Какой-то оставшийся незамутненным осколок сознания четко поставил диагноз: «Бред» – и под ложечкой засосало детской тоской по домашнему уюту школьного гриппа – по теплой постели и сладкому чаю. Драконья морда сдвинулась влево, за нею открылся смутно освещенный дверной проем, полого уходящий вниз под стену. И его понесло в этот проем, в полную каких-то странных шорохов белесую полутьму. Он попытался уцепиться за скользнувший мимо дверной косяк, но промахнулся и, окончательно поверив, что это бред, перестал сопротивляться.
Инге
Конечно, если бы не кресло на колесиках, в котором Инге возила Отто в больницу на процедуры, ей бы никогда не удалось вытащить парашютиста из фургона и втащить его в замок. Но даже и с креслом ей пришлось хорошо помаяться – парашютист был парень крупный и твердые колени его ни за что не хотели сгибаться по форме кресла. Пока Инге усаживала его и выкатывала по мосткам в нижний коридор, ведущий в кухню, он на миг открыл глаза и, чуть не опрокинув кресло, попытался вскочить. Ноги его тут же подкосились, он упал на сиденье и быстро забормотал на незнакомом ей даже на слух языке. Никакой он был не итальянец! Вслушиваясь в странный, почти орлиный клекот его речи, Инге спрашивала себя, следовало ли ей впутываться в это дело.
Доводы разума можно было пересчитать по пальцам. Она не могла обратиться за помощью в «Губертус», где наверняка в тот момент обсуждали, как здорово насолила ей Марта своей забастовкой. Бросить его под дождем она тоже не могла, а, учитывая роль Ральфа в их стычке, в больницу везти его было бы непредусмотрительно. Кроме того, ей надо было срочно вернуться домой, чтобы залатать прореху, проделанную в ее хозяйстве дурацкой забастовкой Марты.
Но все это были отговорки: ведь противоположных доводов было не меньше, и они тоже были вполне убедительны, то есть выходило так на так. И она не могла обмануть сама себя – дело было не в гуманизме, не в ответственности и не в предусмотрительности. Дело было в минутном головокружении, которое качнуло ее, когда длинные пальцы незнакомца с кошачьей нежностью коснулись проводов в брюхе взбесившегося автомата. В тот миг она почти физически ощутила, как сладко могли бы эти пальцы коснуться ее кожи.
Это было, конечно, чистое безумие – так вспыхнуть при взгляде на совершенного чужака, с которым она и слова не сказала, тем более что со времени исчезновения Карла она словно одеревянела и навсегда, казалось, запретила себе искушение физической близости. А минутное ее головокружение было несомненным знаком такого искушения, даже соблазна, которому трудно было противостоять. Тем более что она уже вкатывала кресло с парашютистом в свою кухню.
Инге быстро поставила воду на огонь и подошла к шкафчику с травами и снадобьями. Прищурясь, она секунду разглядывала готическую вязь ярлыков, а затем решительно взяла с одной полки пузатую бутыль с лилово-розовой жидкостью, а с другой – высокий темно-зеленый флакон с притертой пробкой.
Ловким привычным движением она отмерила сто грамм жидкости из бутыли в серебряный ковш, который бережно опустила в закипающую в кастрюле на огне воду. Затем начала медленно, считая до двенадцати, вливать в ковш пахучее зелье из флакона. Каждая упавшая в ковш капля вызывала там маленькую огненную вспышку, прежде чем с шипением раствориться в быстро темнеющем вареве. Помешивая серебряной ложкой густую душистую смесь, Инге вспомнила вчерашние проклятия Марты и непроизвольно вздрогнула. За такие дела пару веков назад и впрямь могли бы сжечь! Она погасила огонь под кастрюлей и перевернула стоящие у плиты песочные часы.
Пока часы безмолвно переливали время из верхнего конуса в нижний, Инге расшнуровала и сняла мокрые ботинки парашютиста, а вместо них натянула ему на ноги толстые шерстяные носки Отто. Затем она зачерпнула ложку напитка из ковша и попробовала осторожно влить его в рот парашютиста, но тот сцепил зубы с такой силой, что ей это не удалось сделать. Она начала массировать его круто сведенные челюсти, ощущая необъяснимую радость от каждого электрического импульса, пробегающего между его кожей и кончиками ее пальцев. Подбородок его дрогнул под умелыми касаниями ее ладоней, и он слабо застонал, снимая часть напряжения со сведенного судорогой рта. Она проворно всунула ложку с напитком в едва приоткрывшуюся щель между зубами и стала осторожно вливать в него каплю за каплей, поддерживая его голову как можно выше, чтобы он не захлебнулся. Вторая ложка пошла легче, а третью он уже проглотил сам, все еще не открывая глаз. Тогда она перелила содержимое ковша в стакан и поднесла к его губам. Он выпил все до дна жадными глотками, закашлялся, и веки его дрогнули, приоткрываясь чуть-чуть. Он мутно глянул на нее сквозь узенькие щелки и сказал внятно, на этот раз по-немецки:
– Не плачь, дорогая старушка, не надо. Я еще вернусь и все будет в порядке.
Говорил он чисто, как человек, прочитавший много книг, но с каким-то еле уловимым акцентом. Пожалуй, это даже нельзя было назвать акцентом – скорее, в его речи звучал чужой, непривычный распев. Произнеся эти странные слова, он снова закрыл глаза и отключился. Но теперь, слава богу, это был уже не обморок, а лихорадочный сон.
Инге потрогала ладонью его лоб – он весь горел, тридцать девять и пять, не меньше. И немудрено – свитер и рубаха на нем промокли до нитки. Инге стянула с него мокрую одежду – господи, какие плечи! – завернула его в махровый халат, поверх которого набросила пуховое одеяло и быстро вышла. В кухне было тепло и можно было оставить его так на полчаса. Пора было наконец накормить свиней.
Отто
С минуты отъезда Инге Отто ждал ее возвращения. Сперва он просто хотел, чтобы она сидела рядом с ним возле телевизора, дышала, двигалась, подавала ему чай и грелку, а он бы ее любил и радовался, что она такая красивая, высокая и независимая. Но постепенно его любовь стала привычно переходить в ненависть, и чем дольше длилась мука его ожидания, тем больше он ненавидел дочь. Как всегда в такие минуты, именно ее красота и независимость становились ему особенно непереносимы – его воображение рисовало ему ужасные картины ее похождений неизвестно где и неизвестно с кем. Теперь он уже ждал ее, чтобы наказать и уязвить побольнее.
Он с удовольствием смаковал все прошлые случаи, когда ему удалось сделать ей больно. А случаев таких было немало – было! было! – хоть ему это всякий раз давалось непросто: вся правая сторона его тела была парализована полностью, а кисть левой, частично подвижной руки, оторвало снарядом во Вторую мировую войну в танковом бою за гиблый городишко с косноязычным названием Курск. Это название многократно выкрикивали вороны, кружась над трупами после битвы: «Кур-р-с! Кур-р-с! Кур-р-с!» Отто, истекая кровью, слушал их крики из-под нависшей над ним гусеницы подбитого русского танка и думал, что будет, когда его найдут русские солдаты, отрывистая перекличка которых не могла заглушить надсадного карканья пирующих ворон.
Ему тогда повезло, и русские солдаты его не заметили. Когда они ушли, унося своих раненых и гоня перед собой пленных, Отто исхитрился зубами затянуть обрывки рукава над зияющей дырой повыше запястья и пополз в противоположную сторону, то и дело теряя сознание. Он так и не узнал, кто и где его подобрал, но когда он через пару дней очнулся в немецком полевом госпитале, на месте кисти левой руки у него была туго забинтованная культяпка. К этой культяпке ему со временем приладили хитроумный протез, напоминающий двузубую вилку, с которым он научился довольно ловко управляться. Так что много лет он прожил неплохо и без руки, пока его не разбил паралич и он не попал в полную зависимость от своей слишком красивой и независимой дочери, у которой на уме были одни только мужики.
Отто уже издалека услышал, как взревывает фургон, взбираясь по крутой дороге к замку, – за последние годы его слух, натренированный долгими ожиданиями, необычайно обострился. Он откатился к окну и стал следить, как Инге паркует фургон. Его комнаты были расположены в полуподвальном этаже – для удобства, чтобы он мог сам вкатывать и выкатывать кресло во двор, – и потому он мог видеть только колеса и ноги.
Что-то явно было не в порядке. Вместо того чтобы поставить фургон в гараж – а это следовало бы сделать сразу в такую дождливую ночь, – Инге подкатила задним ходом к его, Отто, специальному входу. Кузов фургона заслонял Отто дверь, он видел только, как ноги дочери в высоких белых сапогах прошагали вдоль колес фургона в сторону входа. Отто думал, что она первым делом зайдет проведать его и приготовился встретить ее гневными упреками, как она того заслуживала, но она к нему не зашла вовсе. Погрохотав чем-то железным в коридоре, она снова появилась во дворе и скрылась за фургоном. Ноги в белых сапогах мелькали так быстро, будто она отбивала чечетку, но толком рассмотреть, что она там делает, Отто не мог, и от этого раздражение его стало совершенно невыносимым. Он больше не мог сдерживать свой гнев и начал изо всех сил колотить своей стальной лапой в рельс.
Дочь наверняка не могла его не слышать, однако она не обратила на его призывы никакого внимания, а продолжала свои странные пляски вокруг фургона. Рядом с ее сапогами толклись по лужам серебристые лапы Ральфа. Тяжелая зависть к Ральфу сдавила горло Отто, и он прикрыл глаза, обессиленный и покинутый – кто угодно, даже пес, имел право на участие в ее делах, но только не он. Когда он снова открыл глаза, и ноги, и лапы исчезли из-под фургона, который так и остался торчать перед его окнами, загораживая ему вид на все ночное пространство, залитое дождем. Отто подождал еще немного, надеясь, что теперь она найдет время заглянуть к нему. Он отъехал от окна и невидящими глазами уставился на экран телевизора, на котором по случаю позднего часа давно уже мерцала неподвижная цветная заставка.
Прошло еще сколько-то времени, он не мог сказать – сколько, а она так и не зашла. Тогда Отто решил действовать самостоятельно. Он направил кресло к выходу. Он не очень любил выезжать из своих комнат без посторонней помощи, потому что на это уходили все его силы, но сейчас выбора не было.
Необходимо было узнать, что у нее там стряслось. И если понадобится, принимать меры.
Ури
Конечно, это был бред. Над головой высоко-высоко смыкался обрамленный черными балками красный кирпичный свод, напоминающий церковный. Но все же лежал он не в церкви, а в том отделе преисподней, где туши грешников разделывают для обжарки. Все инструменты, необходимые для освежевания и расчленения грешных тел, были милостиво представлены ему для обозрения на противоположной стене: начищенные до блеска, они поражали разнообразием: топоры, топорики, секачи, секачики, ножи, ножики, ножищи, трезубцы, двузубцы, пилки, пилочки, пилы, ковши, ковшики, черпалки – для крови, конечно. Ури попытался их пересчитать, чтобы собраться с мыслями, но цифры в голове разбегались и не сходились, а уж о мыслях и говорить было нечего. Мысли всплывали, барахтались на поверхности сознания и тут же тонули, как мусор в сточной канаве после сильного ливня.
За высокими стрельчатыми окнами царила беспросветная тьма. И вдруг в черной заоконной пустоте возникла косматая голова лешего Губертуса, не такая огромная, как на стене кабачка, но достаточно грозная – прижавшись бородатым лицом к стеклу, леший внимательно и недобро разглядывал Ури.
Ури с трудом повернул голову в сторону окна, и Губертус тут же исчез, оставив после себя на оконном стекле переливчатый узор дождевых капель.
Значит, все-таки бред.
Ури приподнялся на локте и огляделся, с трудом преодолевая качнувшую его назад дурноту. Черт его знает, а может, все-таки не бред? Уж очень реалистически выглядела эта огромная кухня с круглым столом на резных ножках в центре и с изразцовой печью в углу. Стену, на которой были экспонированы режущие орудия, снизу подпирала облицованная бордовым гранитом буфетная стойка, сплошь уставленная современными кухонными агрегатами.
Ури потрогал пальцами наброшенный на его плечи черный махровый халат и порылся в своей слабо мерцающей памяти, но никакой логической связи между собой, этой кухней и этим халатом не нашел. Тогда он ухватился за поручни кресла и попытался встать. Пронзительная боль в правой ноге швырнула бы его на пол, если бы у него не были такие сильные руки. С трудом удержав равновесие, он откинулся назад на подушки кресла, которое под натиском его тела сдвинулось с места и, поскрипывая колесиками, покатилось к резным двустворчатым дверям. После этого пируэта его охватила такая парализующая слабость, что он почувствовал себя совершенно беззащитным и закрыл глаза в предчувствии неминуемого удара больной ногой о дверь. Но в лицо ему дохнул порыв холодного ветра, и кресло внезапно остановилось.
Он с трудом разлепил свинцово отяжелевшие веки и тут же поспешно прикрыл их: упершись в кресло длинной ногой в белом сапоге, в темном дверном проеме стояла мать. Не сегодняшняя, раздражающая и покорная, а давняя, почти забытая, всегда ускользавшая от него к другим.
Чужой, очень немецкий, голос произнес властно:
– Куда это вы разогнались, господин парашютист?
И кресло, все так же поскрипывая колесиками, покатилось обратно в угол к изразцовой печи. Ури опять разлепил веки и глянул в склонившееся над ним лицо – ничего похожего на мать в нем не было, кроме тяжелой, цвета меда, обрамляющей волны волос. Глаза под упавшими на лоб прядями были большими и плоскими, как озера в степи, белки их, не закругляясь, были вправлены под надбровья вровень с глазницами. Дома у него таких глаз не носили – там глазные яблоки у всех были круглые, как и положено яблокам.
Лицо отодвинулось и исчезло. Так поразившая его мгновенная иллюзия сходства шла от ног в высоких белых сапогах. Белые сапоги сделали шаг влево. Ури с трудом повернулся всем телом вслед за ними, и взгляд его уперся в резную горку для хрусталя – там, в сумеречном застекольном пространстве, стояли ряды разноцветных прозрачных бутылей и переливчатых темных флаконов. Рука в синем комбинезонном рукаве плеснула в стакан немного воды из чайника, потом взяла с полки флакон, вынула из него граненую пробку и перевернула над стаканом. Из узкого горлышка начали сочиться тяжелые лиловые капли.
Рядом с ногами бесшумно появился недружелюбный серебристый зверь, при виде которого Ури сразу все вспомнил: и фургон у дверей кабачка, и неудачно открытую им дверцу фургона, и схватку на мокрых булыжниках. И билет, срок действия которого кончался в семь тридцать. И последние две марки, которые он оставил на стойке. И владелицу белых сапог и властного голоса, только тогда вместо синего комбинезона на ней был туго перетянутый поясом белый плащ. И главное – мать, которая (о ужас!) будет напрасно встречать его утром в аэропорту Бен-Гурион.
– Который час? – спросил Ури хрипло, не узнавая собственный голос.
– Какая разница? – ответила женщина, сосредоточенно считая капли. – На свой самолет вы все равно уже опоздали.
– Как опоздал? Который час? – повторил Ури.
– Без двадцати четыре. А ваш самолет в семь, так что шанса успеть нет.
– Откуда вы знаете про самолет? – ощетинился Ури.
– По линиям ладони, – усмехнулась она, аккуратно возвращая флакон на место и снимая с полки другой. – А кроме того, пока вы тут метались в бреду, Ури, вы всю свою жизнь успели мне рассказать.
И опять принялась считать капли, на этот раз оранжево-желтые.
– И имя свое я вам тоже сказал? – не поверил Ури, тщетно пытаясь сообразить, как он тут оказался.
В ответ она приложила палец к губам, опустила флакон на стол, ловко перевернула стоящие рядом крошечные песочные часы и встряхнула содержимое стакана. Смесь вспузырилась и начала быстро краснеть. Ури заметил, что губы женщины шевелятся в такт взмахам стакана и подумал мимолетно: ворожит она, что ли? Словно в подтверждение этого предположения она, дождавшись, пока нижний конус часов наполнился до первой черты, обхватила стакан с двух сторон и начала бережно крутить его в ладонях, словно согревая. Губы ее по-прежнему размеренно что-то шептали, взгляд был неотрывно устремлен на пузырящуюся в стакане жидкость, отчего в плоских синих зеркалах ее глаз вспыхивали и гасли малиновые искры.
Когда нижний конус часов наполнился до второй черты, она сняла с крючка на стене длинную серебряную ложку странной формы и склонилась над Ури:
– А теперь надо выпить это до дна. Можно не спеша.
Ури с опаской поглядел на густой темно-красный напиток:
– Я надеюсь, это не кровь невинных младенцев?
Женщина засмеялась:
– Неужели я выгляжу такой злодейкой? – она зачерпнула ложку жидкости и поднесла к губам Ури. – Пейте!
Может, злодейкой она и не выглядела, но ложку-то выбрала из знакомой коллекции пыточных орудий. Поэтому Ури заупрямился и отвел ложку в сторону подальше от себя: