– Обещаю в казну сорок соболей добрых! – дал посул в съезжей избе.
– Мало! – сморщил нос Бахтеяров. – Одни только вожи того стоят. Меньше сотни явить никак нельзя.
Лукаво поглядывая на казака и посмеиваясь, Еналий намекал, что нимало потрудился перед воеводами, расхваливая Михея.
– Сто так сто! – согласился Стадухин и сник, торопливо соображая, сколько же их надо добыть, чтобы отдать посул и расплатиться за снаряжение.
Его не смутило, что воеводы позволили взять в поход только четырнадцать казаков по своему выбору и своим подъемом. Получив дозволение на сборы, он вспомнил об Арине и на миг ужаснулся, что вынужден бросить ее среди незнакомых людей. Но неведомое, заветное так манило, что душа пела и ныла одновременно. Оставлю жену Герасиму: брат есть брат, решил он, не смущаясь их прежней связи.
Но Герасим с Тархом, узнав, что старший идет в дальний поход, стали проситься с ним: один торговать, другой промышлять. Не взять их Михей не мог, в суете сборов оправдывал себя, что все казачки ждут мужей со служб, Арине это не впервой. Останься он при остроге – все равно пропадал бы месяцами, за одно только жалованье разбираясь с обычными тяжбами якутов и тунгусов об угоне скота, разбое и межродовых обидах. А из дальнего похода можно вернуться богатым, построить дом. К тому же жена – не девка-брошенка, останется на его хлебном и соляном содержании. И все же мучила казака совесть, язвила душу.
Хоть бы и на дальнюю службу, а казаков, желавших идти на неведомый Оймякон, оказалось не так много. Из отряда Елисея Рожи не пошел никто. Михей позвал Ивашку Баранова с Гераськой Анкудиновым, проверенных в совместных службах казаков, но те отговорились, что собираются на Яну с сыном боярским Власьевым.
С Василием Власьевым Михей встречался на Куте и здесь, в Ленском, при съезжей избе. Знал, что воевода Головин проездом через Казань прибрал его в полк и Власьев с большим отрядом ходил с Куты в верховья Лены на братов, а нынче получил наказную память идти в Верхоянское зимовье с пятнадцатью казаками на перемену Митьке Зыряну.
– Ничего не пойму! – затряс бородой Стадухин: его товарищи не могли испугаться сказок Елисейки Рожи. – На восход от Алдана никто не ходил, а Яна давно объясачена!
Иван Баранов насупился, попинывая ичигом мерзлую землю, шмыгнул носом, Герасим Анкудинов с чего-то обозлился, сверкнул глазами.
– Тебя обманули, как верстанного придурка, – презрительно сплюнул под ноги. – Власьеву казенных коней дают, хлебный оклад годом вперед! А тебе что?
Михей долго и тупо смотрел на казаков, накручивая на палец рыжий ус, соображал, что могло их злить. Поморщившись, досадливо оправдался:
– Так ведь на неведомые земли, чтобы подвести под государя тамошние народы… Ну ладно, не хотите на Оймякон – идите на Яну!
Из гарнизона с ним вызвались идти Ромка Немчин и Мишка Савин Коновал. Услышав про Оймякон, стали проситься половинщики: Семейка Дежнев и Гришка Фофанов-Простокваша.
– Ладно он, – Стадухин кивнул на Простоквашу, – ты-то куда, хромой?
– Что с того, что прихрамываю, от других не отстаю, – не смущаясь, отвечал Дежнев, глядя на земляка младенчески беспечными глазами. – А с тобой идти на конях, верхами. Сам сказал!
На конопатом, посеченном мелкими морщинами лице не было ни заискивания, ни просьбы, дескать, откажешь – от меня не убудет, а на тебе, земляк, грех.
– Не плачьтесь потом! – отмахнулся Михей, соглашаясь взять обоих раненых в предыдущем походе.
К нему примкнули томские и красноярские казаки Ивана Москвитина: в другие места их не пускали, а строить новый острог они не хотели. Ушел бы и сам Москвитин, но сыск по делу атамана Копылова не закончился.
Просился на Оймякон Пашка Левонтьев. Этот справный казак слыл на Лене за мученика от ума: подрезал бороду и волосы, стараясь быть похожим на святого угодника Николу летнего, без митры, в трезвости был молчалив и задумчив, всюду таскал с собой кожаную суму с Библией. Временами Пашка запивал и с причудой. Поскольку выносить вино из кабака дозволяли только по разрешению приказного, Пашка, крестя бороду, опрокидывал в рот чарку и быстро уходил в уединенное место, где разговаривал сам с собой. Таким образом, он частенько пропивался, и потому искал служб подальше от кабаков.
Мишку Савина-Коновала Стадухин знал давно. У того и в молодые годы лицо было похоже на личину, вырубленную из смолевого пня, нынешним летом красы прибавилось: какой-то якут ткнул его пальмой [2 - Пальма – нож на длинном древке.] и от уголка рта к уху протянулся грубый багровый рубец. Коновал бездумно должился у торговых людей, стаивал на правеже. Найти заимодавца ему было трудно, но Михей ценил его как хорошего лекаря.
Казак Федька Федоров Катаев, брат небедного торгового человека, сдавленно похохатывая, спросил Михея, будто прокудахтал, не найдется ли и ему службы в оймяконском отряде.
– Почему не найдется? – вглядываясь в козьи с придурью глаза, ответил Стадухин, торопливо прикидывая, что Федька обязательно нагрузится товаром, хоть царь и не велит служилым торговать. Этот указ обыденно нарушался, но при случае мог обернуться против атамана. Денег спутникам по походу Катаевы не дали, но Федька собирался своим подъемом.
Хлебный оклад годом вперед Стадухин все же вытребовал. Еналий Бахтеяров с прежними ухмылочками напомнил про обещанных соболей и дал ему двух якутских вожей, по слухам, знавших путь на Оймякон. Они были врагами самовольно откочевавшего рода якутского тойона Увы и считались надежными.
Казаки получили хлебное и соляное жалованье на себя, венчанных жен и прижитых детей. Кроме пропитания в походе каждому нужно было по две лошади, оружие, порох, свинец, прочая справа рублей на пятьдесят. Если красноярцы и томичи кое-что имели от прежних служб, то дежневский дружок Гришка Простокваша был должником, деньги нашел с трудом и меньше, чем надо. Ромке Немчину и Мишке Коновалу торговые люди и вовсе не занимали. Чтобы поддержать их, казаки решили взять общую кабалу.
Семейка Дежнев, Пашка Левонтьев, Втор Гаврилов, Андрейка Горелый привели торгового человека Никиту Агапитова. Глядя вприщур на известного ленского казака, купец согласился дать денег по общей кабале, если к четверым просителям примкнет сам Стадухин. До весны, до Николы вешнего, давал без роста, а после – два годовых рубля с десяти. Кто вернется живым – с того спрос, перед кем кабалу выложат – тот платит.
Проще было с промышленными людьми. Желающих идти на неизвестную реку было много, надежных и проверенных – мало. Помимо казаков Михей набрал из них десять охочих людей, среди которых были крепкие своеуженники.
Герасим, глядя на сборы и долги, которыми обрастал старший брат, стал сомневаться, стоит ли идти в поход, дотошно выспрашивал служилых и промышленных, как и чем можно расторговаться среди отложившихся якутов и дальних, не присягавших царю тунгусов. К тайной радости Михея, он стал склоняться отдать часть товара братьям и заняться рыбной ловлей со своеуженниками Федота Попова.
Старший Стадухин, волнуясь, хотел уже предложить Герасиму взять на себя опеку Арины, но он где-то что-то вызнал и заявил, что в Ленском ему быть – только проживать привезенное добро. Едва Тарх с Герасимом поняли, что должны взять с собой лошадей и пищали, младший опять стал донимать атамана расспросами, удивляясь непомерным ценам на здешних коней.
– Их тут больше, чем на Руси! – пытал Михея, будто подозревал в злом умысле. – Там за жеребца два с половиной аршина в холке просят два-три рубля. Здесь не кони – мохнатые карлы, голова огромная, брюхо до земли – рядятся по двадцать пять – по тридцать рублей…
– Тут пуд муки пять рублей! – не понимал замешательства брата Михей.
– Рожь, понятно, она на Лене не родится, а коней вон сколько. Вдруг где-то в улусе сторгуемся хоть бы по десять рублей?
Но старшему Стадухину было не до поиска, он носился по острогу и посаду, стараясь увести отряд до холодов. Кроме обыденных хлопот камнем лежала на сердце дума о жене: взять с собой не мог, оставить в остроге боялся. Когда Семейка Дежнев предложил поселить Арину с его женой Абакандой у якутского тестя Абачея, Михей от радости так притиснул земляка, что тот придавленно пискнул.
Доля казачки – годами ждать мужа. Арина сама выбирала судьбу, но при расставании заливалась слезами, как девка:
– Год выдержу, дитя под сердцем, – прижала руку мужа к животу. Михей, погладив его, приложился ухом. Ничего не услышал. – Задержишься дольше – заведу полюбовного молодца, – пригрозила, – не гневись потом!
Стадухин поежился, посопел, признался:
– Не могу служить при гарнизоне! Судьба мне стать знаменитым разрядным атаманом с жалованьем втрое против нынешнего. Ты уж потерпи. Тебе не впервой… Хотя в Томском, наверное, было легче, – обвел глазами якутскую юрту из жердей, обложенных дерном.
Вдоль наклонных стен были устроены нары, оконце затянуто бычьим пузырем, посередине горел очаг, дым щипал глаза и уходил чрез вытяжную дыру. Юрта была соединена крытым переходом с коровником. В ней сильно пахло скотом, но запах не был приторным. Мечталось Михею, чтобы его дети явились на свет в просторной русской избе, но с первенцем, похоже, не удалось.
– Потерплю! Потерплю! – обильно присаливая его бороду, шептала Арина. – Лишь бы вернулся цел. Молиться буду!
При проливных осенних дождях вода в Алдане поднималась несколько раз и за лето смыла следы прежнего бечевника. Берег был завален вынесенным с верховий плавником. Два с половиной десятка казаков и промышленных, два якутских вожа заново торили путь для коней и медленно, как бурлаки, продвигались вверх по реке. Лошадей жалели, не перегружали, верхом ехали только якуты.
Против устья Амги отряд застала шуга.
– Зимовье там было доброе! – указал за реку неторопливый, вдумчивый казак Втор Гаврилов. – Прошлый год якуты или тунгусы спалили. А то бы в баньке попарились.
Вскоре Алдан покрылся льдом, топкие берега отвердели, караван стал двигаться быстрей. Долина реки повернула на полдень, куда ходили атаман Копылов с Иваном Москвитиным. Томские казаки вспоминали свое зимовье, срубленное в устье Маи. По слухам, оно тоже было сожжено. Пантелей Пенда, невольно слушая, как спутники бранят здешних якутов и тунгусов, молчал-молчал, неприязненно щурясь, да и выругался:
– Кабы служилые меж собой не дрались, и другие народы жили бы мирно.
В общие разговоры он не втягивался, равнодушно переносил тяготы пути, не ругался для поддержки духа, не ярился, как Мишка-атаман. Присматриваясь к нему после долгой разлуки, старший Стадухин удивлялся переменам. В верховьях Лены, еще слегка выбеленный сединой, он был разговорчив, светился изнутри, прельщал слухами о старорусском царстве, скрытом в тайге, весело уходил в неведомое с Иваном Ребровым. Теперь это был седой молчун с душой, запертой на семь замков.
Счастливые ночи, проведенные с женой, не прошли бесследно: способность старшего Стадухина чувствовать опасность сильно притупилась. Если среди острожного многолюдья это было благом, то в походе пугало. Атаман выбивался из сил от настороженного волчьего сна, перессорился с доброй половиной отряда, беспричинно вскакивая среди ночи. Застав караульного спящим, бил, мешал отдыхать другим.
За месяц пути Божий дар стал восстанавливаться, Михей все реже проверял караулы, стал высыпаться, его затравленные глаза начали очищаться, отпускало постоянное раздражение. Но все равно он вставал первым, а ложился и утихал последним.
– Почечуй у него в заду или что ли? – ворчали за глаза казаки и промышленные, вымещая неприязнь на Тархе с Гераськой, на атаманском земляке Семейке Дежневе.
Пантелей Демидович, слушая их ропот и ругань, долго терпел и отмалчивался, прежде чем вступиться:
– Кабы не Мишка, вас бы давно перерезали. Балует караульных, один за всех службу несет, а вы, на него надеясь, хотите Бога обмануть!