Юный фельдшер, увиденный глазами годящегося ему если не в отцы, то в старшие братья главного героя, сперва совсем «по-граждански» назван Колей. Но поскольку он «начальство», перед которым положено снимать шапку, Коля стремительно преображается в Николая, а потом (в реплике Шухова) – в Николая Семеныча. Когда же Иван Денисович предпринимает попытку человеческого контакта со Вдовушкиным, Николай Семеныч снова урезается до Коли.
На то, что выбор формы обращения одного лагерника к другому имеет первостепенное смысловое значение, автор «Ивана Денисовича» в своем рассказе дважды указывает прямо. Ближе к финалу, в сцене на стройке:
– Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! – (Зовет Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то, чтоб думал так: «Вот я сравнялся», а просто чует, что так.) (92)
И – ближе к началу – в том фрагменте, где главный герой впервые фигурирует как Иван Денисович (до этого автор называл его исключительно Шуховым, а надзиратели – по номеру – Щ-854):
Павло поднял голову.
– Нэ посадылы, Иван Денисыч? Живы? (Украинцев западных никак не переучат, они и в лагере по отчеству да выкают.) (26)
Разумеется, подбор большинства имен, отчеств и фамилий в рассказе Солженицына не случаен. Такие фамилии, как Фетюков, Волковой – «бог шельму метит, фамильицу дал!» (32), Буйновский и многие другие – просто и выразительно характеризуют тех, кому они даны автором «Ивана Денисовича». Почти то же самое можно сказать об имени и отчестве солженицынского интеллигента – Цезарь Маркович – чьи «древнеримские», царственные обертоны обыгрываются в рассказе:
Цезарь богатый, два раза в месяц посылки <…> Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху (Солженицын 1963: 72) <…> Шухов бросился мимо БУРа, меж бараков – и в посылочную. А Цезарь пошел, себя не роняя, размеренно, в другую сторону (110).
и тому подобное.
Та основная причина, по которой Солженицын дал своему заглавному герою имя Иван, вряд ли нуждается в специальном комментарии и обосновании. Иван – «самое обиходное у нас имя <…> По всей азиатской и турецкой границе нашей, от Дуная, Кубани, Урала и до Амура, означает русского <…> Иван простак и добряк» (цитируем словарь В. И. Даля).
Вместе с тем внимательный читатель рассказа, на наш взгляд, обязательно должен время от времени вспоминать известное выражение «Иван, не помнящий родства».
Губительный отрыв от родных корней, рабское подчинение законам, навязанным новой властью – все это, согласно Солженицыну, составляет едва ли не суть характера бывалого лагерника (читай – опытного советского гражданина):
…за столом, еще ложку не окунумши, парень молодой крестится. Значит, украи нец западный, и то новичок.
А русские – и какой рукой креститься, забыли. <…> (19)
Писать теперь – что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что кануло – тому отзыва нет (38).
Ни по-плотницки не ходят, чем сторона их была славна, ни корзины лозовые не вяжут, никому это теперь не нужно. А промысел есть-таки один новый, веселый – это ковры красить (39).
В том, что сознание самого Ивана Денисовича заражено коррозией безверия и забвения вековых устоев, читатель убеждается из его финального идеологического спора с баптистом Алешкой (139–141).
Именно поэтому чрезвычайно важно, что герою произведения присвоено не только имя, но и отчество – все же он крепче многих других персонажей рассказа и на почти генетическом уровне помнит о своем крестьянском происхождении, а советскую власть воспринимает как чуждую и досадливо навязчивую силу:
– Не иначе как двенадцать, – объявил и Шухов. – Солнышко на перевале уже.
– Если на перевале, – отозвался кавторанг, – так, значит, не двенадцать, а час.
– Это почему ж? – поразился Шухов. – Всем дедам известно: всего выше солнце в обед стоит.
– То – дедам! – отрубил кавторанг. – А с тех пор декрет был, и солнце выше всего в час стоит.
– Чей ж эт декрет?
– Советской власти!
Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и солнце ихим декретам подчиняется? (57–58)
Имя Иван у Солженицына – это своеобразный «общий аршин», мерило русского национального характера со всеми его достоинствами и недостатками. «Недоиваны» в рассказе сурово осуждаются, как осуждается устами старого зэка фильм Сергея Эйзенштейна «Иоанн Грозный» (на самом деле, и это важно, называвшийся «Иван Грозный»):
– Нет, батенька, – мягко этак, пропуская, говорит Цезарь, – объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. «Иоанн Грозный» – разве это не гениально? Пляска опричников с личиной? Сцена в соборе!
– Кривлянье! – ложку перед ртом задержа, сердится Х-123. – Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И потом же гнуснейшая политическая идея – оправданье единичной тирании. Глумление над памятью трех поколений русской интеллигенции! (71)
Но и «Переиваны» автором изображаются с нескрываемой иронией. Таков в произведении «худой да долговязый сержант черноокий» (11), надзиратель с «избыточной» кличкой Полтора Ивана. И «Иван в квадрате» – условный «Иван Иванович», которому на воле полагается «отдельная зарплата и Петру Петровичу отдельно зарплата» (52). Здесь важно отметить, что «Иванами Ивановичами» в лагерях презрительно называли бывших работников умственного труда: «– Вы давно на Колыме? – спросил самый храбрый, разглядев во мне “Ивана Ивановича”» (В. Шаламов, «Геологи»)[12 - Шаламов В. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. М., 2013. С. 235.].
Идеально сбалансированным героем предстает у Солженицына бывший крестьянин Иван Денисович, умело пребывающий в «жилистом, не голодном и не сытом», то есть срединном, гармоничном «состоянии» (108).
Возможно, что именно на способность Ивана Денисовича «заморозить», сохранить неприкосновенной свою личность, намекает его фамилия – Шухов, от – «шух – лед» (словарь В. И. Даля). Напомним, что мотив неподатливого, твердого льда – один из ключевых в рассказе.
Русский лес в «Матренином дворе» А. И. Солженицына
Уже заглавие солженицынского рассказа содержит в себе пространственную характеристику.
Первый абзац «Матрениного двора» (о вступлении к рассказу – далее) тему пространства подхватывает и развивает:
Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке ее никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом лет на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу – без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила (205)[13 - Здесь и далее в заметке рассказ Солженицына цитируется по изданию: Солженицын А. Избранное. М., 1991, с указанием номера страницы в круглых скобках.].
Пространство и время здесь предстают своего рода синонимами. Возвращаясь в «среднюю полосу» России, герой рассказа пытается вернуться в «нутряную Россию» прошлого. Самая возможность существования такой России, сразу же, впрочем, берется под сомнение («…если такая где-то была, жила»).
И точно – хотя герою первоначально улыбается удача и он попадает в «местечко Высокое Поле», «где не обидно было бы жить и умереть» (206), эта удача оказывается иллюзорной. «Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города» (206).
В противопоставлении деревни Высокое Поле, целиком зависимой от областного города, этому самому городу легко угадывается противопоставление «старой» России – «новой». Или, если говорить более точно, – противопоставление исконной России – России советской. Эта оппозиция последовательно проводится через весь рассказ Солженицына.
Воплощением старой России предстает в «Матренином дворе» русский лес, чей «лиственный рокот» столь любезен сердцу рассказчика:
На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно было бы жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне (206).
Воплощением советской России предстает в «Матренином дворе» железная дорога. Именно поэтому в начале рассказа герой мечтает «навсегда поселиться» «где-нибудь подальше от железной дороги». Именно поэтому роковая неизбежность в результате приводит его в поселок Торфопродукт («Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!» (207)), сквозь который «проложена была узкоколейка, и паровозики, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами» (207). Тургенев в этом микрофрагменте, вероятно, упомянут не только как автор стихотворения в прозе «Русский язык», но и как автор рассказа о незаконной порубке леса «Бирюк»[14 - Подробнее о тургеневских мотивах в рассказе см. в прекрасной статье: Немзер А. С. Русская словесность на Матрёнином дворе // Солженицынские тетради: Материалы и исследования. Вып. 3. М., 2014. С. 64–97.].
Разумеется, Солженицын не упускает случая сообщить, что
и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свел под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз возвысив, а себе получив Героя Социалистического Труда (207).
Символ советской действительности – железнодорожный поселок Торфопродукт («В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать» (207)) расположен бок о бок с деревней, где проживает главная героиня рассказа: «…деревня эта Тальново, испокон она здесь, еще когда… кругом лес лихой стоял» (208). Местоположение деревни Тальново – срединное, она находится между советским Торфопродуктом и «целым краем деревень… все поглуше, от железной дороги подале, к озерам» (208). Соответственно, межеумочным предстает в рассказе «Матренин двор» и сознание большинства жителей деревни.
Как и в Высоком Поле, «русское» в деревне Тальново поставлено в условия жесткой зависимости от «советского». Так, для того чтобы выхлопотать себе жалкую пенсию, героиня рассказа Матрена вынуждена таскаться по различным советским учреждениям, а ведь «собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы» (215). Отметим, что и в «церковь на водосвятие» героине рассказа приходится ходить «за пять верст» (223). Остальные храмы, по-видимому, были разрушены или использовались для других (страшно подумать – каких) целей.
Еще одна несправедливость:
Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода (216).
Вдобавок ко всему этому, жена председателя колхоза («женщина городская, решительная» (219)) то и дело заставляла Матрену («к делу вашему теперь не присоединенную» (219)) и других деревенских женщин бесплатно работать на государство: «– И вилы свои бери! – наставляла председательша и уходила, шурша твердой юбкой» (219).
Неудивительно, что все «нутряное» в деревне Тальново находится в запустении и разоре. В первую очередь это касается дома Матрены – чудом сохранившегося «фрагмента» былой, лесной России: «Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка» (209). А ведь в былые времена дом радовал глаз «стругаными бревнами и веселым смолистым запахом» (209).
Но главная беда состоит даже не в том, что старая Россия загнивает снаружи. Гораздо более печально то, что «советское» (читай – лживое) проникло внутрь Матрениного дома. Здесь, рядом с «тусклым зеркалом» (210) и по соседству с «иконкой Николая Угодника», расположился «яркий рублевый плакат» (210), с которого «грубая красавица» «постоянно протягивала» «Белинского, Панферова и еще стопу каких-то книг» (212) – ироническая реминисценция из «Кому на Руси жить хорошо». В одной из финальных главок рассказа эта маленькая уступка лжи аукнется героям «Матрениного двора». Плакатная «советская» красавица еще отплатит Матрене за гостеприимство: «Нет Матрены. Убит родной человек… Разрисованная красно-желтая баба с книжного плаката радостно улыбалась» (240).