Я держу в руках книгу семьдесят седьмого года издания —
сколько стояло их на полках гэдээровского серванта,
под светом чехословацкой люстры, в комнате,
пахнущей пылью и одеколоном “Шипр”?
Я представляю, как они жили – приходили с работы,
ели суп с мелкой яичной лапшой, пересаживали цветы,
вешали занавески, воспитывали сына с дочерью, слушали,
как ветер мая в открытую форточку
дует.
Ставший третьим поэтическим лауреатом смолянин Антон Азаренков не боится быть куда классичней. Нет, он тоже предпочитает свободный стих, тоже втягивает в лирическую воронку самые разные сюжеты, от бытовых до бытийственных. Но при этом сам его тон, сам его внутренний ритм соотнесены с опытом ближайших предшественников. И это не традиционализм – просто литературные обстоятельства переменились. Если большинство твоих ровесников работает на грани слома, значит, слом и стал традицией. А обратиться через голову эпохи к высокой норме – всё равно что переступить через конвенцию, проявить ту поэтическую волю, без которой успеха не будет.
Энциклопедия детских страхов:
меня маленьким мама водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты,
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые.
<…>
…Ночью душно даже с открытой форточкой.
Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.
Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке
перебирает лапками попугай.
Кстати, случайная, но важная параллель: не попавшая в итоговую тройку, но заслужившая особого упоминания жюри Снежана Каримова тоже пишет в своей повести “Идущие полем” о детской травме, которая связана с верой родителей. Её героиня растёт в семье, где мать, разочарованная в жизни, ищет выхода из тупиков среди старообрядцев, и дети расплачиваются за материнский страх и материнскую растерянность. А ставший первым “прозаическим лауреатом” Павел Пономарёв из Рубцовска Алтайского края открывает подборку рассказов историей бегства автобиографического (как минимум тесно связанного с автором) героя – из шумного мира, где человек теряет себя, в глушь, где он себя находит. А может быть, и не вполне…
Значит ли это, что всё-таки есть очевидные пересечения и выстраивается общий поколенческий сюжет? Иногда начинает казаться, что – да, выстраивается. Скажем, прозаики, вошедшие в финал “Лицея”, довольно часто пользуются схожими приёмами и следуют общим трендам. Во многих текстах – в том числе включённых в эту книгу – поперёк торжествующего модерна возникают стилистические “ходы” советской прозы – и “деревенщиков”, и трифоновской школы. И это не вторичность, не повторение задов, а свободное литературное решение.
Ещё один повод для сомнения в начальном тезисе статьи – характерное распределение литературных сил. Словно кто-то властно поделил писателей по группам: либо яркая словесная игра, либо глубоко освоенный жизненный материал. Обычно бывает иначе; хитросплетение фабулы и сгущение стиля сочетаются с погружением в современность, в те пласты действительности, которые не проработаны предшественниками. А здесь – ставка на слово как таковое расходится со ставкой на рассказ о неизвестной части нашей жизни.
Считать ли использование узнаваемых ходов позднесоветской прозы и расхождение по стилистическим полюсам – общим поколенческим признаком? Стоят ли за этим отчётливый литературный выбор, демонстративная ориентация на прошлое и установка на безыскусность как приём? Нет. Потому что причина – в другом.
Окружающая нас российская жизнь содержит слишком много узнаваемых советских черт. Особенно за пределами крупных городов. Не изменилось место “маленького человека” в бюрократическом, обезличенном мире. Увяз в семидесятых элементарный быт, которого не коснулись веяния консюмеризма. И рассказать об этом проще и естественней, отыгрывая (именно отыгрывая, а не повторяя!) старые советские приёмы и ходы. Ну и литературный нарциссизм – не новое явление; многие славные прозаики начинали с этого, а потом – как тот же ранний Аксёнов – делали шаг от Себя к Другому.
Но продолжим знакомство с лауреатами третьего сезона. Второе место занял сибиряк Никита Немцев. Он, казалось бы, полная противоположность Павлу Пономарёву. Его рассказы – игровые, ироничные, с подвывертом; название сборника – “Ни ума, ни фантазии” – словно бы нарочно противонаправлено названию цикла рассказов Пономарёва “Мышиные песни”. Но на самом деле – поверх стилистических разногласий – их лирические герои аукаются; слишком нежные для этой грубой жизни, они ищут возможность закрыться, защититься от давления чужого, чуждого. Да, работают с травмой они по-разному. У Пономарёва юноша, играющий на флейте, бежит от дикости – в глушь; Немцев создаёт обманный шлейф ассоциаций, дробный, оскольчатый мир, в котором миллионы отражений прячут героя от опасности быть осмеянным и непонятым.
А писательница из города Березники Пермского края Анастасия Разумова в сюжетной повести “Дрожащий мост” (третье место) ставит в центр повествования трудного подростка. Он совершает преступление, он виновник, но на самом деле дети – жертвы, а преступники – взрослые. Создавшие вселенную одиночества, мир кровоточащих ран. Из этой вселенной бежит герой Пономарёва. В её пределах персонажам Немцева ничего не остаётся, как жонглировать иронией. Против неё идёт и главный герой Анастасии Разумовой. Причём идёт до конца, без оглядки…
Поскольку споры о том, кто достоин стать лауреатом, шли довольно жёсткие, позволю себе напомнить имена писателей, не попавших в желанную тройку, но сверкнувших в коротком списке. В поэзии это Александра Герасимова из Томска с циклом “Перемолчание” и ярко экспериментирующий Евгений Горон из Москвы – обоих жюри также удостоило особого упоминания. Воронежца Василия Нацентова и Евгению Баранову (Москва) отметил специальным призом журнал “Юность”. Самых добрых слов заслужили Ксения Правкина (Лосино-Петровский), Денис Безносов (Москва) и Эгвина Фет (Ставрополь). В разделе “Проза” за победу боролись на равных Родион Мариничев (Люберцы), написавший мощную антиутопию в духе альтернативной истории – “Западный перенос”, – и Малика Атей (Бадамбаева) из Алматы, представившая на конкурс роман “Я никогда не”, в котором слышатся то отголоски молодёжной прозы, то интонации Франсуазы Саган. И Тимур Валитов, уже громко заявивший о себе публикациями в лучших литературных журналах. И владеющий “судебным” материалом Сергей Кубрин из Пензы (“Хабиби”).
И москвич Игорь Белодед, отыгравший в повести “Синий кит” тему спорного расследования “Новой газеты” о клубах детей-самоубийц, и развернувший публицистический сюжет в неожиданном литературном направлении. И автор ещё одной антиутопии, “Плюсквамфутурум”, Борис Пономарёв (Калининград)…
В отличие от “просто” финалистов, лауреаты третьего сезона (как, видимо, и первых двух) получили и свою минуту славы, и пятиминутки ненависти; та же Разумова могла прочесть о своей прозе приязненный отзыв критика Ольги Тимофеевой (“Новая газета”) и отрицательный Николая Александрова – (“Эхо Москвы”). О лауреатстве Оксаны Васякиной с восторгом написал Глеб Морев, главный редактор Colta.ru, и с раздражением – часть поэтической тусовки. А сколько было сказано в глаза и за глаза… Вечная формула Ельцина “Не так сели” – любимая фраза литературной среды.
Но к этому нужно привыкать с самого начала. И к восхищению сверх меры, и к отвержению сверх разума, и к перешёптыванию за спиной. Иначе можно запросто сломаться, сгореть в двойном пламени восторга и отвержения, не состояться в жизни и в литературе. Пушкинский совет ещё никто не отменял.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
От этого выбора не освободят ни премии, ни жёсткая критика, ни миф о литературных поколениях. Сам – свободно – один – не требуя.
Потому что словесность – это не конвейер по производству новых поколений, а почва для произрастания литературных личностей. Прочтите книгу – убедитесь в этом сами.
Председатель жюри премии “Лицей”
АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ
Павел Пономарёв
Мышиные песни. Сборник рассказов
Первое место
Беглец
1
Посреди снежной пустыни, насквозь продуваемой ветрами, неуклюже, как скворечники, стояли брошенные избы. Внешне они ещё сохраняли своё лицо – бревенчатые стены, крыши, ставни, ограды, – но внутри домов царили холод и пустота. Предприимчивые хозяева переехали в город. Остались лишь те немногие, кому нечего было терять: одичавшие философы поневоле и старухи, доживающие свой век.
Помнится, в девяностые мы с отцом искали в этих краях дачное место – какую-нибудь дешёвую избу с пятью сотками у забоки[1 - Забока (сиб.) – берег, край, обочина, лесок вдоль берега речки, озера; урема; ветвь или часть чего-либо, отделившаяся вбок; речной рукав, образующий с настоящим руслом остров. – Примеч. ред.]. Брошенных домов и тогда было немало. Как тать, я проникал в чужие избы и с удивлением обнаруживал оставленные хозяевами вещи. Многое осталось нетронутым: старая мебель, посуда, книги, настенные часы. Прошлая жизнь людей мистически продолжалась в позабытых предметах, к которым и прикасаться-то было страшно, как к церковной утвари. После мы купили один из домов, очень ветхую избу, как и хотели, у самой забоки. Забока представляла собой смешанный лесок, тянувшийся вдоль берега Алея, на краю деревни. Вот сюда-то я и приехал со своим рюкзаком.
Последний узел, связывающий меня с цивилизацией, был развязан, ибо чёрные тополя у реки видели, как мой телефон, совершив акробатический трюк, улетел в дальний сугроб. Я не стал смотреть, кто звонит, то ли от гордости свободного человека, то ли от страха вернуться в прежнюю жизнь. Звучали последние такты хоральной прелюдии Баха, когда я подходил к забору и недоверчиво всматривался в неподвижную заоконную тьму.
2
В новом жилище оказалось достаточно разного рода вещей, чтобы существовать. Дом состоял из двух комнат и холодной сарайки, которую после я завалил кучей хвороста, благо забока была рядом. В большой комнате, ставшей местом размышлений и спальней, находилась железная кровать. Справа от кровати возле окна висела книжная полка, на которой вместо книг пылилась бумажная икона и чернел кусок хозяйственного мыла. Там же был стол, украшенный сухими цветами в стеклянной банке, и пара стульев. Другая – небольшая комната, где находилась русская печь, служила кухней.
Первое, с чем я начал бороться, – это пронизывающий до костей холод. Он был всюду. Казалось, холод зарождался где-то на розовеющем степном горизонте, затем невидимым остриём пронзал обмороженную лесную глушь, пробирался к жилищу и сквозь многочисленные щели вползал в не защищённое огнём пространство, где был человек. Этот человечишка смешно приседал, суетился, неумело складывал хворост и ронял спички на промёрзшие доски. Наверное, холод сравнивал меня с теми старожилами, которые благоговейно склоняются над печью и через мгновение рождают пламя. Холод смеялся.
Вскоре изба ожила. На печи в ржавом ведре парил кусок январского сугроба. В доме было грязно, и я решил вымыть пол и стереть пыль с немногочисленной мебели. Уже в сумерках, при мигающем свете керосиновой лампы, я принялся разбирать рюкзак. Половина накопленных с академической стипендии денег была потрачена на консервы, спички, сигареты и прочие вещи, необходимые в быту. Другую половину оставил на жизнь. Хоть я точно и не знал, есть ли в этой глуши жизнь, да и не слишком-то задумывался о завтрашнем дне. Ощутив домашнее тепло, я снял куртку и закурил. На столе темнела стопка привезённых книг – на случай, если мозг начнёт давать сбои и придётся усмирять его с помощью готовой реальности.
Русская печь, вросшая некогда в основание избы, пробудила древние запахи жилища. Я чувствовал то горечь степной полыни, то сладковатую вонь июльского хлева, то пчелиные ароматы зимовника[2 - Зимо?вник – помещение для зимнего хранения ульев с пчёлами. – Примеч. ред.]. Всё здесь было просто и страшно. Моя изба была, конечно, язычница. И я отдавал должное её поверьям, подкладывая в огонь острые сучья, стараясь делать это вдумчиво и неторопливо. Мне подумалось – как же хорошо сидеть здесь одному, молчать и быть самим собой.
Я перерубил провод, связывающий меня с миром, но осталась память. Надев валенки, я вышел в беззвучную тьму, лишь через минуту разглядев очертания двора и – вдали – плотную лесную глушь. Память надеялась уколоть мыслями о городе, о суетном прошлом, но древний холод и дивная тишина этих мест делали мысли беспомощными. Они растворялись в хаосе ночного неба – без единой звезды. В этом безмолвии было много жизни. Казалось, древние духи и ныне живут здесь: в деревьях, в старых колодцах, в стенах и половицах моей избы. Духи присматриваются, принюхиваются ко мне, чуя смрадную вонь большого города, но пока не трогают, наблюдают, что со мной станет потом.
Спать я лёг одетым, не решившись доверить наготу необжитому месту, подумав, что и дом со своими духами считает меня пока что чужаком. От усталости заснул я довольно быстро.
3
Наутро я увидел страшный сон. Передо мной стоял бородатый человек лет тридцати, в грязной фуфайке и валенках, и угрожающе размахивал руками, не произнося при этом ни слова. Он только мычал и выразительно лупал большими голубыми глазами. Поняв, наконец, что это не сон, я попытался сообразить, что ему от меня нужно. Мельком вспомнил, что ночью не запер уличную дверь на засов, и это меня испугало. Тем временем язык жестов пришельца сообщал, что его не нужно бояться, что он свой: лицо с вытаращенными глазами сделалось подчёркнуто незлобивым и улыбалось. Всё его поведение выражало детское “давай дружить”, но мне, добровольному затворнику, эта идея не очень-то нравилась. Уехав от людей, я и не думал встречаться здесь с кем бы то ни было, тем более с сумасшедшими.
Пока я напяливал куртку, немой суетился у печи и, кажется, собирался её растопить. Поскольку я не вставал ночью и не подкладывал дров, изба почти остыла. Молча наблюдая, как неизвестный, не переставая улыбаться, чиркает спичками и мнёт газетную бумагу, я чувствовал себя беспомощным идиотом. Наконец, достав из рюкзака ручку с блокнотом, я жестом подозвал немого и написал: “Я не вор. Это дом моих родителей. Приехал собирать фольклор”. Пришелец с интересом прочёл сообщение и добавил от себя корявым почерком: “Я Федя. Увидел следы… (нрзб.) что за хрень… (нрзб.) решил посмотреть”. Продолжение переписки представляло собой примерно следующее.
Я: Здесь ещё живёт кто-нибудь?