Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Приговор, который нельзя обжаловать

Год написания книги
2009
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Выход Королевы! – провозгласил отец и стал двигать фигуру по диагонали доски.

Соня улыбалась, улыбалась, так обаятельно она улыбалась. Ее чуткие ножки двигались в такт. Артемий, не замечая подмены, добежал с ней в танце до конца бального зала. Музыка соскользнула в легато и кончилась.

Мы снова обратились к шахматной доске – там бал продолжился.

Теперь каждый вечер у нас проходили шахматно-музыкальные занятия. И каждый вечер приходил Артемий. Играть я так и не научилась, зато преуспела в танцевальном искусстве – движения мои стали ритмичными и плавными, почти как у Сони. Но главное не это. Наши шахматные сходки вдруг привели к совершенно неожиданному открытию: у моих приступов болезни может быть и другой выход, не только стихи – музыка.

Музыка стала причиной следующего этапа моего затворничества. Музыка стала новым яблоком раздора в нашей семье. Моя страсть к музыке чуть было не выдворила из нашего дома Артемия.

Началось с Баха. Артемий Сергеевич как-то вечером принес новый диск, посчитав, вероятно, что одной танцевальной музыки для шахматных экзерсисов недостаточно, пора пересмотреть репертуар, пустить игру в новое русло. Это были скрипичные концерты. Предчувствие близкого разрешения меня тогда ужасно взволновало и породило почти безболезненный выход нового стихотворения – не самого моего лучшего, но до сих пор любимого за эту безболезненность. Мама бросилась его записывать, а я потребовала у Артемия «главной музыки». Как лучше выразить свою мысль, я не знала, только сразу поняла, что это не все, есть что-то другое, большее, гораздо большее, оно-то мне и нужно. И он меня понял и на следующий день принес органные фуги.

Шахматные вечера на этом закончились. Я без всякого спроса перенесла в свою комнату музыкальный центр и снова закрылась от всех.

Бах спасал от стихов, Бах лечил мою искалеченную душу. Я слушала фуги и набиралась сил для того, чтобы жить дальше. За целый месяц я не написала ни одного стихотворения. А за дверью моей замкнутой комнаты то и дело вспыхивали скандалы: мать обвиняла отца, отец обвинял Артемия, Артемий, непонятно уже в чем, обвинял Веронику.

А потом Бах перестал помогать. Я вышла из комнаты. Возобновились прогулки, возобновились совместные вечера (только без шахмат), возобновились стихи. Артемий добился выхода второго моего сборника, и его водворили на место.

Ветер, снег. Ноги проваливаются в сугробы и не желают подчиняться ритму похоронного марша. Две трубы, гобой, флейта и ветер выдувают музыку прощания – прощания навсегда.

Я так старалась превозмочь свою боль, побороть болезнь, избавиться от стихов. Я так боролась за свое детство, что не заметила, как оно прошло. Мой ребенок вырос – я выросла. А стихи… Стихи больше ко мне не приходят. Боль ушла. Навалилась глухота, немота, пустота. Я и не знала, что это так страшно.

Мама первой поняла, что со мной произошло, и – сбежала от ответственности: вернулась на работу, сказав, что я уже выросла и опека мне больше не нужна, зато совершенно необходимо развивать во мне самостоятельность. Она меня бросила, попросту бросила, предоставив мне самой разбираться со своей искореженной онемевшей душой, в одиночестве биться в глухой пустоте.

Снег, ветер. Стихи ко мне больше никогда не придут, я это знаю точно. Оркестр смолк, один ветер никак не уймется. Гроб глухо ударился о мерзлую землю… Я простила ее, ну конечно, я ее простила!

Толпы образов толпятся в моей голове – и не выходят стихами. Толпа стоит у не зарытой еще могилы моей мамы… Пора и мне подойти.

* * *

Кто и за что ее мог убить, кто и за что? У нее не было никаких врагов, кроме одного – ее собственного ребенка, которого она лишила детства, на душе у нее не было никаких грехов, кроме одного – предательства по отношению ко мне. Но я простила, отпустила ей грех. Так кто же ее убил?

Нестройной толпой мы возвращаемся с кладбища, садимся в автобус. Папа, Вероника и бабушка поддерживают друг друга под руки, вместе плачут – мамина смерть воссоединила их. Артемий скорбно плетется сзади. Вот к нему пристроилась какая-то женщина – я ее не знаю, – и тоже стала его поддерживать. И только я опять осталась одна.

Пробираюсь в самый конец автобуса, сажусь, придвигаюсь к окну по привычке, чтобы освободить немного места Соне, и тут же спохватываюсь: Соня, какая уж тут Соня? Реальная беда, реальная смерть.

Кто ее убил и за что? Она никому не причинила зла, а я не в счет. Три дня назад мама разбудила меня в школу, выдала завтрак и поспешно ушла на работу. А минут через сорок нам позвонили – я еще была дома. Несчастный случай – так тогда определили ее смерть. Позже выяснилось, что это убийство. А через несколько часов была восстановлена картина ее гибели: кто-то подложил взрывчатку в обогреватель. Мама работала в архиве при университетской библиотеке. Архив находится в подвале, там всегда, даже летом, холодно и как-то промозгло. По технике безопасности пользоваться электроприборами запрещается, но и без дополнительного отопления выдержать трудно. Обогреватель мама прятала под столом, за которым сидела, и, придя на работу, первым делом его включала. Об этом мало кто знал – в архиве она была одна и по понятным причинам никого из сотрудников библиотеки не посвящала в свою, по существу, вполне безобидную тайну. Так кто же ее убил?

Три дня назад… А сегодня – автобус, и кладбище, и закрытый гроб, похоронный ветер, похоронный снег, официально предъявленная бабушка. Почему она ко мне не подходит?

Автобус тронулся и медленно, словно нехотя, покатил по заснеженной дороге.

Трубку взял папа. Я стояла одетая, с сумкой на плече, полностью готовая к выходу, и смотрела на него. Три дня назад. Он не поверил и расхохотался. И кричал в телефонную трубку, словно глухой: куда вы звоните? Набирайте правильно номер! Вы ошиблись, ошиблись! И на том конце провода тоже кричали – я даже смогла расслышать отдельные слова – и пытались его вразумить, что никакой ошибки, Екатерина Васильевна Королева – ведь это его жена?… А он продолжал не верить и отказываться от очевидного.

Мы поехали вместе – полгода назад такое никому и в голову не могло прийти: мою тонкую поэтическую душу холили и лелеяли… Впрочем, и полгода назад мы поехали бы вместе: страдания входили в воспитательный процесс, без страданий и боли стихи я рождать не умела.

По дороге, в такси, папа пытался передать суть телефонного разговора – я ее и так уже поняла – и все восклицал, успокаивая – не меня, а себя, – что это, конечно, ошибка, и сейчас она разъяснится. Первым выскочил из машины, забыл расплатиться, расхохотался, увидев совершенно целое университетское здание.

От взрыва пострадал только архив, погибла только мама. Тот, кто готовил убийство, все рассчитал точно: ему нужна была только эта смерть.

У входа в подвал нас встретил милиционер. Подхватил папу под руку, неприязненно посмотрел на меня и велел остаться. Но я не послушалась, чуть приотстав, протиснулась в дверь вслед за ними. Едкий, страшный запах ударил в нос, глаза заслезились, но я упрямо шла сосредоточившись на папиной вдруг сгорбившейся спине, стараясь не потерять ее из виду – здесь было довольно темно. Несколько раз я приходила к маме на работу, в каком направлении двигаться, знала и так, но сейчас мне казалось: потеряю спину, заблужусь, заблужусь – привести к цели может только папа, заботливо направляемый милиционером. Я понимала: впереди ожидает такой ужас, справиться с которым мне будет не под силу, и думала: даже после этого ужаса простить ее не смогу. Лелеяла нарастающую боль, обманывая себя, надеялась, что это та самая, забытая боль – предвестник стихотворения, рассчитывала, что кошмар с мамой вернет стихи, излечит от поразившей меня немоты. Я шла сосредоточившись… готовилась к кошмару… обманывалась, рассчитывала… И потому не заметила, что коридор, по которому мы идем, – вовсе не пустой коридор, в нем полно народа. И этот народ вдруг обступил меня, как толпы не написанных мною образов, отделил, оторвал от папиной спины, куда-то повлек. Все они о чем-то говорили – яростным шепотом, – пытались в чем-то меня убедить и теснили, теснили. Внезапно мы оказались в ярко освещенной комнате. Неприятно звякнуло стекло, тяжелая рука обняла за плечи, перед глазами запрыгал солнечный зайчик, рожденный в стакане воды, губы намокли, капли потекли по подбородку, назойливый голос умолял успокоиться, был еще звук – отчаянный, нескончаемо долгий, только я никак не могла понять его суть. И вдруг поняла, что это кричит мой папа и что в этом крике виновата я. Госпожа Белая Пешка выходит на середину зала, кланяется… Я не поспела за его сгорбившейся спиной. Госпожа Черная Пешка повторяет ее движения… Я предала его фугами Баха, закрылась в комнате и не поспела за его спиной. Стихи ушли от меня навсегда, немота, немота поразила – а теперь он кричит, и помочь ему некому.

Я вырвалась и побежала, но крик внезапно смолк. За спиной не успела и на крик опоздала. Вот самой бы теперь закричать – человеческим криком или стихами, как в детстве, в фантомном моем детстве. Если бы мама не вернулась на эту работу… Если бы я не перестала писать… Если бы я была обыкновенным ребенком…

Я и тогда, когда бежала по коридору на вдруг смолкнувший крик, тогда, когда ничего еще до конца не было известно, понимала, что никакой это не несчастный случай, а самое настоящее убийство, и я его соучастник. И все же маму простить не могла.

Простила я ее сегодня, на кладбище.

Автобус въехал в город по снежной дороге. Папа, Вероника и легализованная бабушка скорбной кучей сидели на переднем сиденье, Артемий о чем-то разговаривал с незнакомой женщиной, а ко мне никто не подходил. И Сони у меня больше нет. Сначала ушли стихи, теперь Соня.

Заснеженная дорога…

Папу я тогда не нашла. Добежала до пролома – вместо дверного проема оказался пролом, – но в бывшем мамином кабинете его уже не было. Меня опять оттеснили и опять куда-то повлекли. Воздух, холодный и свежий, ударил в легкие, свет ослепил… Вот оно что, меня выпроводили вон, на улицу. Хотела расчистить снег и сесть на ступеньку, но руке отчего-то было неудобно. Поднесла ее к лицу – пальцы оказались сжаты в кулак. Разжала – деньги, сложенная в несколько раз сторублевка. Опустилась на так и не расчищенную ступеньку, расправила бумажку, положила себе на колено и смотрела, смотрела, пытаясь понять, как она может быть связана с тем, что там, в подвале, произошло со мной. Крик, и шахматы, и страшный едкий запах. Ну да, мама. Люди, которые мне все время мешали, видимо, дали денег на такси. Куда же делся папа?

Я встала, пошла, зажав в руке сторублевку. Подъехала машина, радушно приняла меня в свое нутро. Вспыхнула елка в витрине, слепой Дед Мороз растянул меха немой гармошки – таксист взял с места, новогодняя витрина осталась позади.

Дочь и жена водителя оказались моими поклонницами. Никто еще не знал о постигшей меня немоте, никто еще не знал о том, что произошло сегодня в подвале. Таксист всю дорогу рассказывал о своей семье, а в конце потребовал автограф.

Папа был дома. Папа закрылся в моей комнате и не хотел выходить. Я слышала его рыдания. Я ничего не могла сделать, чтобы оказаться с ним рядом. Стучала в дверь, уговаривала – в ответ раздавались всхлипы. Тогда я позвонила Веронике. Она вот уже три года жила отдельно: вышла замуж – неудачно, развелась, теперь подыскивала себе новую партию.

Вероники ни на работе, ни дома не оказалось, и мобильный ее отчего-то был недоступен. Но через час она приехала сама – из милиции, ей все уже было известно. К тому моменту, как ее вызвали, картина убийства стала совершенно ясна: утром мама пришла на работу, включила обогреватель – привела в действие механизм, привела в исполнение приговор… Кто ее приговорил? Кто и за что? Подозреваемых не было.

Как только явилась Вероника, папа вышел из комнаты. Они обнялись и зарыдали вместе, меня в свой круг не приняв. А вечером приехала бабушка.

Они и сейчас рыдают, обнявшись втроем, на переднем сиденье. Автобус подъезжает к нашему дому. Я поднимаюсь и, не оглядываясь на свою семью, выхожу через задние двери.

* * *

На поминках собрались только самые близкие – родственники и несколько знакомых. Стол накрыли в большой комнате – кто и когда его успел накрыть? Пили водку, много ели и плакали. Это походило на праздник, только там пьют, едят и смеются. В конце концов я ушла в свою комнату. А минут через пять ко мне постучали.

– Сонечка!

Бабушка. Наконец-то! Я думала, она совсем ко мне не придет.

Я открыла дверь. В руках у нее был какой-то сверток. Меховая собака? Бабушка положила сверток на кровать, посмотрела на меня тем самым взглядом десятилетней давности, когда так неудачно выступила со своим подарком.

– Что это?

– Завтра ведь Новый год и твой день рождения. Поздравляю тебя, Сонечка! – Она подошла ко мне, обняла, с каким-то изголодавшимся наслаждением поцеловала в макушку.

Новый год? День рождения? В самом деле, завтра тридцать первое. Но как неуместны сейчас ее поздравления, как вообще можно сейчас помнить о каких-то праздниках?

– Спасибо. – Я тоже ее поцеловала, приподнявшись на цыпочках – бабушка очень высокая.

– Разверни.

Я села на кровать, развязала тесемки. Платье. Очень нарядное кремовое платье – обыкновенный подарок, без всякого подтекста, просто подарок. Но почему она решила его вручить мне сегодня, в такой неподходящий для подарков и поздравлений день?

– Примерь. – Бабушка улыбнулась, расправила платье. – Я немного сомневалась с размером, подойдет или нет.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9