Лючия покачала головой:
– Таково распоряжение городского совета.
– Плевал я на совет.
Монахиня помолчала. Потом нерешительно коснулась пальцами склоненной головы тетивщика:
– Джузеппе… Это несправедливо, я понимаю. Но тебе не следует хоронить ее самому.
– Позвольте хотя бы прийти на отпевание.
– Нет, – мягко отсекла сестра Лючия, – ты же все понимаешь. Не упорствуй.
Пеппо вздрогнул и отвернулся. Да, он понимал, но до сих пор не собирался об этом задумываться. Он долго молчал, а затем снял с шеи кошелек и протянул монахине:
– Вот. Оденьте как подобает, сестра. Мама любила синий цвет… и бисер.
Она почти нерешительно взяла кошель, а тетивщик вдруг удержал ее за руку:
– Сестра, а мама ничего не говорила перед тем, как… Словом, ничего не просила мне передать?
Монахиня помолчала, снова застучали костяные бусины. А потом спокойно и твердо ответила:
– Нет, Пеппо. Алесса умерла во сне. Очень тихо.
…Несмотря на мягкие увещевания монахини, Пеппо долго не мог покинуть келью матери. Он молча сидел у узкой койки, держа в ладонях холодную руку, машинально ощупывая огрубевшие кончики пальцев и безуспешно пытаясь уловить у запястья дробный молоточек жизни. Но за узким окном стемнело, и оставаться в госпитале было нельзя.
Выйдя из скрипучих дверей, Пеппо тяжело опустился на ступеньки. Надо возвращаться. Эта мысль была столь же пустой и бесцветной, как и мысль о том, что Винченцо уже, конечно, рвет и мечет. Какое ему теперь дело, что скажет хозяин? Алессы больше нет, а значит, и трепетная забота о каждом медяке теперь бессмысленна. А ведь он должен был прийти в воскресенье. Он всегда приходил в свой единственный выходной и проводил с матерью многие часы. Всегда, но только не вчера, не в последний ее день…
Эта мысль вязкой смолой стекла куда-то в грудь, застряв там комом такого неистового, такого лютого отчаяния, что Пеппо затрясла мелкая дрожь. Стиснув кулаки, он ударил затылком в рассохшееся дерево старинной монастырской двери, давясь вставшей поперек горла мукой.
Чей-то любопытный взгляд ощупал лицо, и Пеппо тут же ощетинился, чувствуя, как взгляд этот жадно, словно бродячий пес, лакает его боль. Но сил на злость не было. Медленно поднявшись, подросток побрел по улице. Он давно, бесконечно давно так отчетливо не ощущал себя слепым.
* * *
Джузеппе не помнил своей фамилии. В памяти сохранилось лишь окончание «джи», затерянное среди множества таких же случайных обрывков, из которых сотканы человеческие воспоминания о детстве. Там, среди вороха клочков и нитей, была задумчивая черноглазая женщина в вышитой котте, забавная лодка с высоким носом и кто-то широкоплечий и сильный, кто любил петь и иногда пах вином.
Все эти яркие цветные кусочки беспорядочной вереницей тянулись до одного дня, после которого Пеппо помнил свою жизнь отчетливо и подробно. В тот день он утратил две ценности разом – семью и зрение. Последними воспоминаниями той прежней эпохи были нарядное зарево, стоящее над крышей бревенчатого домика, плеск больно-оранжевых лоскутов в окнах, чьи-то крики и сухой треск. Высокая фигура в черном, нараспев читающая невнятные слова. Потом отчаянный бег куда-то в рокот и шелест, хриплое дыхание, крепкий запах палой листвы. И весь этот сумбур оканчивался ударом по затылку, после которого настала ночь, уже не сменившаяся рассветом.
И тот же страшный день, отнявший у шестилетнего Пеппо прежнюю жизнь, подарил ему Алессу. Она никогда не рассказывала ему, кто и почему сделал его сиротой. Вероятно, она этого вовсе не знала.
О себе Алесса рассказывала мало, поскольку женщиной была простой и жизнь вела самую непримечательную. Она выросла в монастырском приюте, совсем юной овдовела, так и не успев завести детей. А потому, подобрав в лесу близ сельского тракта ребенка с разбитой головой, приняла свою находку как дар Божий и никогда ни словом не упоминала, что Пеппо ей не родной сын.
Алесса одиноко жила на окраине Падуи, была недурной белошвейкой, заказов ей хватало вдоволь, и приемыш ни в чем не нуждался. Поначалу Алесса надеялась вернуть малышу зрение, обращалась к врачам и сельским знахарям, но и те и другие качали головами. И тогда, смирившись с невозможностью вылечить Пеппо, женщина решила, что научит его жить незрячим.
С ребенком было трудно. Медленно оправляясь от раны на затылке, он целыми часами безутешно плакал, до крови раздирал веки, пытаясь вырваться из глухого мрака своей слепоты, вскрикивал сквозь слезы, вздрагивал от каждого прикосновения и отчаянно, горестно звал мать. Но Алесса не знала устали. Не умея даже читать, она обладала невероятной чуткостью и острым умом. Нерастраченная же за годы одиночества любовь, перестоявшая и вызревшая, как крепкое осеннее вино, благодарно устремилась в обретенное русло.
Алесса начинала с малого. Она не выпускала малыша из объятий, беспрерывно говорила с ним о чем попало, прорывая голосом стену его одиночества во тьме. Десятки раз повторяла, что никогда его не бросит, и снова обнимала, напевая все известные ей песни вперемешку, пока Пеппо не засыпал тревожным и тяжелым сном.
Он заново учился ходить, подолгу не решаясь сделать следующий шаг, до хруста сжимая руку Алессы, пояс или край фартука. Он часто падал, неловко взмахивая в воздухе руками, будто под ним вдруг разверзалась пропасть.
Алесса опасалась, что мальчик забудет, как выглядит мир. Пространно и многословно описывала ему все, что происходило вокруг, не скупясь на сравнения и детали. Водила его ладонями по земле, шершавым доскам забора и мягким перьям кур, давала в руки десятки вещей, прося угадать, что это, и награждая за успехи поцелуями.
И Пеппо начал различать… Сначала миски и горшки, потом пуговицы и монеты, потом иглы и булавки, а потом толщину ниток в вышивке и пшеничные зерна среди просяных. Он научился по запаху отличать речную воду от озерной, а золу костра от золы камина. Находить крохотные трещины в гладких крышках ларей и шкатулок. По вкусу определять сорта муки и яблок. Считать деньги, по весу, размеру и толщине различая их достоинство.
Алесса выселила кота в амбар и заставила сына ловить в доме мышей, отыскивая их убежища по едва слышному шороху. Она неожиданно бросала в него мелкие предметы – мотки пряжи, орехи, ложки, луковицы, – требуя, чтоб Пеппо ловил их на лету. Ребенок плакал и бунтовал, обиженно садился в угол и всхлипывал, что он не может, не умеет… не видит. А Алесса обнимала его, утирала слезы и через минуту снова вскрикивала: «Лови!» И он пытался ловить. И вещи били по плечам и подбородку, градом сыпались на пол, пока однажды мальчик не подметил почти неуловимый свист летящей катушки. С того дня он понял, что у любого движения есть свой звук, и через полгода мог подряд поймать три глиняные кружки, ни одну не обронив.
Алесса запретила сыну считать себя увечным, восторгаясь его успехами и напоминая ему, что ни один из зрячих не сумеет по запаху ветра определить, что в двух днях пути от города где-то тлеет торф. Он осторожно открывал калитку, а Алесса строго кричала вслед, чтоб он не смел задирать на улице мальчишек, а не то она ему задаст. И Пеппо верил, что он и правда озорник, способный затеять потасовку с соседской детворой.
Усилия белошвейки не прошли даром. К десяти годам для Пеппо остались позади и разбитые колени, и ссаженные локти. Он утратил робость, умел седлать лошадь или колоть дрова не хуже сверстников и различал даже пятна на ткани, никогда не путая лампадное масло с кухонным, а куриную кровь со свиной. Он отточил память на шаги, голоса и другие признаки, по которым узнавал человека, которого встречал хотя бы раз. Его невозможно было обмануть на рынке, поскольку в запахах рыбы, мяса и овощей он разбирался почище матерой дворовой собаки.
Помимо же уроков Алессы Пеппо непрестанно получал и другие. Несколько раз крепко избитый сверстниками, он уяснил: слабого всегда травят. Надо прослыть сильным – и от него отстанут. Приняв решение, Пеппо начал затевать свирепые драки с каждым, кто хотя бы усмехался на его счет, обостренным чутьем выискивая болезненные точки, а по воздушным потокам пытаясь предугадать направление удара противника. Это стоило ему много раз разбитого лица и однажды сломанной руки, но вскоре слепой мальчишка заработал твердую репутацию непредсказуемого сорвиголовы и нападки на него прекратились. Он чуял чужие страх, ложь или ненависть по какому-то ему одному ведомому душку. Он стал насмешлив и бесстрашен, веря в свое непогрешимое оружие – могучее чутье.
Главной ценностью в жизни Пеппо оставалась Алесса, которую он давно называл матерью. Она походила на войлочный плащ. Простая и надежная, слегка жесткая, слегка колючая, но неизменно готовая укрыть от ветра и сохранить доверенное ей хрупкое тепло. Она всегда поддерживала сына, но никогда ни от кого не защищала. И Пеппо знал – так нужно, потому что он должен защищать себя сам. Он доверял ей во всем, никогда не сомневаясь ни в правоте Алессы, ни в ее любви. И именно к ней он пришел с тяготившим его вопросом: отчего никто из детей никогда не завязывал с ним дружбы, а многие взрослые избегают их дома? Алесса невозмутимо ответила:
– Потому что ты не соблюдаешь правил. Тебе положено быть калекой и вызывать жалость. Тогда бы тебя привечали, а мной восхищались. Людям нравятся ничтожные и убогие, это помогает им чувствовать себя сильнее и значительней, не прилагая никаких усилий.
Пеппо усмехнулся и с тех пор не искал ничьей дружбы. И он все равно был счастлив, любимый приемной матерью и еще слишком юный, чтоб задумываться о своем туманном будущем. Ему было уютно в его тесном теплом мире, слепота стала привычной и похожей на темную, но родную каморку. И он почти не замечал, как все больше становится чужим огромному миру, простиравшемуся за ее пределами.
А меж тем соседи, поначалу просто сторонившиеся его, стали побаиваться слепого паренька. Слишком ловко он вскакивал верхом на лошадь, слишком сноровисто резал из дерева игрушки, слишком уверенно ходил по улице.
А однажды Пеппо бесхитростно ляпнул гончару, что тот хвор и должен показаться лекарю. Здоровяк расхохотался мальчишке в лицо… а через неделю слег в постель, надсадно хрипя от боли и сгибаясь вдвое. Десять дней спустя гончар умер от желудочного кровотечения, а Пеппо, выходя из лавки, получил камень в бедро. «Ведьмак поганый! Душегуб!» – взвизгнула темнота. Это было впервые. И тогда мальчик просто растерялся, стоя посреди улицы и что-то лепеча. А мимо уха свистнул второй камень, и Пеппо опрометью бросился бежать, натыкаясь на изгороди и столбы, чего с ним не случалось уже несколько лет.
Дома он рыдал от злости и обиды, взахлеб объясняя матери, что от гончара просто стало иначе пахнуть, дурно и тяжело. Алесса молчала. Она знала, что будут и другие камни. Пеппо же усвоил, что людей нужно опасаться, и поклялся себе никогда больше не лезть к ним с сочувствием, не реветь из-за их паскудства.
А через два года разразилась беда. Пеппо уже не раз замечал, что запястья Алессы стали тоньше, а пальцы часто холодны. Что мать едва прикасается к еде и быстро устает, что все чаще задерживает выполнение заказа, потому что ее дурно слушаются руки. Она ссылалась то на сезонные хвори, то на женское недомогание, но Пеппо чувствовал, что отговорки эти пустые. За врачом он съездил сам, поскольку Алесса и слышать не хотела о лекарях. В тот же вечер мальчик узнал, что мать тяжело больна.
Во второй раз привычный мир Пеппо пошел трещинами, с грохотом осыпаясь в пустоту. Вскоре он понял, чего стоит в Падуе его своеобразная репутация. Врачи не хотели браться за приемную мать «дурноглазого». Конечно, среди эскулапов хватало людей науки, прекрасно знавших нехитрую природу этой дурной славы, но и лекарю нужно зарабатывать на хлеб. А взявшись за подобную пациентку, можно было шутя лишиться практики. Пеппо отчаянно пытался ухаживать за матерью сам, брался за любую работу и лез из кожи вон, но болезнь Алессы требовала все больших расходов.
И Пеппо принял непростое решение. Скрепя сердце он продал дом, с трудом выручив за него полцены, и увез мать в Тревизо, где поместил в монастырский госпиталь, оплатил ее лечение на несколько месяцев вперед и принялся за поиски заработка.
Но слепого мальчишку не спешили брать в подмастерья или прислуги. Жизнь в Тревизо была недешева, уход за Алессой и подавно, и вскоре отчаявшийся Пеппо, оставшись без гроша, принялся промышлять мелкими кражами на местном рынке, пользуясь своими чуткими пальцами, развитыми инстинктами и особой пренебрежительностью, с которой окружающие относились к слепому мальцу.
Поначалу было невыносимо. Краденая еда казалась горькой, а руки – грязными. Пеппо приходил в церковь, пытаясь каяться, подолгу стоял в душном вареве людских скорбей, не зная, как объяснить Ему, незримому, необъятному, пахнущему воском и ладаном, что иначе не сможет платить за келью в госпитале. А мать угасала, и скоро он понял – его не слушают. Господу не до него. И Пеппо перестал оправдываться.
Он привык. Он становился все ловчей и изворотливей. Теперь вместо еды он крал деньги, иногда выуживая монету из плохо завязанной мошны, а иногда дерзко срезая кошель с ремня.
Но, как известно, любой вьющейся веревочке всегда находится конец. Пеппо буквально поймал за руку Винченцо, владелец оружейной мастерской. Поймал по сущей безделице, случайно потянувшись передвинуть пояс на объемистом животе.
Это и был тот самый конец, и Пеппо уже приготовился сначала к побоям, а потом к колодкам во дворе городской управы. Но Винченцо вдруг задумчиво хмыкнул, с ленцой отвесил вору пощечину и поволок за собой в тратторию, где накормил и подробно расспросил.
Все было очень просто. Выпивоха и сквалыга Винченцо знал толк в оружейных дел мастерах. Уже собираясь проучить поганца, он обратил внимание на длинные крепкие пальцы, которых не почувствовал в плотно висевшем на теле кошеле.
К вечеру Пеппо стал подмастерьем тетивщика Чезаре в мастерской Винченцо, и его сумбурная жизнь обрела подобие устойчивости. Оружейник был скуп, однако рабочих кормил исправно, а в каморке при мастерской спалось куда спокойнее, чем в угольном сарае на окраине Тревизо, где Пеппо тайком ночевал до сих пор. Пораженный своей нежданной удачей, Пеппо бросил опасный воровской промысел и рьяно взялся за освоение ремесла.
Огнестрельное оружие все прочнее входило в военный обиход, но даже заржавленная аркебуза была мало кому по карману. Надежный же дедовский арбалет исправно нес свою службу, не требуя особых затрат. Винченцо, человек практичный и деловой, правильно оценивал ситуацию и не велся на новомодные веяния других мастерских. А посему почти все арбалетчики в двух окрестных городах были его постоянными покупателями, и он бдительно следил за качеством своего товара.
Тетивщик Чезаре был превосходным мастером, но Винченцо знал, что хлопок бутылочной пробки напрочь лишает того воли, и возлагал большие надежды на мальчугана с ловкими пальцами.