– В таком случае, генерал, прошу завтра быть во дворце. Государь будет сам говорить с вами о положении дел. А сегодня вечером вас просит пожаловать к себе его высочество великий князь Александр Николаевич.
«Этому еще зачем я понадобился? – подумал, настораживаясь, Муравьев, – Кажется, доброго расположения ко мне он никогда не питал, надо ухо держать востро!» И настороженность в самом деле оказалась не лишней. В ту же ночь, возвратившись от наследника, Муравьев сделал такую запись: «Разговор наш не продолжался более получаса. Наследник говорил несколько о политических делах, но более о дурном состоянии дел под Севастополем и тамошних недостатках всякого рода, коснулся и внутренних беспорядков империи. Я молчал и слушал, он не казался мне озабоченным, и потому я удивился, когда среди разговора он, тяжело вздохнув, сказал:
– Нет, Николай Николаевич, тридцать лет сряду разрушалась империя эта, все в ней гнило, все кончено, и никакие силы ее не восстановят!..
Наследник не показывал ко мне никогда такого доверия, чтобы со мною так искренно разговаривать, он не казался задумчивым или огорченным, да и не в правилах его было пересуживать поступков отца своего, и я уверен, что он по малому знанию состояния России не мог полагать ее в таком положении; напротив того, я в нем замечал более человека преданного наслаждениям, и военные действия, происходившие далеко от столицы, не могли иметь влияния на его обычный род жизни; трудно было полагать поэтому, чтобы он мог знать бедственное положение России и огорчаться этим. Я могу думать, что если слова его не были пущены неосторожно, по слабости его или по легкомыслию, то он выразил их по приказанию отца своего для испытания меня. Оно и было на то похоже, ибо вздох его был искусственный, выражение лица не изменило своего веселого вида в течение разговора».
Bo всяком случае для Муравьева стало ясно, что если император решается назначить его на высокий пост, то делает это скрепя сердце, под давлением тяжелых чрезвычайных обстоятельств. Отправляясь на другой день во дворец, Муравьев обычного своего твердого поведения изменять не собирался.
Император приготовился к этому вынужденному приему и встретил Муравьева с Нарочито-веселым видом, что, однако, ничуть его не обмануло. «Могло ли быть у царя на сердце веселье, – записал он, – когда срам положения его со дня на день увеличивался, когда союзники ежедневно усиливались в Крыму, а наши войска безотчетно исчезали под Севастополем, конечно, от неблагоустройства своего, в котором государю трудно было сознаться. Скоро исчезло и на лице и в речах его это притворное веселье, которое он мне показывал.
– Итак, ты будешь наместником моим на Кавказе, – после нескольких обычных фраз сказал император. – Мне оттуда пишут, что опасаются вторжения турок, просят войск, да где же я их возьму, я их все послал в Крым, и там их еще недостает… А на Кавказе, кажется, войск достаточно, надобно изворотиться местными средствами при ожидаемом вторжении неприятеля с сухой границы и с моря, надобно обеспечить Кавказ от нападения Шамиля, словом, удержать край. Тебе поручаю это дело, полагаюсь на тебя, прошу о том…»
Муравьев стоял с невозмутимым видом, слушал молча, не опуская глаз. А императора спокойная выдержка генерала заметно волновала.
– O наступательных действиях против неприятеля говорить нечего, – продолжал царь, – постарайся хотя бы о надежной обороне Грузии и главнейших наших прибрежных фортеций… Впрочем, поступай по своему разумению, ничем связывать тебя не буду…
Император замолк, сдерживая тяжелое дыхание, и передернул шеей, словно жал ее тугой ворот мундира. На отливавшем желтизной покатом лбу выступила испарина. Никогда в жизни не испытывал он с такой глубиной своего позора! Против его воли делалось это назначение Муравьева, и приходилось, так или иначе, сознаваться перед этим чужим и ненавистным для него человеком, нераскаявшимся либералистом, другом бунтовщиков, в своих ошибках, в порочности своей военной системы и в своем бессилии. Не менее мучительна была мысль, что среди близких, безусловно преданных самодержавию людей, составлявших опору трона, не нашлось ни одного, кому можно было бы в тяжкую для государства годину доверить защиту его. Самодержавие было бесплодным! Паскевич, Воронцов, Меншиков, Горчаков… Все они были более царедворцами, чем военачальниками, никто не отличался необходимой широтой военных знаний, спартанской твердостью, умением воодушевить войска. Умный и честный полковник Генерального штаба А.E.Попов, коему поручено было подготовить характеристики генералов, способных, по его мнению, управлять действующими армиями в Крыму и на Кавказе, доложил без обиняков: «Из всех генералов, известных мне лично или по репутации их, по глубокому моему убеждению, один только соответствует потребностям нашим – это Николай Николаевич Муравьев… Раз что он остановится на каком-либо решении, то ни окружающие его, ни неприятель своими демонстрациями не в силах даже малейше уклонить его от предпринятых им действий, и он умеет подчинить действия других своей воле».[59 - Доклад полковника Генштаба А. Е. Попова опубликован в «Русской старине», 1881, кн. 6.]
Император вытер надушенным платком лоб и посмотрел исподлобья на Муравьева. Тот по-прежнему стоял с застывшим лицом и пристально глядел на него, как бы стараясь разгадать меру его искренности. И, чувствуя под этим взглядом невероятное смущение, император прерывистым глуховатым голосом произнес:
– Знаю, что мы во многом расходимся.. И не из любви ко мне, а из преданности твоей к отечеству я прошу тебя…
«Когда государь так убедительно просил меня помочь ему, устраняя лицо свое и призывая единственно любовь мою к отечеству, – записал Муравьев, – я признал в обороте речей его тяжкое для него сознание в несправедливости ко мне и оскорблениях, прежде им нанесенных, больше чего нельзя было ожидать от царя, ни перед кем никогда не преклонявшегося, полагавшего себя свыше всего рода человеческого и с войском своим сильнее всех в мире. Он видел уже, может быть, заблуждения свои, признавал слабость свою и если не по совести, то по нужде преклонялся».
И Муравьев, внутренне удовлетворенный тем, что царь сдавал свои позиции, сказал решительно:
– Я не возвращусь с Кавказа, пока хоть один неприятельский солдат будет оставаться в границах вверяемого мне края…
– Отлично! – с легким вздохом облегчения промолвил император. – Я рад, что ты так уверенно берешься за исполнение своих обязанностей. Я не скрываю от тебя, что состояние дел на Кавказе считаю мрачным. Прошу тебя прежде всего заняться в военном министерстве чтением секретной переписки с кавказским начальством и побывать также в министерстве иностранных дел, где имеются сведения о военных приготовлениях турок. А потом приезжай ко мне, мы с тобой все подробно обсудим…
… Назначение Муравьева наместником на Кавказ с одновременным производством в полные генералы и возвращением звания генерала-адъютанта произвело в столичном обществе впечатление разорвавшейся бомбы. Всем было известно отношение к нему императора и вдруг…
Интерес к новому наместнику возбудился невероятно. Двери дворцов и великосветских салонов снова, как двадцать два года назад, когда он возвратился из Турции и Египта, широко распахнулись перед ним. От приглашений не было отбоя. Царедворцы, министры и сановники искали встреч с новым наместником. Но Муравьев оставался верен себе, он презирал всех этих надменных и важных господ, избегая по возможности какого-либо сближения с ними.
Сестра царя в знак расположения подарила Муравьеву свой портрет. И он позднее в «Записках» отметил: «Портрет сей вставил я в рамку и повесил в уборной комнате, как в одном из уединенных и красивейших покоев Скорнякова». Императрица любезно просила его привезти во дворец жену и старших дочерей. Он отговаривался их нездоровьем, а в дневнике указал иную причину нежелательности этого общения: «Жена моя по вольнодумному образу мыслей своих всегда готова проговориться и отпустить колкое рассуждение, для дочерей же я всячески буду стараться удаления от двора, где обычаи и обхождения вообще пошлы и грубы».
Сама Наталья Григорьевна, впрочем, знакомиться с высокими особами никак не стремилась. Сановную знать презирала она не менее мужа. И острый язычок ее с чинами и званиями не считался. В Варшаве, незадолго до отъезда оттуда, Муравьевых посетил Паскевич. В разговоре, восторгаясь приехавшими на гастроли итальянскими танцовщицами, Иван: Федорович пригласил Наталью Григорьевну и старших взрослых дочерей в театр, где у него имелась ложа.
– Благодарю за любезность, ваше сиятельство, – сказала Наталья Гргорьевна, – но, право, в настоящее время, когда все мысли обращен к истекающему кровью защитников Севастополю, кому же на ум пойдет веселиться и развлекаться посещением театра?
– Какой патриотизм, какие спартанские чувства – слегка скривив губы, воскликнул Паскевич.
– Да, ваше сиятельство, – сейчас же отозвалась Наталья Григорьевна, – вы имеете возможность свой долг перед отечеством и свою доблесть показать на поле битвы, а как же нам, женщинам, выразить свои чувства в теперешних обстоятельствах?
Муравьев пробыл в столице более месяца, усиленно занимаясь делами, касавшимися управления Кавказом. Положение там действительно представлялось мрачным, как выразился царь. В Кавказском корпусе числилось 260 тысяч человек, но войско это было раздроблено и разбросано на огромной территории. Солдаты и казаки в большей части отвыкли от походов, жили оседло, занимаясь хозяйством, и лишь выставляли дозоры для охраны своих станиц и селений. Значительное количество нижних чинов использовалось на всяких строительствах, заготовках камня и леса и на обслуживании хозяйственных заведений своих командиров.
При дворе наместника толпилось множество всяких флигель-адъютантов и гвардейских офицеров, приехавших искать под покровительством любезного Михаила Семеновича лавров, награждений и отличий. Участие этих господ в военных экспедициях причиняло большой вред. Они ехали в своих колясках, с поварами и лакеями, затрудняя движение отрядов. Солдаты обременялись беспрерывным вытаскиванием экипажей и обозов начальников и всякими иными дорожными услугами им. Если при Ермолове пехотные батальоны делали по тридцать верст в сутки, то при Воронцове они с трудом осиливали десять верст. Безнаказанность летнего набега Шамиля в Грузию в значительной степени объяснялась утерей подвижности кавказских войск.
Особенно возмущали Муравьева настоятельные ходатайства Барятинского о присылке новых войск из России в Грузию «для охранения края и войск, им вверенных», как он сам выражался. Надо же до этого додуматься! Просить о присылке войск для охранения войск!
… Явившись к императору во второй раз, Муравьев застал у него в кабинете наследника.
Поднявшись навстречу Муравьеву, император дружелюбно протянул ему руку и, обратившись к наследнику, сказал:
– Александр, подвинь кресло генералу…
Наследник отца боялся, ослушаться не посмел, кресло Муравьеву подвинул, но при этом окинул его таким злобным взглядом, что у того невольно в мозгу промелькнуло: «Припомнит он когда-нибудь мне это кресло!»
А тут еще как нарочно император подлил масла в огонь, приказав вскоре наследнику оставить их наедине.
– Не хотелось мне при нем обсуждать действия приятеля его Барятинского, – пояснил царь. – Ты видел, что он оттуда пишет? Человек самый пустой, и я бы давно его выгнал, да не хочу и здесь видеть каналью… Впрочем, если ты на его место подыщешь дельного генерала, то не церемонься…
– Опасаюсь, государь, – сказал Муравьев, – что мне придется просить вас о переводе из Кавказского корпуса многих начальствующих лиц, пригретых Воронцовым, коих беспечный и бесполезный образ жизни, по моему разумению, служит дурным примером для войск…
– Действуй, как найдешь нужным, – кивнул головой царь, – не проси лишь у меня войск и денег… Что тебя еще беспокоит?
– Мне необходимо знать, ваше величество, какого рода сношения вы готовы допустить с Шамилем. Сочтете ли вы возможным согласиться с моим мнением желательности переговоров с ним о временном прекращении военных действий?
Император подобного вопроса, видимо, не ожидал и, недоумевая, пожал плечами:
– Ты полагаешь, Шамиль пойдет на это?
– Можно предпринять для того некоторые меры…
– Какие же? Ведь эти головорезы мюриды ни с чем не считаются… Для них каждый русский смертельный враг!
– Мюриды, государь, составляют лишь малую часть войска Шамиля. А чеченцы, лезгины и другие горцы, коих они насильем и жестокостью подчинили своей власти и заставляют сражаться против нас, думают, как и всякий простой народ, более о мире, нежели о войне…
– Гм… Признаюсь, для меня твое толкование ново… Хотя ты старый кавказец, спорить с тобой не буду! Поступай по своему усмотрению!.. Я же прошу тебя постараться прежде всего выручить захваченных Шамилем несчастных грузинских княгинь. Тебе известны условия выкупа, которые он нам предложил?
– Известны, государь. Шамиль требует возвращения своего сына Джемал-Эддина, некогда взятого нами в аманаты, нынче поручика Владимирского уланского полка, и миллион рублей звонкой монетой.
– Что касается денег, – заметил царь, – сумма запрошена Шамилем несуразная, о том и говорить нечего, а возвратить в обмен на княгинь ему сына можно… Вызови Джемал-Эддина, поговори с ним и, если он противничать не будет, возьми с собой…
– Не премину воспользоваться вашим позволением. Возвращение к отцу Джемал-Эддина вполне, как мне говорили, преданного нам, само по себе весьма полезно. Джемал-Эддин может повлиять на отца в желательном для нас смысле. Я считаю, государь, первейшей задачей своей не допустить Шамиля к соединению с турками!
– Что ж, задумано хорошо, согласен, одобряю, – проговорил император, поднимаясь из-за стола. – Ты когда же собираешься туда отправляться? Жену и детей берешь с собой?
– Отправляюсь в ближайшие дни. А жена пока останется у брата в Москве, чтобы я мог всецело заняться военными делами.
– Ну, дай бог тебе удачи, Николай Николаевич. Надеюсь на твой опыт и твердую волю. Чаще пиши мне обо всем.
Когда, выйдя из кабинета царя, Муравьев спускался по лестнице, его неожиданно окликнул наследник. С притворной любезностью он взял Муравьева под руку и сказал по-французски:
– Я хотел узнать, дорогой Николай Николаевич… Извините, это не простое любопытство… Что вам государь говорил про Барятинского?
– Ничего особенного, ваше высочество, – промолвил Муравьев. – Мы обсуждали дела, касающиеся отношений с Шамилем…