Николай Муравьев, сдерживая негодование, добавляет:
– На Бородинском поле до сей поры не сооружен ни один памятник в честь храбрых русских воинов, погибших здесь за свое отечество; жители окрестных селений, не получив никакого пособия, живут в ужасающей нищете, питаются мирским подаянием, тогда как благоверный наш государь изволил выделить жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего в том месте, два миллиона русских денег.[14 - Это высказывание Муравьева опубликовано в его «Записках».]
– Какое издевательство над русским народом, какое оскорбительное предпочтение чужеземцев! – пылко восклицает Никита Муравьев. – Не стыдно ли после сего оставаться в безмолвном повиновении монарху, допускающему подобные явления?
– Приходится повиноваться, коль вся власть и сила в его руках. – вздыхает кто-то из сидящих у камина.
– Печальная истина, с коей нельзя не считаться, – произносит длиннолицый, чопорный Сергей Трубецкой и повертывается в кресле к Никите Муравьеву: – Вы сказали как-то святые слова, Никита Михайлович: нельзя, чтоб произвол одного человека был основанием правления. Вполне разделяю ваше мнение. Вы говорили также, что слепое повиновение основано только на страхе и недостойно ни разумных повелителей, ни разумных подданных. Согласен и с этим. Государь, столь явно чуждающийся нас, сам отвращает от себя и уважение наше и желание служить ему, истинно так! Однако ж и того забывать нельзя, что простолюдины смотрят па многое иначе, чем мы с вами, повиновение, помазаннику божию прививалось народу православной церковью веками, следовательно…
– Следовательно, необходимо приучать народ неповиновению земным владыкам, – вставляет сидевший рядом с братом на диване Сергей Муравьев-Апостол.
Все невольно улыбаются столь неожиданному выводу. Сергей продолжает:
– Нет, право, любезный Трубецкой, ты подсказываешь дельную мысль.. Церковь пользуется словом божиим, чтоб поддерживать самодержавие, а ежели сие духовное оружие направить против? Будем пояснять, что бог создал всех равными, и апостолов собрал из простых людей, и повиноваться царям, тиранящим простой народ, богопротивно…
– Что ж, мысль сама по себе недурна, – одобрительно кивает головой Бурцов, – можно для просвещения народа и этим средством пользоваться…
Трубецкой недовольно морщится:
– Я же хотел, однако, сказать, что задача наша более в том состоит, чтоб добиваться ограничения самовластья, способствовать ускорению полезных реформ, нежели в том, чтоб говорить о неповиновении властям предержащим…
Тут поднимается сидевший в задумчивости у камина брат Александр. В новеньком гвардейском мундире с только что полученными полковничьими эполетами, высокий, статный, с мужественными, благородными чертами лица, он и впрямь похож чем-то на известного полководца маршала Морица Саксонского, артельщики недаром прозвали его дружески Маршалом.
– Много вопросов существует, братья и товарищи, о коих долго еще придется спорить нам, – говорит Александр, – но есть и такие в нравственном мире неоспоримые истины, что уверять в них образованных людей было бы смешно. Разве не такова высказанная Жан-Жаком Руссо истина, что наибольшее благо всех состоит в свободе и равенстве? А кто из нас возьмет на себя смелость оспаривать, что узаконенное рабство, существующее в нашем отечестве, является величайшим его позором? Я разделяю негодование Якушкина, неустанно напоминающего о горькой участи крестьян, остающихся в собственности помещиков. Русские люди торгуют русскими людьми, меняют их на собак и лошадей, проигрывают в карты, заставляют исполнять свои любые самые гнусные прихоти и за ослушание запарывают до смерти… – Александр делает короткую передышку, затем еще более гневно продолжает: – И все же наши знатные господа-староверы утверждают, будто в крепостничестве заключается древнее законное право русского дворянства. Законное право пользоваться чем же? Землями и трудами своих крестьян, располагать личной их участью! Если это право законное, то что же тогда беззаконное? Нет, нельзя мириться с таким положением! Братья, товарищи, друзья артельщики, давайте рассудим, каким способом можем мы воздействовать на правительство, заставить его освободить народ от рабства, ускорить проведение полезных реформ, как выразился Трубецкой, или… или следует нам предпринять для блага отечества и пользы сограждан что-то иное? Подумаем! Да возговорит в нас честь и совесть истинных и верных сынов отечества!
Ничего нового как будто сказано не было, артельщики не раз высказывались за необходимость уничтожения крепостного права, но та сила убежденности, страстность, с которой говорил Александр Муравьев, артельщиков всегда увлекала, и, как обычно, последние его слова утонули в гуле возбужденных голосов:
– Дольше терпеть крепостное иго немыслимо!
– Стыд вечный нам и презрение потомства, если не сделаем для освобождения крестьян всего, что в наших силах!
– Самодержавие на крепостничестве держится, на царя надеяться бесполезно!
Загорались жаркие споры, накалялись страсти. Высказывались и разумные мысли, но более строились всяческие несбыточные планы, давались клятвенные обещания не щадить жизни для счастья отчизны. Все это от души, от чистого сердца. Благородные помыслы владели молодыми офицерами, желавшими видеть свое отечество свободным, могучим, просвещенным.
Широко открытыми влюбленными глазами глядит на своих красноречивых друзей Павел Калошин, шестнадцатилетний прапорщик, самый младший из артельщиков. А его брат, Петр, которого артельные вечера настраивали на поэтический лад, что-то, кажется, нашептывает, может быть, в его голове уже складывались посвященные артели стихотворные строки:
Мечта златая ранних дней
Еще от нас далеко,
Еще в тумане скрыта цель
Возлюбленных желаний!
Кто ж благотворную артель —
Источник всех мечтаний,
Высоких чувств и снов златых
Для счастия отчизны, —
Кто в шуме радостей пустых
Мне замени?т в сей жизни?
Незаметно проходит время. Догорают свечи. Часы бьют полночь. Николай Муравьев садится за фортепьяно и ударяет по клавишам. Плывут торжественные звуки Марсельезы. Споры сразу затихают, один за другим поднимаются со своих мест артельщики ис разгоряченными лицами, стоя и взявшись за руки, вдохновенно поют вполголоса Марсельезу:
Аllons enfants de Ia Patrie!
Le jour dc qlorie est arrive…
… Между тем наступили рождественские праздники. В доме Мордвиновых, где постоянно собиралось много молодежи, веселились каждый день: елки, маскарады, катание на тройках, концерты, танцы. Николая Муравьева принимали в семействе адмирала с обычной приветливостью, он участвовал во всех святочных развлечениях, и Наташа была с ним мила по-прежнему, но на душе у него было невесело. Все-таки в отношении к нему адмирала ощущалась какая-то настороженная выжидательность, да и само по себе положение его в доме Мордвиновых отличалось полной неопределенностью. До каких же пор можно ждать ответа на сделанное Наташе предложение? Смутное беспокойство овладевало им все более. Он не сомневался в чувствах Наташи, и, будь она немного посмелей и не так привязана к отцу, которого все его дети боготворили, он нашел бы способ увезти ее и обвенчаться, но о том нечего было и думать: Наташа без родительского благословения ни за что на это не решится. А надо было что-то делать, знавшие о сватовстве товарищи каждый раз при встречах интересовались, когда же его намерение осуществится.
Он отправился к дяде – Николаю Михайловичу Мордвинову, брату матери, родственнику адмирала, признался ему во всем, просил переговорить с родителями Наташи, чтобы дали они решительный ответ на сделанное им предложение – больше ждать он не может.
Дядя согласился, был у адмирала и говорил с ним, но тут произошло нечто такое, чего никак нельзя было предвидеть.
Адмирал не принял во внимание никаких высказанных дядей доводов и сказал:
– Дочь моя и все наше семейство относятся к племяннику вашему с уважением, но так как он не желает ждать, а требует ответа решительного, то объявите ему, что мы отказываем ему в супружестве с Наташей и просим, чтобы он удалился из Петербурга, потому что может повредить нашей дочери…
Жестокий неожиданный удар совершенно сразил Николая Муравьева, и только спустя полгода смог он взяться за перо, чтоб записать, в каком состоянии тогда находился: «Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? В крайнем волнении находились тогда мои мысли, я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке, и так как у меня не было средства предпринять этот путь, хотел определиться простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение, боясь бесславия, которое нанесу сим поступком отцу своему и семейству. Затем мне приходило на мысль застрелиться. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наташе, которую я опасался огорчить этим поступком. Родители ее требовали, чтоб я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их».
Выехать из Петербурга, оставить службу здесь… Но как это осуществить? Он только что подучил чин штабс-капитана, однако материальное положение его не улучшилось, а скорее ухудшилось. Пришло известие из Москвы, что отец, произведенный недавно в генерал-майоры и утвержденный начальником московской школы колонновожатых, опять наделал долгов и на помощь его совершенно рассчитывать нечего.
И тут только разъяснилась истинная причина адмиральского отказа. Побоялись связать судьбу дочери с офицером без средств. Что ж, в этом была своя логика! Навсегда осталась у Николая Муравьева неприязнь к честолюбивым аристократам и сановникам, ценящим людей не по личным заслугам и достоинствам, а по чинам, связям, состояниям.
Братья и друзья артельщики, которым он обо всем рассказал, были возмущены до глубины души. Бурцов собрался идти стыдить и урезонивать адмирала.
Николай остановил его:
– Нельзя этого делать, ты забываешь, что у меня тоже есть самолюбие. Если б даже они сами прислали за мной, я бы все равно не пришел. Я оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои стремятся лишь к тому, чтобы поскорее уехать отсюда, найти занятие, которое помогло бы мне забыть о понесенной утрате…
– Я понимаю твое состояние, – со вздохом промолвил Бурцов, – но ты должен и об истинных друзьях своих подумать. Возможно, ты оставляешь нас на пороге великих свершений, отечеству нужны будут твои способности и душевная сила, ужели ты, глава Священного нашего братства, хочешь навсегда лишить нас надежды сопутствовать нам на стезе общественного блага?
Сердечность, с какою говорил Бурцов, тронула Николая, он ответил взволнованно:
– Нет, добрый мой Бурцов, я никогда не забуду нашего Священного братства, навсегда останусь верен нашим правилам, и ежели настанет время великих свершений, как ты говоришь, и потребует того польза отечества, я к вам возвращусь… А сейчас я должен искать способ удалиться отсюда, нет у меня иного выбора!
И вскоре случайная встреча, как это часто в жизни бывает, помогла этот способ найти.
С поручением из гвардейского Генерального штаба он был во дворце и, выходя оттуда, лицом к лицу столкнулся с Ермоловым. Алексей Петрович окинул его быстрым взглядом проницательных серых глаз, узнал, обнял, потом отвел в сторону, спросил со свойственной ему прямотой:
– А ты почему будто не весел, братец Муравьев? Что с тобой приключилось?
Николай был душевно расположен к Ермолову и таиться не стал, тут же поведал кратко о причинах угнетенного своего состояния. Ермолов выслушал внимательно, с явным сочувствием.
– Да, история твоя печальная, слов нет, на незнатных служивых, как мы с тобой, всюду шишки сыплются, однако зачем же голову вешать? – Алексей Петрович дотронулся до руки Муравьева и продолжал: – Я тебя за храброго, образованного, умного офицера знаю, помню, как при Кульме под ядрами стоял, и, если пожелаешь, могу тебя с собой взять.
– С вами готов куда угодно, ваше превосходительство, – не задумываясь и благодарно глядя на генерала, отозвался Муравьев.
– Подожди, подожди, – слегка поморщился Ермолов. – Во-первых, запомни, что я титулований терпеть не могу, у меня имя и отчество есть, а во-вторых, выслушай сперва, что скажу, и до времени никому того не разглашай… Меня посылают чрезвычайным послом в Персию, и я могу включить тебя в число посольских чиновников…
– Что же может быть для меня лучшего? – воскликнул Муравьев. – Я буду век признательным должником вашим!
– Но уговор, уговор! – Ермолов поднял палец, лицо его приняло строгое выражение. – По возвращении из Персии я остаюсь в Грузии командовать войсками Кавказского отдельного корпуса, мне и там нужны будут образованные сотрудники, ты должен дать слово, что и в Грузии меня не оставишь…