– Конечно, – спокойно ответил Коля Птах, легким тычком указательного пальца в живот отправив Платона обратно в коляску. – А вы думали, почему они ринулись к вам с уважением и радостью?
– Да как же такое возможно, – не мог поверить Платон, – кто вам позволил и зачем это было нужно?!
– Сами сказали зачем. Чтобы они вам доверяли безоговорочно и слушались во всем.
Помолчав, Платон торжественно заявил:
– Коля Птах! Вы – сволочь!
– Тоже мне новость, – отмахнулся Птах. – А вот вы скоро станете материться и плевать на пол сквозь зубы. Где ваш телефон?
– Телефон? – осмотрелся Платон Матвеевич. – Не знаю, потерял, наверное. Я перед путешествием в Ялту напился, как свинья, потом опохмелился каким-то мексиканско-хохлатским соусом, запил его полубутылкой пива с растворенным в нем наркотиком, а вы спрашиваете, где мой телефон?
– Спокойно, Платон Матвеевич. Потеряли – не страшно. Вот вам новый аппарат.
Птах встал и, как ребенку, надел на шею Платона разноцветную веревочку с мобильником на ней.
– Нажмете кнопочку пять, вам ответят – «бухгалтерия слушает»...
– Прекратите разговаривать со мной, как со слабоумным.
Птах наклонился поближе и, поправляя на груди Платона телефон, прошептал:
– Ей было пятнадцать.
Уставший до оцепенения Платон вдруг захватил левой рукой пиджак Птаха и притянул того еще ближе, чтобы смотреть в скривившееся розовое личико сверху вниз.
– Хотите поговорить о пристрастиях? – спросил Платон.
– Это пристрастие называется опасным для общества сексуальным отклонением, – просипел Коля Птах, вырываясь. Впрочем, совершенно безуспешно.
– Так вы хотите поговорить о сексуальных отклонениях! – удовлетворенно кивнул Платон и оттолкнул от себя Птаха. – В тысяча девятьсот восемьдесят девятом году, если не ошибаюсь, на дружеской вечеринке после празднования годовщины Великого Октября ваши коллеги – достойные коммунисты и семьянины – засовывали некоторым комсомолкам из бухгалтерии бутылки в заднепроходные отверстия. И что же? Кто-нибудь назвал это сексуальным отклонением или воспользовался для шантажа отснятой тогда пленкой?
– А что, была пленка? Кто снимал? – встрепенулся Коля Птах.
Платон обессилел:
– Вы скучны в своем профессиональном рвении шантажиста и совершенно бесполезны, как собеседник.
– Это потому, что я сознательно не поддерживаю навязанную вами интригу, – огрызнулся Птах. – Давайте придерживаться общепринятых норм морали.
– Морали, – ухмыльнулся Платон. – При чем здесь мораль? Мы по-разному воспринимаем прекрасное в эротике. То, что вы называете «сочными сиськами», я определяю для себя, как вымя. Для вас – «шикарная задница», для меня – круп. Когда вы говорите о предмете желаний, вы очерчиваете в воздухе силуэт фантийского кувшина – узкое горлышко переходит в расширенное вместилище жидкости. А я представляю удлиненный настенный светильник коринфян.
– Чего? – нахмурился Птах. – Скажите проще. Что может привлекать в недоразвитом теле?
– Смысл жизни, – просто ответил Платон. – Смысл жизни в ее священной хрупкости.
– Странно слышать подобное от человека вашей комплекции.
– Кто знает, – вздохнул Платон, – кто знает...
– До определенного вашим братом совершеннолетия Федора Омолова осталось чуть больше месяца, – вдруг заметил Птах, рассматривая себя в зеркале.
Платон уставился на его отражение и вдруг разглядел страх.
– Вы сейчас задаете себе вопрос, кто мне позволил вторгаться в вашу жизнь, да? – подловил его взгляд Птах. – Рыться в интимном, заставлять выделывать совершенно невероятные вещи, так?
– Это смерть позволила, – ответил Платон тихим голосом. – Я уже думал об этом. Только смерть брата могла позволить вам вытворять со мной такое. И знаете, что еще мне пришло в голову? Раз вы используете даже смерть себе на пользу, что вам стоило самому ее организовать?
Они смотрели друг на друга в зеркале, и тоска сковала сердце Платона предчувствием горя. И еще он подумал, что сейчас может умереть – еще один инсульт. Или просто превратиться в неподвижный обрубок, а этот человечек с детским розовым личиком, которое бывает у «доброго пьяницы», как подметил в своей книжке Рабле, будет приходить и высасывать остатки жизни из его обездвиженного тела или бесцеремонно топтаться у могилы.
Дверь кабинета резко распахнулась – ни намека на стук, – и вбежал радостный, возбужденный чем-то Вениамин.
– Сто двадцать восемь! – выпалил он.
– Веня!.. – перебил его Платон, пытаясь предупредить племянника, чтобы тот молчал в присутствии Птаха, но не успел.
– Сто двадцать восемь маленьких сереньких личинок! Они все живые, – закончил Веня уже менее радостно, заметив, наконец, выражение глаз дядюшки, и вдруг – толчком – пролетел от двери к середине комнаты.
За ним появился сердитый Федор – это он толкнул брата.
– Я считаю это насмехательством, – заявил Федя, подумал и уточнил: – И даже надругательством!
– Давайте обсудим наши семейные проблемы без посторонних! – угрожающе повысил голос Платон.
Коля Птах вертелся в комнате еще минуты две, уверяя присутствующих, что страхование от несчастных случаев – лучший способ уберечь себя от любых надругательств. Потом ушел.
– Кто над кем надругался? – устало закрыл глаза Платон, поникнув головой.
– Гимнаст надругался над трупом, а Венька ему помогал!
У Платона опять все похолодело внутри. Гимнаст надругался над трупом? Поистине – горе тянет за собой все новые неприятности! Как говорится, подошла беда... Двадцать лет назад Гимнаста уволили из морга, где он и жил и сторожил, именно за надругательства над трупами. Гимнаст оставлял на мертвых телах надписи, смысл которых понять было трудно, уверяя, что это послания на тот свет, за что и отбыл полгода в психушке.
– Где Гимнаст взял труп? – тихо спросил Платон.