Вторым листком и была упомянутая выписка из приказа: «Начальник Владивостотскаго Уголовнаго Розыска Гр. Дмитрий Иванович ФОМЕНКО переводится на должность Начальника Милиции Читинской Железной дороги с 2-го Июля с/г. С зачислением на все виды довольствия с 1-го Июля 1921 года. Основание: рапорт Фоменко. Подлинное подписали: Начальник милиции Республики КОЛЕСНИЧЕНКО
Начальник Общаго Отдела М. НАУМОВ
С подлинным верно: Делопроизводитель…»
– Митя, я ничего не понимаю! – Зинаида Васильевна еще раз перечитала оба документа. – Нет, что в Читу собираться, это я сообразила. Но какой рапорт? Митя, ты сам напросился на эту работу? – удивленно спросила мужа.
– М-м, как тебе сказать… – пожал он плечами, заканчивая с супом. – В прошлом году еще, осенью, я писал рапорт на перевод в Читу, на любую должность. Помнишь, мы с тобой как-то по весне еще, когда меркуловцы власть захватили, говорили, что бумажка словно в воду канула?
– Бог ты мой, да когда же это было!
– Получается, хорошая ты моя, бумаги ходят до-олго!
Дмитрий Иванович с нежностью глянул на жену.
– В Чите, Зинуля, безусловно, будет получше. Работы, как ты знаешь, я не боюсь, да и не думаю, что доля начальника милиции на «железке» солонее моей нынешней работы. По крайней мере не будет этого дурацкого положения – ловлю уголовников, а по сути, помогаю белым наводить порядок в городе!
– А скольким нашим ты помог уйти от контрразведки! И потом – ты защищаешь людей от грабителей и воров, которые последнее отнимают…
– Так-то это так. Но этих дел и в Чите полным-полно. Там ситуация не лучше, еще хуже. Здесь воры и убийцы японцев боятся – те сразу к стенке ставят по законам военного времени, да и меркуловцы скоры на расправу без суда и следствия. А там – власть народная, гуманизма – хоть отбавляй! Но я рапорт писал не из-за этого. Это все – пустяки. Мне важно другое: тебя надо вылечить. В Чите тебе польза большая будет, не здешняя баня. Там климат сухой, сосны. Говорят, круглый год солнце. Да и город – не Владивосток, значительно меньше. Там я для тебя молочка на регулярной основе организую. На крестьянском молоке да на солнышке быстро на поправку пойдешь! А в этой мозглости! – безнадежно махнул рукой. – Вон, погляди, уже ночь, а продыху совершенно нет! Представляю, родная, тебе-то каково! Ничего, все образуется, а то я уж и думать перестал про свой рапорт. Ничего… Из-за меня чахоткой обзавелась, – со мной ты ее и прикончишь!..
Зинаида Васильевна слабо улыбнулась. Да разве Митя виноват! Просто, у нее всегда были слабые легкие, в детстве часто простужалась, а то, что местный приморский климат ей не пошел, так это правда. Дожди, сырость; потом, конечно, как им приходится питаться… А еще частые переезды, кочевая жизнь…
2
Подружка Зины, старше годами, после гимназии и учительских курсов давала уроки в воскресной школе для рабочей молодежи киевского завода «Арсенал».
Когда Зина, юная, только что встретившая шестнадцатилетие воспитанница столичного Смольного института, единственная дочь крупного киевского заводчика, весной 1910 года приехала погостить у папеньки с маменькой, подруга как-то раз, взяв с Зины страшное честное слово, повела с собой.
За Днепром, на Зеленом острове, молодые парни и девчата, ученики Зининой подруги, собрались на пикник. Так посчитала Зина. Лишь после узнала, что заводская молодежь не называет свой выход на природу изящным английским словом. Оказалось, что собрались вовсе не на гуляние, а на маевку – праздник рабочего братства.
Зине было жутко интересно, хотя и страшновато от услышанного. Звучали смелые речи про гнилой царский режим, из рук в руки передавались гектографические листки-прокламации, где было напечатано такое! Вот почитал бы папенькин приятель по карточному столу, мордастый, похожий на бульдога жандармский полковник Петр Апполинарьевич! «Долой тиранов! Долой капитал!»
В остальном же маевка ничем не отличалась от молодежной компании. Пели раздольные украинские и русские песни, жгли костер, пекли картошку, весело уплетали нехитрую снедь. Даже гармошка была! Для кадрили, в которой явно было больше задора, чем в пламенных речах час назад.
Как раз на кадриль Зину и пригласил невысокий – ей вровень – смущенный парень.
Густые темные волосы, зачесанные назад, чистенькая рубашка со стоячим воротничком, опрятная рабочая куртка с тремя костяными черными пуговицами, простенькие, с наглаженными стрелками брюки, крепко поношенные, но до блеска надраенные ботинки.
Его лицо Зине понравилось. Открытое, смелое, улыбчивое. И серьезное одновременно, брови вразлет над внимательными серыми глазами.
В танце своими крепкими руками держал ее осторожно, словно вазу. И молчал. Как воды в рот набрал! Даже пригласил молча, полупоклоном. Но до этого – Зина наблюдала – спорил о политике, сердито и яростно! Этот огонь и привлек ее больше всего. Понравилось, что за словом в карман не лезет, только вот грамоты, конечно, маловато.
А когда смешной вихрастый гармонист звонко прокричал, что объявляется дамская полечка, то есть приглашаются кавалеры, Зина в ответную пригласила «молчуна», как шутливо назвала про себя.
Потом бродили по берегу.
Зина узнала, что ее нового знакомого зовут Дмитрием, Митей, что родился и вырос он на киевском Подоле, в простой рабочей семье, успел многому чему научиться из навыков металлистов – от старшего брата, от отца с дядьями, тоже работающими на «Арсенале» – махине киевской, да и всей российской промышленности.
Когда Зина немного рассказала о себе, было видно, что новый знакомый немало удивлен, но не отдалился, мол, где уж нам, серым, до такой фанаберии!
Так и познакомились они, когда в буйных киевских садах и парках густо цвели каштаны.
Самым неожиданным образом распорядилась ими судьба, совершив невероятное, невозможное! Они встретились и полюбили друг друга! Неуклюжий рабочий парень с киевского завода «Арсенал», где к тому времени Дмитрий уже три года, с семнадцати лет, набивал мозоли, и юная барышня, воспитанница Смольного института. Невозможное возможно?
В тот ее приезд домой они увиделись еще два раза, заранее договариваясь о встрече. Зина старалась одеваться по-простому, чтобы не смущать Митю, а он смеялся и называл ее «барышней-крестьянкой», проглотив за ночь книжицу, которую она ему подарила. Пушкинские «Повести покойного Ивана Петровича Белкина».
Но каникулы, увы, все-таки закончились, снова ждал Петербург.
Летом увидеться не удалось – папенька вывез домочадцев к морю, в Ялту, а куда Мите писать, да и удобно ли, Зина не знала. Не удалось увидеть Митю и после, когда она ненадолго вернулась домой.
Потом заболела маменька, отец выехал с ней в Карловы Вары, на каникулы забирал туда Зину. А свои последние каникулы она провела с родителями на чудном итальянском острове Капри, все реже и реже вспоминая о крепком пареньке с папенькиного завода.
После их знакомства прошло три года. Смольный остался позади.
Как и давняя подруга, Зина решила попробовать себя на учительском поприще. К тому времени родные вернулись в Киев.
Но учительствовать не получилось. Маменьке стало хуже, и Зина превратилась в сиделку, – кому-либо еще отец не доверял. Старый семейный доктор Михаил Львович Гольдберг, обычно после второй рюмки коньяку, уверял Зину, что ее, с такими навыками ухода за больной, без экзаменов примут на второй, нет – махал ручками толстенький и носатый Гольдберг – на третий курс университетского медицинского факультета.
А Киев вновь благоухал цветущими каштанами! И тоже, вспомнилось вдруг Зине, как тогда, в дни знакомства с Митей, над вечерним Днепром издалека плыла раздольная песня, старательно выводимая молодыми голосами где-то в парке, за кудрявым зеленым холмом Аскольдовой могилы.
Этим теплым и тихим вечером, в последний апрельский день, Зина сидела у окна в своей комнате и читала. Сейчас и не вспомнить, что за книгу читала. От долетевшей песни увело в воспоминания о прогулках и беседах с Митей.
Зина попыталась представить, каким он стал, но не получалось. Стало грустно, до непонятной пронзительности она почувствовала себя одинокой и вдруг поняла, что очень хотела бы увидеть его, Митю. Перед сном даже боженьку об этом попросила, долго не засыпала, думала, вспоминала…
Разбудила старая нянька Феодора, которая, раздвигая в комнате тяжелые шторы, возмущенно бурчала себе под нос:
– Совсем ополоумели, антихристы! Спокою от них нету!
– Что с тобой, кормилица, о чем это ты?
– А вон, подымись-ка, выйди в большую залу да в окна глянь! Бунтуют, ироды! Креста на них нет! Только, миленькая, на балкон не выходь, неровен час! Эти супостаты еще каменюку запустят, али чего похужее! Ишь, раскричались, як галки!
Любопытствуя, Зина пробежала босоногой в просторную залу.
Ранее, когда маменька была здорова, здесь ставили накануне Рождества высоченную ель, украшали мягкие пахучие ветки массой блестящих игрушек, из которых Зине особенно нравились привезенные отцом из Германии зеркальные шары с радужными конусообразными углублениями с одного боку. Рядом вешали на длинных нитках большие конфеты, яблоки и апельсины, завернутые в золоченую фольгу грецкие орехи и маленькие фигурные шоколадки. Сначала у елки веселилась Зина, обхватив в танце большого плюшевого медведя или кормилицу. Смеялась маменька, оттаивал вечно озабоченный и суровый отец.
Потом, на следующий день, Зине разрешалось позвать детей прислуги – горничных, прачки, дворников и истопника. И веселье продолжалось, хотя Зине всегда стоило больших трудов расшевелить притихшую в барских хоромах, при великолепии елки и прочего, детвору в аккуратной, но бедной одежде. Под конец празднества маменька срезала ребятам по яблоку или апельсину, насыпала в ладошки орехов, а Зина вручала каждому по маленькой шоколадной фигурке.
Сейчас в зале было просторно, пусто. Только у стены стоял белый маленький рояль, а в углу, у разросшегося в кадке фикуса, сгрудились три кресла, обтянутые дорогим вельветом.
Высокие окна, выходившие на Крещатик, были завешены тяжелым панбархатом с тюлем, только на крайнем слева окне тюль был сдвинут, а длинная боковая оконная створка приоткрыта. Снизу, с улицы, доносился довольно ощутимый гул толпы. Зина выглянула в окно.