Жаль только, что молодость слишком уж быстротечна. Несправедливо! Почему нельзя быть молодым тысячу лет? Может, Господь Бог боится, что человек станет могущественнее его? И потому исподволь вероломно подтачивает человеческие силы? Сперва выпадают зубы, потом появляется дрожь в коленях, мутнеют глаза, подводят почки и желудок, и, наконец, взрослый человек начинает пускать слюни, как младенец. Нет, не смерть страшна – скажем, от пули, – а медленное умирание, когда год за годом превращаешься в развалину.
Поток его мыслей был прерван адским шумом: стали трястись двери, срываться с петель, во дворах слышались испуганные вопли и топот ног. Из-за какого-то угла выскочила толстая арапка Рухени с подносом, с которого в пыль и конский навоз сыпались кунжутные лепешки.
Капитан Поликсингис, с трудом сохраняя равновесие, оперся рукой о зеленые ворота Нури-бея. На лбу у него выступили капельки пота. Войны, старость, женское коварство – со всем этим еще можно как-то бороться… Но стихия неподвластна человеку: вот землетрясение – кто знает, под кем из людей внезапно разверзнется земля и поглотит его? Кого только встряхнет немного, и он двинется дальше, как ни в чем не бывало… Капитан Поликсингис замер в ожидании, прислушиваясь к вою обезумевших собак. Дневной свет помутился, из-под земли доносилось странное клокотание. Вокруг с треском гнулись кипарисы, рушились дома, минареты. В доме Нури-бея со звоном лопались стекла, гремела посуда.
Ворота вдруг распахнулись, и на улицу без паранджи выбежала простоволосая босая турчанка. Отчаянно вскрикнув, она упала без чувств посреди улицы. Над ней с причитаниями склонилась, подлетев и держа в руке красные сандалии, чернокожая служанка. Она дула на нее, обмахивала сандалиями, но госпожа лежала без движения, и лицо у нее сделалось восковым.
Капитан Поликсингис оживился и сразу позабыл о землетрясении.
– Эмине-ханум! – воскликнул он и, оттолкнувшись от стены, кинулся к лежащей женщине.
На его побледневших щеках снова заиграл румянец. Сколько раз в мечтах он рисовал себе образ этой прекрасной черкешенки, а тут она сама, во плоти и без паранджи, – видно, правду говорят: нет худа без добра.
Поликсингис так и впился глазами в Эмине, но разъяренная арапка тут же опомнилась и оттолкнула его.
– Не подходи, греховодник, это жена Нури-бея! – И она поспешно стала развязывать платок на шее у хозяйки, чтобы прикрыть ей лицо.
– Что ты делаешь, ведь она умрет, бедняжка, если не дать ей понюхать лаванды! – Капитан Поликсингис вытащил из кармана жилета флакончик, с которым никогда не расставался, время от времени сбрызгивая себя лавандовой водой.
Этот флакончик он теперь, встав на колени, поднес к носу черкешенки.
А земля тем временем уже встала на место, людские крики стихли, и привычная жизнь понемногу восстанавливалась. Даже собаки, успокоившись, перешли с воя на заливистый лай.
Черкешенка глубоко вздохнула и открыла глаза. Увидев над собой незнакомого мужчину, снова вскрикнула и спрятала лицо в ладонях.
– Прочь отсюда! – разорялась арапка. – Сейчас явится Нури-бей! Убирайся подобру-поздорову, если жизнь дорога.
Но не до того было капитану Поликсингису, чтоб заботиться о своей жизни или смерти: он не мог оторвать взгляд от черкешенки, от ее черных, гневно блестящих глаз. Правда, почувствовав рядом прерывистое дыхание и мужской запах, Эмине быстро смягчилась и кинула на незнакомца из-под ресниц обволакивающий взгляд, затем обратилась к служанке:
– Кто этот гяур?
– Капитан Поликсингис, моя госпожа, – ответил он, опередив арапку. – Готов служить тебе, а эти духи оставь на память обо мне.
Но черкешенка, опять вспыхнув негодованием, швырнула ему флакончик прямо в лицо и вскочила с земли.
– Ухожу, ухожу! – покорно сказал капитан Поликсингис. – Не гневайся.
– Что, испугался? – засмеялась Эмине.
– Кого?
– Нури-бея?
– Нет, моя госпожа, никого я в целом мире не боюсь, кроме тебя. Прикажи – и я умру вот здесь, у твоих ног, клянусь честью! – Но тут же пожалел о своих словах. – И все-таки, даст Бог, мы еще свидимся с тобой на этом свете. Да-да, Эмине-ханум, – он упрямо тряхнул головой, – помяни мое слово, свидимся!
Черкешенка смерила его пристальным, оценивающим взглядом. Капитан Поликсингис заложил руки за пояс и стоял не шелохнувшись, словно ожидая приговора.
Эмине-ханум спокойно, не торопясь прикрыла лицо снятым с шеи прозрачным платком и проговорила:
– Мой Бог не любит греков.
– А мой Бог милостив и щедр, – ответил капитан. – Он любит черкешенок.
На улице уже звучали голоса, отворялись двери; вдалеке показались два турка. Арапка схватила госпожу за пояс и потащила во двор. Зеленые ворота резко захлопнулись за ними.
А капитан Поликсингис все никак не мог сдвинуться с места.
– Пропал… погиб… – шептал он. – Вот это женщина! И во сне не видел красоты такой. Ах, гореть мне в геенне огненной!
Безумными глазами он посмотрел вокруг себя. Внезапно все предстало в ином свете: улицы, дома, лица людей… Разноцветным ковром, на котором вытканы кварталы, минареты, бастионы, морские валы, у ног его раскинулась Мегалокастро.
Неверными шагами капитан Поликсингис пошел по этому ковру. С трудом притащился домой, едва растворил дверь, как на него мешком свалилась толстуха сестра. Она все еще не могла опомниться после происшедшего – мощные телеса колыхались, голос срывался. Однако ей очень хотелось поведать брату о пережитом волнении.
Капитан Поликсингис отстранился, прошел в комнату, бросил феску на диван. Ему было душно. Сестра следовала за ним по пятам.
– Оставь меня в покое! – рявкнул он. Хлопнув дверью, вышел во двор. Сам не понимая, что делает, сорвал какой-то цветок и тут же смял его.
Кира Хрисанфи от обиды залилась слезами.
– Да за что ж ты со мной так, Йоргис! – причитала она. – Ведь я всю жизнь души в тебе не чаю, молодость тебе свою отдала. Только что ковром перед тобой не стелилась! Оттого и замуж не вышла, без детей осталась, лишь бы ты был всегда ухоженный, лишь бы тебе было хорошо. Чем же я тебе не угодила…
Сквозь слезы она все посматривала во двор, не раскаялся ли брат, не собирается ли попросить прощения, приласкать, сказать, что ближе нее нет у него на свете человека…
Но Поликсингис неотрывно глядел на улицу. Видя, что он не обращает внимания на ее плач, кира Хрисанфи решила прибегнуть к другому средству: испустила отчаянный вопль и свалилась без чувств на пороге.
Брат нехотя обернулся, подошел, поднял ее, уложил на диван, но она и не шевельнулась, будто мертвая. Тогда он принес из кухни бутылку винного уксуса и обильно смочил ей виски, шею, грудь. Кира Хрисанфи не выдержала, открыла глаза и, увидев склонившегося над нею брата, едва не обезумела от радости. Вытянув полные руки, она обхватила его за шею.
– Милый мой, милый Йоргис! – шептала она и все крепче прижималась к нему, смеясь и плача. – Скажи, ведь ты меня любишь, правда? Ну скажи хоть одно ласковое слово!
– Хочешь, сварю кофе – сразу полегчает, – лениво отозвался он.
Кира Хрисанфи в волнении расстегнула кофту.
– О, я несчастная! – вскрикнула она. – Ты даже не хочешь мне ответить!
Кира Хрисанфи опять закатила глаза, собираясь разыграть новый обморок, но брат опередил ее:
– Я люблю тебя, Хрисанфи, люблю, давай поднимайся!
У той лицо мгновенно просветлело. Она застегнула кофту и, кряхтя, встала с дивана. Прошлась по комнате, подобрала волосы, привела себя в порядок, даже чуть-чуть подушилась; при этом краешком глаза все время следила за братом. Какой же он у меня красавец, думала она, век бы любовалась! Эх, не будь мы брат и сестра, какие бы славные детишки у нас народились! От этой мысли она смутилась и покраснела.
– Сгинь, сатана! – пробормотала женщина и, отгоняя нечистые помыслы, бросила несколько угольков в бронзовую кадильницу, затем трижды перекрестилась и фимиамом освятила комнату.
Пирушка в подвале была в самом разгаре. Около полудня Риньо украдкой глянула в окошко – посмотреть, что там вытворяют отцовские шуты.
Фурогатос снял сапоги и крутился в пляске. По лицу было видно, что он мертвецки пьян. Подпрыгивая, он ударялся о потолок и уже так рассадил башку, что кровь текла по шее. Но от этого ему, должно быть, стало только веселее. Эфендина, потеряв всякий стыд, скинул чалму и прислонился плешивой головой к винной бочке. Каямбис, нагнувшись, совал ему за уши листья артишока. Вендузос мужественно доедал яйца из глиняного горшка вместе со скорлупой. А несчастный Бертодулос забился в угол, за кувшины с зерном, и, раскорячив тощие ноги, совал в рот пальцы, чтобы вызвать рвоту. Накидку он подобрал, боясь запачкать. Время от времени он оборачивался к собутыльникам и униженно кланялся им.
– Извините меня, доблестные капитаны, – говорил он нараспев, – извините…