Всячески избегать этих въедливых словечек, отсеивать их, как шелуху, не мешало бы каждому литератору. Заметить их и в крайнем случае предложить замену тому, кто сам не сразу ее найдет, – долг каждого редактора. Заменять нужно, можно и не так уж трудно.
Ибо – таковы азы нашего дела – за исключением редких случаев, когда того особо требует характер повествования или героя, русское слово всегда лучше и уместнее иностранного. Это справедливо и для газеты, для публицистики, но стократ – для художественной прозы.
Куда же идет язык?
Бывает, что литератор, переводчик сыплет иностранными словами по недомыслию, по неопытности – такому можно что-то растолковать и чему-то его научить. Гораздо опасней, когда ими сыплют по убеждению, из принципа, теоретически обоснованно. Намеренно, упорно переносят в русскую книгу, в русскую речь непереведенные слова из чужих языков в уверенности, что слова эти будто бы и непереводимы – и переводить их вообще не нужно!
Порочность этого буквалистского принципа прекрасно показал в своей книге «Высокое искусство» К. И. Чуковский, писал об этом теоретик и мастер переводческого искусства И. А. Кашкин (он учил этому искусству других, именно вокруг него возникла в 30-х годах блестящая плеяда истинных художников перевода); были и еще серьезные, убедительные работы.
Сейчас «война» между двумя школами перевода – уже история. Однако горькие плоды ее оказались, увы, долговечными. Несколько десятилетий Диккенс, например, был доступен нашим читателям только в буквалистском переводе. В таком виде иные лучшие, значительнейшие его романы вошли и в 30-томное собрание сочинений, изданное огромным тиражом. И кто знает, когда теперь будут заново переведены «Оливер Твист», «Домби и сын», «Дэвид Копперфилд», «Записки Пиквикского клуба»…
А между тем как верно и талантливо, умно и проникновенно, с каким блеском воссозданы на русском языке нашими лучшими мастерами другие его романы! Рядом с ними злополучные переводы буквалистов выглядят плачевно: чуть не по полстраницы занято не текстом самого Диккенса, а сносками и примечаниями к «принципиально» оставленным без перевода словам, объяснениями того, что же должны означать гиг, бидл, атторней, солиситор и прочее. Родителям, библиотекарям, учителям нелегко приохотить ребят к чтению Диккенса, многие отчаивались в своих попытках: ребята не в силах пробиться к сюжету сквозь колючие заросли непонятных слов и набранных бисером примечаний. Где уж там взволноваться мыслями и чувствами героев, изъясняющихся этим чудовищным языком, где уж там почувствовать сострадание, уловить прославленный юмор Диккенса… «Кто это выдумал, что он хороший писатель? Почему ты говоришь, что про Домби (или Оливера, или Копперфилда) интересно? Ничего не интересно, а очень даже скучно. И про Пиквика ни капельки не смешно!» – такое приходилось и еще придется слышать не только автору этих строк.
А жаль.
* * *
Далеко не всякое иностранное слово, которое пытались вводить даже такие исполины, как Пушкин, Герцен, Толстой, прижилось и укоренилось в русском языке. Многое, что вначале привлекало новизной или казалось острым, ироничным, с годами стерлось, обесцветилось, а то и совсем отмерло. Тем более не прижились все эти солиситоры, бидлы и гиги – они не обогащают язык, ничего не прибавляют к каретам, коляскам, двуколкам или, скажем, к стряпчим, поверенным и судейским крючкам, при помощи которых переводчики творческие, не буквалисты и не формалисты, прекрасно передают все, что (и как) хотел сказать Диккенс.
Казалось бы, и теоретически, и практически все ясно, многократно показано и доказано. Превосходная русская проза тех, кто воссоздал на русском языке того же Диккенса, Стендаля, Рабле, десятки лучших произведений классической и современной литературы, – все это может многому научить не только переводчиков.
А если люди учиться не желают? Если, воображая себя сверхсовременными открывателями и архиноваторами, они упорно твердят зады?
К примеру, читаешь: «Появился столик на колесах, а за ним бой – человек лет шестидесяти». А мы ведь уже научились боя заменять, смотря по эпохе и обстоятельствам, слугой, лакеем, официантом. Последние два тоже иностранного происхождения, но давно укоренились, и нет нужды в наше время заимствовать для того же понятия еще и английское слово.
Мало кто помнит, что, допустим, слесарь и контора – слова немецкие, они давным-давно обрусели, так же, как и минуты, секунды, лампы и многое множество всякого другого.
Но вот выходит из печати сборник рассказов, и – жив курилка! – мелькают никому не нужные бейлифы и ланчи.
Редкость, единичный промах, «нетипичный случай»? Ничего подобного, такими переводами и сейчас хоть пруд пруди. Опять кто-то субсидирует женщину, а не содержит, кто-то разгуливает «в шляпе – американской федоре (!) с лентой» и т. п. Возрождается высмеянный десятки лет назад атторней с подстрочным примечанием, и не только автор, сам герой говорит: «Он был когда-то генеральным атторнеем и снова сможет им стать» – классический образец дурной кальки, давно отвергнутого формализма и буквализма.
Непостижимо, зачем надо, как говорили в старину, гальванизировать этот труп?
Жил в прошлом веке известный пушкиновед, замечательный знаток русского слова П. И. Бартенев. Его внучка вспоминает: «Весьма ревностно дедушка относился к русской речи». Оригинальности Бартенев не без оснований предпочитал самобытность, орфографии – правописание. Его нелюбовь к иностранным словам доходила порой «до чудачества». Однажды «к деду разлетелся брандмейстер и, желая блеснуть образованием (курсив мой. – Н. Г.), лихо начал: “Я явился… констатировать факт пожара по соседству с вашим владением и о мерах ликвидации оного”. Дед рассвирепел: “Что, что? Какие мерзости вы пришли мне тут рассказывать?”».
Не такое уж, в сущности, чудачество.
* * *
Пожалуй, точно так же этот страстный ревнитель чистоты языка встретил бы и нынешнего переводчика, у которого люди и машины названы «единственными подвижными компонентами пейзажа». И заметьте, еще сто с лишним лет назад как раз полуневежда, собрат чеховского телеграфиста щеголял теми самыми иностранными словами, которые у нас кое-кто считает непременной приметой современности!
Разумеется, не все иностранные слова надо начисто отвергать и не везде их избегать – это было бы архиглупо. Как известно, нет слов плохих вообще, неприемлемых вообще: каждое слово хорошо на своем месте, впору и кстати.
Но пусть каждое слово (в том числе и иностранное) будет именно и только на месте: там, где оно – единственно верное, самое выразительное и незаменимое! А в девяти случаях из десяти – приходится это повторять снова и снова – иностранное слово можно, нужно и вовсе не трудно заменить русским.
Забыты хорошие, образные обороты: человек замкнутый или, напротив, открытый. На каждом шагу встречаешь: контактный, неконтактный – и за этим ощущается уже не живой человек, а что-то вроде электрического утюга.
Давным-давно некий семилетний поэт, сочиняя стишок, донимал родителей вопросом: как лучше – а роплан или э роплан? Малолетнему стихотворцу было простительно: а эроплан никак, хоть тресни, не лез в строчку, разрушал размер, а самолет в ту пору относился еще только к сказочному ковру…
Еще раньше не кто-нибудь, а Блок вводил в стихи «кружащийся аэроплан», но он же пытался и найти замену, стихотворение «Авиатор» он начал строкой: «Летун отпущен на свободу». Многие годы спустя летун осмыслился совсем иначе, но как хорошо, как полно заменили аэроплан и авиатора самолет и летчик. А чем плох вертолет вместо геликоптера?
Рецептов тут, конечно, нет. Ведь прочно вошло в наш обиход, даже в детские стишки и песенки, взятое у англичан и французов короткое и звонкое метро и не привилась подземка, которую еще в «Городе Желтого Дьявола» ввел Горький, опираясь на американское subway. Рецептов нет, но возможности русского языка необъятны, и засорять его ни к чему.
Есть еще и такое «теоретическое оправдание» у любителей заемных слов: это, мол, нужно для «экзотики», для «местного колорита».
В 20–30-х годах в переводной литературе такой приметой «местного колорита» были всевозможные хэлло, о’кей, олрайт. Тогда они были в новинку, и на сцене Камерного театра в знаменитом «Негре» это «хэлло» помогало Алисе Коонен и ее партнерам перенести зрителя в новую для него, непривычную обстановку. Очень долго переводчики, даже лучшие, оставляли такие слова в неприкосновенности. Но сейчас уже установлена простая истина, одна из основ перевода: своеобразие иноземного быта надо живописать не формалистически оставленными без перевода словечками, а верно воссоздавая средствами русского языка ту особенную обстановку, быт и нравы, что показаны в переводимой книге языком подлинника.
Как некстати бывает холл в скромном доме, где-нибудь в глуши или, допустим, в позапрошлом веке, где естественна передняя или прихожая! И как необязательны, чужеродны в книге, напечатанной по-русски, всякие ленчи и уик-энды, усиленно насаждаемые у нас любителями ложной экзотики.
В австралийской и новозеландской литературе нередко встречается слово swag. Это соответствует русской скатке, только вместо шинели скатано и надевается через плечо одеяло, а в него закатаны, завернуты еще кое-какие нехитрые пожитки. Просто и понятно, сразу рождается зрительный образ: вот с такой скаткой через плечо, как по старой Руси с котомкой за плечами, бродят по стране в поисках работы сезонники-стригали и всякий иной неоседлый люд. Swagman, то есть человек со «свэгом», – это чаще всего именно сезонник, а подчас и прямой бродяга, перекати-поле.
Так или вроде этого и надо переводить. Однако формалисты упорно, наперекор всем доводам и уговорам вставляют «свэги» и «свэгменов» в русский текст, загромождают книгу сносками и примечаниями.
Окончание «мен» в составных словах, как правило, вообще не нужно, ведь английское man – это человек, и куда лучше сказать полицейский, чем полисмен. Но одни об этом просто не задумываются, а другие полагают, будто так «колоритнее», забывая, что переводная книга должна все же стать явлением русской литературы, должна читаться так, как будто она написана по-русски, а не на каком-то особом гибридном языке.
Вспоминается: в начале века Игорь Северянин (а он ведь славился словесными изысками и нововведениями) вложил в уста влюбленной женщины такое:
Нельзя ли по морю, шоффэр? А на звезду?
Так и писалось тогда на французский манер это новое, редкостное слово. Минули десятилетия, шофер давно потерял всякий привкус изысканности, понемногу его заменяет водитель – простое и ясное слово чисто русского строя.
И стоило послушать, как в наши дни водитель такси, просидевший сорок лет за баранкой, брезгливо рассказывал: «Теперь всякий мальчишка – хоть не безусый, а бородатый да гривастый, мода такая – не обратится к тебе по-людски, а все шеф да шеф. И откуда они только набираются…»
В самом деле, откуда? Из кино? Из книг? Понаслышке от приятелей, побывавших за границей, от туристов?
Мальчишке, может, и невдомек, что не все стоит перенимать и не всем щеголять. Но в сотый раз спросим себя: кто же должен прививать ему вкус, чувство меры, бережное отношение к родному языку? А заодно – и уважительное отношение к человеку, с которым разговариваешь?
И кто будет прививать работнику слова, говорящему и пишущему, уважение к языку, на котором мы все говорим с колыбели, на котором обращаемся к читателю? Кто, если не мы сами – литераторы, редакторы, учителя?
Когда-то Ильф и Петров живо изобразили одноэтажную Америку и своего проводника по ней, его кар и неизменный возглас «Шурли!». Но в наши дни поездки за рубеж не редкость. И каждый пишущий спешит украсить статью, очерк, путевые заметки, роман новыми штрихами «местного колорита». На русской странице уже чуть не половина слов – чужие. Начинает рябить в глазах.
Зачем в придачу к США, Америке, Соединенным Штатам (подчеркиваю – не в устах «модернового» стиляги, просто в заметках хорошего писателя) непереведенное Юнайтед Стейтс?
В семье двое детей – бой энд гёрл. Почему не сын и дочь, мальчик и девочка? Для «колорита» хватило бы уже известных кока-колы, джина, виски – так нет же: люди ужинают жареными чикенз, покупают «бутылочки с джинжер эль», потягивают оранджус. Писавшийся у нас когда-то на французский манер оранжад давным-давно уступил место апельсиновому соку – зачем же теперь его переводить на английский?
Зачем читателю спотыкаться о джинжер эль, да еще почему-то несклоняемый?
Конец 1971 года. В Нью-Йорке – митинг сторонников мира. По словам журналиста, оратор призывает: «Все, кто требует… немедленного прекращения войны, кричите “Ай”!»
– Ай! – мощно ответил зал.
– Ну а те, кто хочет победы во Вьетнаме, кричите «Ней»! – Гробовое молчание.
Что это значит? По смыслу читатель угадает: да и нет. Но сперва его наверняка смутит это «ай». Оно не похоже даже на знакомое многим «йес». А у нас ай – вскрик боли, испуга.
В газетном очерке четырежды введена сабурбия – спрашивается, чем автору очерка не угодил пригород? Тут же четырежды басинг с пояснением в скобках: «от слова bus – автобус». Без счета – десегрегированная школа и еще многое. Даже не поймешь, на каком языке это написано! Все это можно передать по-русски: совместная школа, совместное обучение белых и черных, школьные автобусы и «битва» за них.
А уж с сабурбиями надо воевать без пощады, не то скоро нам придется читать по-русски с помощью английского словаря!