– Что бы там теперь в высшем свете ни говорили, я держусь мнения, что ум и дела его были необыкновенными и не забудутся потомством…
Из темных бархатных глаз Нины выкатилась на щеку непрошеная слеза, она смахнула ее и медленно повторила:
– Ум и дела его были необыкновенны… – Потом, сделав небольшую паузу, добавила с тихим вздохом: – Да, все это так… Но зачем пережила его любовь моя?
9
Весной 1829 года военные действия Кавказского корпуса возобновились. Туркав удалось собрать значительные силы. Эрзерумский сераскир с тридцатитысячным корпусом снова двигался на Карс. Десятитысячный отряд турок и аджарцев занял Поцховский санджак, угрожая Ахалцыху, где стоял Бурцов с Херсонским полком. А близ Ардагана, как сообщили лазутчики, замечалось большое скопление турецкой конницы.
Паскевич, прибыв в Карс, созвал военный совет. Сакен, Муравьев и Вольховский высказались за то, чтоб не допускать соединения турецких войск и прежде всего разбить отряд, угрожавший Ахалцыху. Муравьева с карабинерным и Донским казачьим полками, с батальоном егерей и легкой конной артиллерией отрядили на помощь Бурцову. 2 июня у селения Квели в долине реки Поцхо Муравьев и Бурцов соединенными силами разгромили турок. Ахалцых и его округ были от неприятеля освобождены.
Михаил Пущин, остававшийся с Паскевичем в Карсе, записал:
«Муравьев прислал реляцию о своей победе вместе с Бурцовым: у турок отбиты знамена, вся артиллерия, множество пленных, так что под Ахалцыхом нет неприятеля, и что он с Бурцовым возвращаются в Карс. Кажется, следовало бы праздновать победу, но вместо того Паскевич разразился гневом на Сакена и Вольховского, упрекая их в том, что они своею интригою вырвали у него победу; а когда возвратились Муравьев и Бурцов, то вместо солдатского «спасибо» стал критиковать их маневры, выговаривать за значительную потерю людей, которая, напротив, была самая ничтожная».[38 - Декабрист М. Пущин в своих записках не раз отмечал бездарность и завистливость Паскевича. Записки публиковались в «Русском архиве», 1908, № 11.]
Паскевич приказал готовиться к переходу через Соганлугские горы, отделяющие Карс от Эрзерума. Кавказские войска сосредоточивались в лагере на реке Карс-чай, верстах в двадцати от крепости. Корпус сераскира стоял на большой Эрзерумской дороге, пересекавшей хребет Соганлу, а левее, в урочище Мелидюз, расположилась кавалерия Гака-паши.
13 июня Муравьев только что возвратился из утренней рекогносцировки и, зайдя в свою палатку, собрался писать донесение Паскевичу, как прискакал казак с запиской от Раевского: «Любезнейший Николай Николаевич, прошу покорнейше пожаловать к обеду. Шашлык готовится, шампанское остужается».
Записка не удивила. Раевский славился гостеприимством, любил хорошо поесть, в обозе у него постоянно имелся большой запас вин, и Муравьев не раз «проводил с ним время самым приятным образом».
В палатке у Раевского на этот раз собралось к обеду большое и разнообразное общество. Муравьев застал здесь Бурцова и офицеров Нижегородского драгунского полка Сакена, брата начальника штаба, и Семичева, декабриста, переведенного на Кавказ после полугодового заключения в крепости, тут же были адъютанты Раевского штаб-ротмистр Юзефович и прапорщик Лев Пушкин, а также разжалованные Захар Чернышов и Валерьян Голицын – последнего тоже пришлось недавно «устраивать» Муравьеву. Сам богатырь-хозяин, в полотняной, с открытым воротом рубашке и синих очках, стоял и о чем-то оживленно разговаривал с невысоким, средних лет господином в щегольском черном сюртуке. Великолепные, большие и ясные глаза незнакомца, каштановые вьющиеся волосы и тщательно подстриженные бакенбарды создавали запоминающийся, неповторимый образ. Муравьев догадался, что это поэт Александр Сергеевич Пушкин, приезда которого в последние дни ожидал Раевский, близкий друг юных лет его.
И Муравьев, глядя с любопытством на знаменитого гостя, направился прямо к нему:
– С благополучным прибытием, Александр Сергеевич. Счастлив познакомиться с вами. Разрешите рекомендоваться: Муравьев Николай Николаевич.
Пушкин, хорошо осведомленный, кто этот молодой, спокойный, начавший полнеть и по первому взгляду несколько даже суровый генерал, дружески и крепко пожал ему руку:
– Вот вы какой! А знаете ли, когда я впервые о вас услышал? Еще будучи в лицее… И потом от общих знакомых, когда был на юге, много такого о вас узнавал, что меня к вам располагало, и отлично помню, как восхищало меня ваше смелое путешествие в Хиву…
– Дела давно минувших дней, – вздохнув, произнес Муравьев и улыбнулся, вспомнив тут же, что фраза эта из пушкинской поэмы «Руслан и Людмила». Пушкин подхватил:
– В то время, когда писалась эта поэма, ваше имя было уже хорошо известно…
– А я могу свидетельствовать, – сказал Раевский, – что Николай Николаевич самый восторженный почитатель твоих творений, притом не только напечатанных…
Намек показался Муравьеву нескромным, он покосился на Раевского, а Пушкин ничуть не смутился.
– Я сему не дивлюсь, – проговорил он, – ибо цензурные опричники, кажется, задались целью сделать всю нашу литературу рукописною…
– Не всю, а лучшее, что в ней есть, – вставил Юзефович, сам писавший стихи и друживший со многими литераторами. – Комедия покойного Грибоедова «Горе от ума» в списках приобрела самую широкую известность…
При упоминании Грибоедова лицо Пушкина сразу сделалось необыкновенно серьезным и печальным.
– Да, я забыл рассказать вам, господа, о своей последней встрече с автором бессмертной комедии, – проговорил он медленно и тихо. – Это было по дороге сюда, близ крепости Гергеры. Два вола, впряженные в арбу, поднимались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис… – Пушкин чуть помолчал, а затем с легким вздохом продолжил: – Да, не думал я о такой встрече с нашим Грибоедовым. Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить, он мне сказал: «Вы не знаете этих людей, вы увидите, что дело дойдет до ножей…»
Муравьеву с необыкновенной ясностью припомнилось последнее свидание с Грибоедовым, и он подтвердил:
– Я виделся с Александром Сергеевичем позднее вас, в лагере при Ахалкалаки, и, прощаясь со мной, он тоже говорил о мрачных предчувствиях, им овладевших. Он знал, какое страшное ратоборство предстоит ему, и не уклонился от исполнения долга своего.
Бурцов с присущей ему горячностью дополнил:
– Вот истинный подвиг во славу своего отечества! И не удивительно ли, господа, что до сей поры злодеяние, свершенное над нашим посланником, остается безнаказанным?
Раевский попытался пояснить:
– Насколько мне известно, правительство наше потребовало у шаха выдачи виновных, и нам обещали их выдать, но не выдали и, кажется, выдавать не собираются. А в наших высших сферах не особенно и настаивают…
Раевский не договорил. Вошел генерал Сакен. Разжалованные встали, вытянулись, Сакен добродушно кивнул им головой:
– Сидите, сидите, господа, не стесняйтесь…
Раевский представил генерала Пушкину:
– Начальник штаба нашего корпуса Дмитрий Ерофеевич Сакен.
Пушкин едва сдержал улыбку. «Ерофеичем» называлась широко известная водочная настойка. Вспомнился рассказанный Денисом Давыдовым анекдот. Будто Ермолов, когда прислали в корпус Сакена, сказал: «Я просил подкрепить меня войском, а меня подкрепили Ерофеичем».
Сакен тем не менее заслуживал большого уважения. Этот тщедушный, подвижной, некрасивый генерал был честен, храбр и справедлив, и хотя никогда ни в каких тайных обществах не участвовал, однако к высланным и разжалованным относился с душевным участием, принимал их у себя и не раз являлся ходатаем за них перед Паскевичем.
Пушкин знал об этом и спустя несколько минут после знакомства был уже с начальником штаба в самых лучших отношениях, как, впрочем, и со всеми остальными.
Между тем любезный хозяин пригласил всех к столу. Хлопнули пробки, зашипело в бокалах вино. Пушкин, делавший во время этой поездки дневниковые записи, отметил: «В тот же день (13 июня) войско получило повеление идти вперед. Обедая у Раевского, слушал я молодых генералов, рассуждавших о движении, им предписанном. Генерал Бурцов отряжен был влево по большой Эрзерумской дороге прямо противу турецкого лагеря, между тем как все прочее войско должно было идти правою стороною в обход неприятелю».[39 - Выдержки из «Путешествия в Арзрум» делаются по собранию сочинений А. С. Пушкина. Изд-во АH СССP, 1957.]
На следующий день войска Кавказского корпуса, оттеснив неприятельские пикеты и благополучно пройдя опасное ущелье, стали на высотах Соганлуг в десяти верстах от неприятельского лагеря. И в один из тихих вечеров в палатке Раевского опять собрались постоянные его гости, среди которых на этот раз были лицейский товарищ Пушкина полковник Вольховский и Михаил Пущин, брат бесценного его первого друга, томившегося на каторге.
Пушкин читал «Бориса Годунова». Император Николай печатать эту трагедию не позволял, усмотрев в ней намеки на события 14 декабря. Узнав, что Пушкин читал ее в рукописи московским своим приятелям, шеф жандармов Бенкендорф сделал ему строжайшее предупреждение. Повторить после этого чтение запрещенного произведения в действующей армии, да еще лицам, состоящим под надзором, было делом весьма рискованным. Пушкин согласился прочитать рукопись лишь самым близким друзьям, к которым питал полное доверие. Муравьев был среди этих избранных.
Пушкин читал тихим, приятным голосом, просто, без обычного для того времени декламационного пафоса, но с большим увлечением и все более разгораясь. Яркие картины смуты в государстве московском волновали слушателей, словно живые вставали перед ними преступный царь Борис, старый и мудрый летописец Пимен, молодой инок, ставший самозванцем, и гордая красавица Марина…
Муравьев с напряженным вниманием следил за развитием действия. На первых порах самозванец вызывал у него некое сочувствие, ведь он ополчился против самодержавного российского владыки, поступки и слова самозванца Муравьев рассматривал с пристрастием опытного конспиратора.
Пушкин читал сцену у фонтана. Влюбленный в Марину самозванец открывался ей:
Нет, полно мне притворствовать! скажу
Всю истину: так знай же: твой Димитрий
Давно погиб, зарыт – и не воскреснет;
А хочешь ли ты знать, кто я таков?
Изволь, скажу: я бедный черноризец;
Монашеской неволею скучая,
Под клобуком свой замысел отважный
Обдумал я, готовил миру чудо —
И наконец из келии бежал
K украинцам, в их буйные курени,
Владеть конем и саблей научился;
Явился к вам; Димитрием назвался
И поляков безмозглых обманул.
Что скажешь ты, надменная Марина?