и, кроме того, потеряв в него всякую веру, основала особый Комитет польских карбонаров (Komitet Weglarzy Polskich), с намерением действовать заодно с другими подобными обществами всех стран, имея в виду не только освобождение Русской Польши, но и двух других, а потом и целого света…[45 - Сочинение Борковского «Wyprawa Partyzancka».]
Это обстоятельство положило предел существованию всей этой партии. Карбонаров и Заливского арестовали, судили во Львове в течение нескольких месяцев, как государственных преступников первого разряда, после чего главные зачинщики, в числе 12 человек[46 - Иосиф Заливский, ксендз Викентий Забоклицкий, Леопольд Бялковский, Карл Борковский, Константин Слотвинский, Александр Комарницкий, Генрих Диоховский, Фердинанд Белинский, Адольф Ролинский и трое чехов, пограничных стражей: Фишер, Бергер, Штих. Первые четверо: Заливский, Забоклицкий, Бялковский и Борковский были осуждены первоначально на смерть через повешение (Wyprawa Partyzancka. S. 68).], посажены в швейцарскую крепость Куфштейн, более или менее на продолжительный срок[47 - Забоклицкий, Бялковский и Борковский – на 15 лет, а Заливский – на 20 лет.], в цепях по рукам и по ногам, в 6,5 фунтов каждая. Двое не выдержали заключения и умерли (Забоклицкий и Ролинский), а другие потеряли навсегда здоровье. Заливский, выпущенный в 1848 году, с опухшими руками и ногами, глядел стариком и вскоре умер.
Несмотря на эти бесчисленные жертвы, на несчастие целых семейств, отсюда проистекавшие, работы красной партии все-таки продолжались. Те же самые цели преследовались с горячностью невероятной; один план сменял другой, новые эмиссары заступали место прежних, погибших, и пробивались сквозь всякие препятствия, можно сказать, с нечеловеческой энергией. Чем долее заживалась эмиграция на чужой почве, тем более терялись в ней понятия о том, что делается дома. Родимый край представлялся скитальцам в самых неясных красках, где все казалось возможным. Страшная тоска по родине еще более усиливала иллюзию.
«Побуждаемые этой тоской и вместе революционной горячкой, эмиссары часто являлись в край без всякого плана, не имея ни полномочий, ни позволения Централизации, даже не давая себе отчета в том, что должно делать», – говорит их же брат, красный повстанец[48 - Записки Авейде, I, 163. Он говорит, что «эмиссарская болезнь продолжалась у них если не до Крымской кампании, то по крайней мере до 1848 года…»Централизация – особое учреждение Демократического общества. Ниже будет точное объяснение этого слова.].
Большая часть эмиссаров были люди ничтожные, которых имена пропали для потомства и истории. Но были и такие, которым удалось наделать шуму и память о которых сохранилась в Польше до сих пор.
Из таких более всего выдвигается после экспедиции Заливского капитан бывших польских войск Симон Конарский, человек замечательный по уму и твердости характера. Будучи той же школы, что и Заливский, также мечтавший перестроить мир посредством ряда революций и также не умевший никому подчиниться и вечно смотревший в начальники всего, в диктаторы, – Конарский искал себе деятельности, искал места, где бы отличиться, стать повиднее[49 - Из наших официальных бумаг видно, что Конарский и Бернсдорф были арестованы прусской полицией в Прейсиш-Эйлау, в 1833 году.].
В то время как Заливский сочинял свой поход в Польшу, составилось в Италии особое революционное общество, под именем Юной Европы, потом Юной Италии, считавшее своим главой Иосифа Мадзини. Это общество затеяло экспедицию против Савойи, куда вовлечено множество поляков, и всеми войсками командовал тоже поляк, генерал 1830 года Раморино.
Конарский, не приискавший еще для себя соответственных занятий, бросился в эту экспедицию. Судьба его известна: Раморино отступил (в феврале 1834 года), войска его разбрелись. Общество, управлявшее всем этим движением, открыто. Члены его подвергнуты арестам, кто не успел бежать; а полякам, пребывавшим в Швейцарии, тамошнее правительство предложило выехать. 30 человек взяли паспорта немедля; потом выехало еще 50. Остальные, ядро кружка, который назвался Юной Польшей, в соответствие Юной Италии Мадзини, решили отправиться в виде особых, новых эмиссаров в Русскую Польшу: посмотреть, не оставила ли по себе каких следов экспедиция Заливского, нельзя ли чего сделать, связать разорванные звенья, сплотить разбитые кружки и вести затем дело спасения далее.
В числе пустившихся странствовать по Польше с такими целями был и Конарский[50 - Wizerunki politrycne dzeijоw Panstwa Polskiego. Т. XXIX Bibliot. Pisarz, Polskich, Lipsk, 1864. S. 154.].
Побродив по Царству Польскому, Литве и Руси и встречая везде препятствия и равнодушие, весь этот народ вскоре собрался в Кракове, безопасном в то время приюте всяких повстанцев, где, что ни день, творились разные революционные общества, строились планы за планами, и один подкапывал другого. Никакой историк не опишет всех кружков, возникших в Кракове от той поры до наших дней; никто не выйдет из этого лабиринта.
Конарский послушал там всяких толков и криков, представлявших в общем совершенный хаос, ничего не мог понять, ничего вынести оттуда, тем не менее пристать к какой-либо партии – и бежал снова во Францию, в Париж, где польские революционные партии все-таки представляли некоторый порядок, партия отделялась от партии, существовала даже революционная литература. Не решившись, вследствие своего независимого характера и воззрений, подчиниться кому-либо, стать под чьи-либо знамена, Конарский, как чистый поляк, начал думать об основании своего собственного кружка и для этого принялся издавать газету «Север» (Pуlnoc[51 - и России; О собственности; О конституциях; О революционной силе; О народной войне; Ложная точка зрения, с которой до сих пор смотрели на шляхту; О Русских боярах и рабах; О героях России».]), другими словами, скликать себе воинство. Но труд этот был ему не по силам: газета, не имевшая ни сотрудников, ни подписчиков, сама собой остановилась. Сидеть, ничего не делая, когда другие все-таки копошились в своих муравейниках, Конарский по своей живой и беспокойной натуре не мог. Ему нужна была хоть какая-либо деятельность. Как это бывает в подобных случаях, когда человек ищет себе усиленно занятий, сочиняет их, если они не сочиняются сами, Конарскому, при разговорах с лицами, прибывающими из Польши, стало казаться, что там после его отъезда многое переменилось, что семена, посеянные им и прочими эмиссарами, дали свой плод, вследствие чего можно кое-что сделать. Ко всему этому, ко всем фантазиям, которыми были тогда полны головы многих эмигрантов, присоединилась еще и любовь: Конарский оставил на Литве коханку. И вот, переговорив с несколькими кружками и получив благословение Демократического общества (которого прямым агентом никогда не был), Конарский снова помчался в Русскую Польшу: приготовлять ее к новому, неопределенному по времени восстанию, делать что-то такое, чему бы и сам, положив руку на сердце, не приискал настоящего названия.
В ту пору Демократическое общество (1835) стало более и более подчинять себе другие красные кружки и выдвигаться в эмиграции вперед, как бы главная, предводительствующая партия. Общество Польских карбонаров, Общество права человека и гражданина и другие стали мало-помалу меркнуть и сходить с горизонта. Такими успехами Демократическое общество было обязано энергии и ловкости своих вождей, своему, так сказать, коллективному правительству, из пяти членов, которое заменило тогда начальствующие секции Парижа и Пуатье[52 - Но агитирующие секции по городам, равно в Париже и Пуатье, все-таки остались.], назвавшись Централизацией – слово, которое долго было употребляемо в Европе неточно и действительный смысл которого знали только посвященные.
Эти вожди, эти члены Централизации были люди образованные и бойкие писаки. Они выпустили в свет множество брошюр, которые читались с жадностью и с трепетом сердца всей молодежью эмиграции и края, чуть-чуть не заучивались наизусть и с течением времени (в соединении с другими элементами) образовали тот Народный катехизис[53 - Позже был напечатан и отдельно, под редакцией некоего Правдовского, который работал отдельно от Демократического общества, но иное из его трудов Демократическое общество решилось признать за свое произведение и самого Правдовского, по его значительному влиянию на массы, признавало почти своим членом. Но само общество катехизиса никогда не выдавало.Катехизис Правдовского напечатан в приложении к книге Самарина «Иезуиты и их отношение к России» (Москва, 1868).Вот, насколько известно, имена членов Централизации за десятилетие, с 1835-го по 1845-й: Лукьян-Иосиф Зачинский, Генрих Якубовский, Фома Малиновский, Адольф Христовский, Роберт Хмелевский, Александр Мольсдорф, Виктор Гельтман, Иван-Непомук Яновский, Иосиф Высоцкий, Людвиг Мирославский, Иван Альциата, Теофил Виснёвский, Альберт Дараш.Общество могло сменять членов Централизации ежегодно, на выборах, которые происходили в памятный для всех поляков день 29 ноября. Председателя в Централизации не было. Каждый из членов председательствовал неделю, поочередно. Жалованье членов простиралось до 45 франков в месяц, если было сверх того вспомоществование от французского правительства, а если его не было, то 75 франков. Жили члены в высшей степени умеренно, даже бедно. Сюртук Якубовского, невероятного цвета, был известен целому Пуатье.], который, не будучи писан никаким каноником, имел и доныне имеет силу писаного религиозного устава для значительной массы поляков, жил и действовал долго и еще будет действовать в грядущих поколениях. Парадоксы, построенные с извращением исторических фактов предводителями сказанного кружка, были парадоксы самого заманчивого, эффектного свойства. Они нравились всем, и своим, и чужим, и в вихре этих красивых и звонких фраз закрутился не один солидный и крепкий ум. Надо отдать справедливость Централизации: она работала сильно и неутомимо. Она, а никакая другая партия, ворочала делами всех заговоров с того времени вплоть до наших дней. Это был враг, как враг, всех трех правительств, разделивших Польшу. Остальные кружки, взятые вместе, не сделали и половины того, что сделало одно Демократическое общество.
Первый, основной парадокс, ставший польским Credo, который поляки надеялись навязать целой Европе, был такого свойства:
«Польша, слив воедино десять веков тому назад многие близкие друг к другу по языку, происхождению, нуждам и характеру поколения, развивала, в пределах известных сословий, демократическую идею славянства, подавленную в иных племенах чуждой властью и насилием, и одна защищала европейскую цивилизацию от напора всякой азиатской дичи: татар, турок и москалей».
«Когда же освобожденная человеческая мысль объявила на Западе войну старому порядку вещей, в защиту которого восстал могущественный абсолютизм Севера, Польша, как передовая стража европейской цивилизации, верная своему призванию, вступила в борьбу и в этой борьбе погибла. Абсолютизм окреп и усилился на ее могиле. Спасение Европы было отложено. Отсюда следует, что дело воскресения Польши необходимо для всех, есть дело не одной только Польши, а целого человечества».
Этими мыслями начинался знаменитый Манифест Демократического общества 1836 года, переведенный вскоре на три главных европейских языка: французский, немецкий и английский.
Конечно, тут подразумевалось, что все нации или хоть то в нациях, что стремится к истинной свободе, должны всемерно помогать Польше, думать об ее воскресении, как бы о своем собственном деле, стараться восстановить эту «передовую стражу европейской цивилизации».
Но это только подразумевалось. На самом деле помощи ни у кого не просили. Практические умы вождей очень хорошо понимали, что Европа не протянет им руки, когда вспыхнет революция, что это не в ее интересах, что Польша должна встать своими собственными силами. И потому строился еще такой парадокс:
«Всех поляков 20 миллионов (!). Если поднять всю эту массу, то можно ниспровергнуть коалицию всего света. Но как поднять? Как вдохнуть во всех одну отважную, доблестную душу? Нужно работать усердно, неусыпно, день и ночь, энергически; просвещать темных, все отдать народу и всего достигнуть единственно народными силами; очиститься от всех старых грехов, сделаться достойными великой роли, которую еще должна разыграть Польша перед вселенной – и тогда…»
Вот что главным образом лежало в основании принципов Демократического общества[54 - Весь манифест можно видеть в сочинениях Гельтмана (Demokracya Polska na emigracyi. Bibl. Pisarz. Polskich, XXXV. S. 3).]. Манифест не трогал некоторых чувствительных струн Европы и захватов. Последующее время наслоило много лишнего. Воображение новых, менее осторожных и церемонных сочинителей полетело гораздо дальше. В Европе новые авторы принципов уже не только не нуждались, но считали ее просто неспособной помочь такому делу, как освобождение Польши с другими, истыми славянами, слабой, одряхлевшей, измученной страшными трудами, которые она понесла для человечества. В русском правительстве усматривался главный враг, с которым никак не могло быть примирения, даже временного, лицемерного. Напротив, каждый поляк и каждая полька должны питать к нему постоянное недоверие, презрение и ненависть. «Матери в своих семьях, ксендзы на амвонах и во время исповеди, учителя в школах, все и везде должны научать этому один другого, напоминать один другому об этих не то что чувствах, но священных обязанностях всякого поляка»[55 - Авейде, I, 106 и далее. Русский архив, 1870. S. 247–251.].
Конарский, наслушавшись принципов Демократического общества, вскоре после его отбытия высказанных в Манифесте[56 - Конарский отправился весной 1835 года. Манифест выдан в начале 1836-го.], помня кое-что из преданий Юной Италии и Юной Польши, наконец, набравшись кое-каких идей в Краковском кружке Союз польского народа (Stowarzyszenie Ludu Polskiego)[57 - Центральная власть этого кружка носила имя Главного сбора (Zbor Gdowny), где членами были депутаты от Земских сборов (Wyslancy zborоw ziemskich), иначе сказать Земель (Ziemia), на которые делилась вся Польша 1772 года и которых было 7–9. Затем шли обводы, округи, гмины. Число членов Главного сбора было неограниченно. Сам Главный сбор мог принять, собственной своей властью, какое угодно лицо в свое лоно, если находил это нужным. Требовалось только присутствие при этом и согласие крестьянского представителя (representant wloscianski), без которого заседание Главного сбора не имело надлежащей силы и значения. Всякое заседание Главного сбора и других открывалось следующей молитвой председателя: «Боже, который прежде всего установил любовь к ближнему, пошли благословение собравшимся во имя Твое; дай восторжествовать добродетели; положи предел господству преступлений; избавь Твой народ от рабства; наполни сердца наши, споспешествуй намерениям нашим. Аминь!» Затем председатель произносил соответствующую обстоятельствам речь, и заседание начиналось. Если было кого принять – принимали, приведя к присяге.] – пустил все это под собственной своей окраской сперва на Волыни, потом в некоторых частях Литвы. Он работал горячо и страстно, распространяя революционные брошюры, вербовал людей для будущей революции и заставлял их присягать по форме присяги Союза польского народа. В заключение он даже завел типографию, где печатал мелкие воззвания.
Централизация, узнав о таких решительных действиях Конарского и видя, что он чересчур горяч, увлекается ненужными подробностями, забывая о главном, действует иногда, как поэт, даже как ребенок, послала в край особых агентов отыскать счастливого проказника, постараться склонить его на свою сторону и ввести в комбинации, которые тогда замышляла. Но посланные его не нашли, и Конарский до конца руководствовался или советами друзей, или собственными фантазиями, будучи в главном все-таки ратником партии, которая его искала[58 - Альциата (Wypadki w 1846 roku, s. 154). Он говорит между прочим: «Если бы работы Конарского вошли в комбинацию, которой инициатива принадлежала Централизации, то приготовили бы, может статься, верные материалы для восстания».]. Отыскать Конарского было нелегко: он укрывался под разными именами и одеждами по хуторам помещиков, по глухим монастырям, и наша полиция не знала об нем до тех пор, покамест Паскевич не получил известий из Франции о работах польских эмиссаров в нашей Польше, с прежними ее провинциями, причем сообщались имена и приметы главных, в том числе и Конарского. Само собой разумеется, что сейчас начались розыски[59 - Приказ Паскевича военному генерал-полицеймейстеру действующей армии о разыскании Конарского носит дату: 5/17 сентября 1835 года № 1171. Но была еще прежде общая бумага, в виде письма, написанного по приказанию фельдмаршала к тому же лицу (генерал-майору Стороженке) от 21 июня (3 июля) 1835 года, № 801, где перечислены все выехавшие тогда из Франции эмиссары: Луциан Платер, под именем Лоренса (Laurence), Михайло Карский (он же Донский), Наполеон Эгерсдорф, Леон и Адольф Залесские, Михаил Ходзько и Симон Конарский, с обозначением их примет. Приметы Конарского означены так: «Лет 25–30, роста среднего, волосы светло-русые, брови светлые, глаза голубые, нос короткий, рот обыкновенный, усы и гишпанка русые, лицо круглое, здорового цвета; тучен. Псевдоним: Гайпельман или Гагельман».]. Конарский счел почему-то более удобным перебраться в это время на Литву под именем Януша Немравы (Неловкий), где пропагандировал с такой же смелостью.
В начале 1837 года государь был проездом в Вильне. Когда тамошний генерал-губернатор, князь Долгорукий, стал докладывать его величеству о совершенном спокойствии края, император заметил: «А Конарский?» – и показал депешу, свидетельствовавшую о работах Конарского с его друзьями в Литве.
Поднялась новая скачка всевозможных полицейских агентов. На многих почтовых станциях были посажены особые наблюдатели, которым приказано всматриваться во всех проходящих и проезжающих. Друзья советовали Конарскому скрыться. Один, даже почти насильно, подвез его на своих лошадях к границе; но Конарский находился тогда в положении игрока, которому сильно везет. Он уже верил в свою звезду и не сумел вовремя положить карты. Посмотрев на черту, за которой ожидало его вероятное спасение, он повернул назад, в край, – и очутился на так называемых Свентоюрских контрактах в Вильне, где едва не попался[60 - Подробности об этом в брошюре (кажется, Леона Зенковича): «Szimon Konarski, Paryz», без года, стр. 17–18, если только ей можно верить.]. Это было весной 1838 года. Какой-то студент Виленской Медико-хирургической академии вывез Конарского по Минскому тракту, но на станции Кржижовице оба они были арестованы и отправлены в Вильну, единственно потому, что Конарский, во время перемены лошадей оставшийся на телеге, чересчур прятал свое лицо в воротник шинели[61 - Цитируется брошюра, стр. 18. Авейде говорит, что за ними была отправлена погоня. I, 166.].
В Вильне очень скоро дознались, кто это. Началось следствие, которое обнаружило довольно обширный заговор, обнимавший Литву, юго-западные губернии и Царство Польское и имевший правильную организацию, народную кассу и типографию. Он носил название: Союз народа польского или Конфедерация блюстителей польской народности (Stowarzyszenie Narodu Polskiego, czyli Konfederacya strоzоw Narodowoоsci Polskij)[62 - Присягу этого общества см. в Приложениях.].
Множество разного народу было привлечено к этому следствию и посажено под аресты, строгий в Варшаве и до невероятности снисходительный в Вильне. Сам Конарский содержался в бывшем здании Базильянского монастыря, где содержался, четырнадцать лет перед тем, Мицкевич с товарищами Филаретами и Променистыми[63 - Об этих и других партиях в Вильне см. Мохнацкий М…Т. II. Познань, 1863. С. 201.].
Многие караульные офицеры, поляки и русские, всячески облегчали Конарскому его заточение: брали от него записки и передавали другим арестантам или кому-нибудь в городе. Конарский, незадолго до казни, написал стихи, где в одном месте отказывается от Бога и неба, но кончает четверостишием, смысл которого таков: «В этой келье пережил я страдания всех сердец, отсюда видел Польшу, залитую морем слез… Там не думал о жизни, здесь не думаю о душе. Только Польшу спаси, о Господи!»
Потом написал он письмо к матери, где опять становится верующим и богобоязненным католиком. Как-то случилось, что то и другое дошло до потомства[64 - Стихи можно видеть в брошюре «Szymon Konarski», с. 23–27. Все чересчур богохульное там, однако, выпущено, но многие поляки знают эти выпущенные места наизусть. Письмо Конарского к матери см. в Приложении 6.].
В день его казни, 13 февраля ст. ст. 1839 года, огромные толпы народа облегали кругом, с самого раннего утра, лобное место за Троцкой заставой.
Осужденного привезли в санях, в 12-м часу дня. Всю дорогу он бросал народу разные отрывочные фразы, а в одном месте вынул из саней ногу и тряхнул цепями. Раз жандармы, скакавшие около саней, загородили его от народа, и он сказал: «Посторонитесь, братцы, добрые люди хотят меня видеть!» Перед тем как должно было остановиться, Конарский произнес: «Какая толпа! Умираю, точно король!»
Когда стали надевать смертную рубаху, Конарский обратился к распоряжавшемуся экзекуцией офицеру и просил не завязывать ему глаза, но этого не нашли возможности исполнить. Повязка сбила голубую шапочку, бывшую на голове осужденного, – подарок его коханки Эмилии. Он попросил кого-то, чтобы ее надели опять, и это было сделано.
Лишь только труп упал, массы людей, вероятно сговорившись заранее, бросились к столбу, кололи и резали его ножами, чтобы иметь на память куски дерева, к которому был привязан Конарский. Кто-то вырвал из рук квартального голубую шапочку и пропал с ней в толпе. Похитили из саней верхнюю одежду расстрелянного. После ходили слухи, что труп, зарытый на месте казни, был вырыт; а из цепей дамы поделали себе кольца. Рассказывалось вообще много странного и невероятного. Следственные комиссии, сменявшие одна другую, были сбиты с толку. Одна как бы нападала на след нового заговора, другая находила такие
открытия излишним увлечением следователей. Тюрьмы то наполнялись арестантами в такой степени, что не знали, куда сажать, то пустели снова. Из всего написанного об этом времени (тотчас после казни Конарского) официально и неофициально едва ли извлекут когда-нибудь настоящую истину.
Глава вторая
Заговоры и революционные взрывы 1846 года
На всем пространстве Польши царствовало внешнее спокойствие несколько лет сряду; тем не менее подземные силы работали своим чередом под руководством той же Централизации, работы которой, в соединении с Демократическим обществом, тогда образовавшимся, клонились к тому, чтобы подготовить Польшу к той общеевропейской революции, о которой говорилось между всякими революционерами давно и которая, по их расчетам, могла вспыхнуть весьма скоро.
В 1839 году агенты общества, управлявшие секциями и округами, получили приказание Централизации переформировать эти секции и округи из ведущих пропаганду на гражданскую и военную иерархию. Между 1840 и 1841 годами эта организация стала мало-помалу принимать определенный образ. Прежде других устроились: Великое Княжество Познанское, Западная Пруссия, Вольный Краковский округ, с воеводством того же имени в Царстве, Галиция по реке Сан и незначительная часть Малороссии[65 - В показании 14 октября 1846 года в Познани Мирославский на вопрос, что он разумеет под именем Малороссии, отвечал: «Волынь, Подол и Украину, землю между Днепром, Днестром, Припятью и Черным морем. На востоке Малороссия граничит с Полтавской губернией, на западе – с Галицией, на юге – с Бессарабией, на севере – с Литвой. Главные города: Киев, Каменец и Житомир».]. Позже остальная часть Царства, Жмудь, небольшая часть Литвы и Восточной Галиции[66 - Показания Мирославского в Познани 10 октября 1846 года.].
Иосифу Высоцкому, хорошо образованному офицеру бывших польских войск, Централизация предложила открыть в Париже курс военных наук для молодых поляков, а Мирославского просила быть ему вроде помощника по той же кафедре. Мирославский, до тех пор воевавший с Централизацией в журналах целых семь лет, со времени ее основания (1834–1842), и укоряемый ею и многими другими партиями за то, что променял родной язык на французский, охотно согласился помогать Высоцкому: во-первых, потому что, в сущности, был дитя тех же принципов, а во-вторых, смертельно любил рисоваться перед публикой, ораторствовать, учить. Ему как бы польстили, сделав его профессором молодежи. Он стал бойцом Демократического общества, бойцом Централизации, какого она еще и не видала, бился за нее против всех кружков и в ноябре 1842 года принят в члены Демократического общества, в секцию Парижа[67 - Его же показания в Познани 10 октября 1846 года.].
Между кружками, желавшими ускорение взрыва, был опаснее всех кружок так называемых Плебеев (P^be^zоw) под начальством Стефанского, в Тарновском округе Восточной Галиции. Он состоял по преимуществу из ремесленников. Все усилия Централизации подчинить его своей власти, а равно подобный ему кружок в Царстве Польском, ксендза Сцегенного, были тщетны. По крайней мере, еще Стефанский с ремесленниками только шумел и грозил подняться, но не поднимался; а Сцегенный со своими крестьянами, вопреки советам чуть ли не целого Царства и множества друзей в Галиции и Познани, произвел возмущение в Кельцах (1844), кончившееся для него и для его сообщников очень печально: его подвели под виселицу и сослали в каторжную работу, а подчиненных ему крестьян (13 человек) наказали шпицрутеном и тоже сослали в каторжную работу[68 - Воззвание Сцегенного, в виде послания папы Григория, см. в Приложении 7.].
Общество (внутреннее, в краю) и его провинциальные секции на некоторое время сблизились и выказали род повиновения уполномоченным агентам Централизации, между коими был даже и член ее, Малиновский, человек серьезный, осторожный, враг всего хаотического и бесхарактерного. Он жил тогда в Прусской Польше и видел хорошо, что заговору до надлежащей зрелости еще далеко и о взрыве мечтать может разве какой-нибудь безусый мальчик.