– Кресты по всему пути. Никто живым не дошел. Душегубец!
К вечеру Анисим занемог, охая, помылся, переоделся в смертное и лег, решив запоститься, не принимая воды и еды. Прохор с Ульяной пробовали отговорить старика, но скитнику помогала судьба: среди ночи он стал совсем плох, поднял качавшуюся голову, призвал живых. Глянул на него Прохор, понял, что старик умирает, побежал за Терентием, храпевшим в бане. Тот отнекиваться не стал, остыл уже, пришел к старцу. Анисим поманил его слабой рукой, прошептал на ухо:
– Открылось мне, брод через море должен быть! – И умер.
Терентий отпел его со знанием дела, Прошка выкопал могилу возле зимовья. Едва похоронили старика и поставили крест, к зимовью подъехал казачий разъезд. Беспаспортных, Прохора и Ульяну, забрали, Терентий сам пошел следом, не зная, куда теперь идти.
Еще один старовер в рубахе до колен и стоптанных ичигах бежал из Забайкалья на запад, был взят без паспорта на Колыванской линии. Он в разговоры ни с кем не вступал, больше прислушивался, за полночь становился на молитвы начальные и с короткими передышками читал на память всю пятисотницу, отбивая земные и поясные поклоны. Терентий то и дело пытался с ним тягаться, но долгого бдения не выдерживал, падал на нары и спал до рассвета. Сысой, совестясь, тоже становился на молитву. Прохор, хоть и жил со скитниками, зевнет, перекрестится, глядя в сторону, то двуперстием, то щепотью, и ладно. Так прошло несколько дней.
Вдруг упорно молчавший седобородый заговорил, будто сухой горох из куля посыпался. Был он какого-то особо строгого толка, за что Терентий дразнил его непристойно. Выяснилось, что забайкалец тоже пробирался в Беловодье, но на запад. Он и начал насмехаться над всеми ищущими на Востоке. Его насмешки задели за живое Терентия, и тот со сдержанной злостью стал рассказывать про жизнь русских общин в Польше. От отцов и дедов слышал о праве первой ночи для шляхты, об аренде поместий жидами, о рабстве беспросветном во всех западных странах. Этими рассказами сам на себя нагнал такую тоску, что злость прошла.
– Коли хочешь жить по старине, без ереси и бахвальства, нет тебе места на земле – сказал, пригорюнившись. – Разве Ирия примет, а она – за океаном. Здесь от моря до моря все пройдено. На Руси и в Сибири плохо, в других странах того хуже.
Седобородый вырос в семье, где считали, что на Западе все хорошо, а здесь все плохо и иначе быть не может. Не говорили только и не вспоминали, отчего по первому зову московского царя природная русь побросала все нажитое и вернулась. У седобородого не было ничего, кроме стоптанных ичиг и веры. И вот пошатнули ее. Борясь с сомнением, он скрежетал зубами: «Господи, укрепи и избави…» Бегал по узилищу, понося весь белый свет. Потом устал, затих, лег без молитвы и среди ночи умер. В полдень его отпел раскосый, косноязычный острожный поп и предал земле. На могиле поставили восьмиконечный крест, мирящий всех православных.
Как-то утром, приглашая заключенных на похлебку, казак смешливо подмигнул Прохору. В полдень Ульяна, сияя глазами и бросая на дружка ласковые взгляды, накрыла стол прямо в казенке: беглецов уже не запирали. Вскоре к ним вкатился кругленький, как шар, хмельной и румяный купчишка в бобровой шапке, с выбритым лицом.
– Кто здесь тобольский? – спросил, посмеиваясь и одышливо пыхая.
– Ну я! – слез с нар Сысой.
– Тоболяки знают, какие деньги за морем гребут. Половина ваших купцов там разбогатела… Про бот «Святой Николай», про тобольского купца Мухина слыхал ли?
– Слыхал, да только когда это было! – насторожился Сысой.
Его ответ разочаровал купеческого приказчика, он посмурнел, вздохнул, вытащил из кармана штоф, попробовал схватить за подол сновавшую возле стола Ульяну и, плутовато глядя ей вслед, прокряхтел:
– Я ему предлагаю стать самым богатым мужиком в Тобольске, а он… Теперь слушай! Завтра тебя из острога турнут, так ты подумай, что лучше: с задатком и с новым паспортом по Московскому тракту на Иркутск или без копейки в обратную сторону.
Обернувшись к Терентию с Прохором, стал объяснять с важным видом:
– Компания именитого якутского купца Лебедева-Ласточкина нанимает промышленных и работных бить зверя на островах при полном компанейском содержании и половинном пае с добытого. Контракт на семь лет. – Гость обернулся к Сысою: – Что скажешь, тоболячок?
Тот скрипнул зубами и сглотнул слюну:
– Думать надо!
Приказчик разочарованно повернулся к Прохору с Терентием:
– А вы как?
Прохор взглянул на Ульяну, ее лицо пылало. Он подумал, если откажется – Улька опрокинет котел ему на голову. Да и чего бы ради он отказывался?
– Нам что? – пробасил срывавшимся голосом. – Нам хоть куда, лишь бы подальше от фатер-мутеров и бергамта.
Торговый захохотал:
– Твоей роже пудреные букли не к лицу!
– Бери и меня! Заграничный поселенец Лукин Терентий, сын Степанов. Грамотный. Видалец. Китайский и урянхайский говор знаю. Единоверец! – приврал, скрыв свой староверческий толк.
– Такие нам нужны! – кивнул приказчик, разливая по чаркам царскую водку.
Пить зелье Терентий не стал, присматриваясь к гостю, думал: «Ты меня через море перевези, а там – ищи ветра в поле!»
Сысой нутром своим почуял, где-то там, с этими людьми его судьба, но исчезнуть на семь лет, не испросив родительского благословения, не мог и, опустив голову, пролепетал «нет!». Будто клок мяса отодрал от тела.
Под Тобольском Сысой узнал от земляков, что умерли дед и баба Дарья, а Аннушка вышла замуж за Петьку Васильева, старшего брата дружка и связчика Васьки Васильева. Дед никогда не болел, не был обузой. Говорили, приехал с поля, мучаясь грудной болью, сказал, что умрет, послал за попом. Исповедался, причастился, радуясь, что отходит со спокойной душой, оставляя дом на матерых сыновей. Старшего благословил вместо себя, жене сказал, чтобы не убивалась, не спешила за ним. С тем и отошла душа от тела, окруженного любящими родичами: будто на другого коня пересела и умчалась ввысь, приложиться к предкам. Говорили, Дарья Ивановна на похоронах несильно-то печалилась, голосила для порядка. Отсуетившись на сороковины, заохала, призвала отца Андроника с внуком Егором и отошла следом за мужем.
Сысой явился на Филипповки, к началу поста. Дождавшись темноты, пришел не с площади, а протиснулся через черный лаз со скотных дворов. Раскрыл дверь, крестясь и кланяясь. Запричитала, бросилась к нему мать, как квошка, закрывая спиной от отца. Филипп посидел, хмуро глядя на сына: драный зипун с чужого плеча, чуни из невыделанной кожи, голова покрыта каким-то шлычком.
– Ладно, – сказал, вставая и покашливая, – драть бы надо блудного, но пост… Поцелуемся, что ли? – И посыпались изо всех углов братишки и сестрички, племянники и снохи.
Напаренный, приодетый, гордый богатой памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, прежних, похожих друг на друга. Сам же ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы, уже не так донимала сердечной тоской.
– Непутевый ты у нас, – вздыхал отец. – От самого рождения такой… Может, женить тебя? Даст бог, прикипишь еще к земле. Теперь и служилым нельзя забывать корни: по царскому указу – служба двадцать пять лет, а не до сносу, как раньше. Отслужишь, еще не совсем старый. И куда потом? – поднял на сына глаза, с тлевшей в них надеждой на чудо. – Анка твоя замуж вышла, до Покрова еще, – продолжал в задумчивости. – Петька Васильев тоже был шалопаем, теперь справный мужик: в любой работе – первый!
– Собака! – скривился Сысой.
Отец стукнул кулаком по столу, напоминая, что день постный и с греховными мыслями надо быть построже. Сысой опустил голову, жалея его.
– Высмотрели уже кого? – спросил смиренно.
– А Феклу Мухину! – дядька Кирилл, смахнул на плечо бороду, заерзал по лавке, отец повеселел, теплей поглядывая на сына.
– Купчиху, что ли? – усмехнулся Сысой.
– Ты про кого думаешь? – наперебой заговорили отец, дядька и мать. – Мухины – старого крестьянского рода. Только при царице Лизавете записались в посад да в торговые. Купцу Ивану дед Феклы был троюродным братом, а нашему батюшке дядей. Она же купцам родня, как Серко-коту: только что с одного двора.
Мать стала обстоятельно рассказывать:
– Маруська, мать Феклина, в молодости была красавицей. В девках ее не помню, а как первый раз овдовела – все на моих глазах. За купцом была, того на охоте застрелили. Второй раз за мужиком – тот сам помер. От двух мужей остались две дочери. Потом она долго замуж не шла. Как-то, прослышав про ее красоту, приехал дворянин, да не наш служилый, а московский: морда бабья, волосья в косу собраны, штанишки коротющи, в облипку, срамное место напоказ, обутка бабья… Посад хохочет, а он на Маруську поверх забора в стекло поглядывает. Та как увидала его – собак спустила, сама от стыда пряталась в погребе. За тридцать уж было, когда стал обхаживать ее дядя нашего батюшки Андроника. Уговаривал идти за своего младшего сына, за пашенного. Она не хотела третий раз. А тот заговор знал, взял ее за мизинец и уговорил. От того замужества родилась Фекла, потому-то дочь молода, а мать стара.
К средней дочке как-то зачастил купец, стал свататься, а Маруська – нет, и все. Купчине, говорит, девку не дам. Он сегодня богат – завтра гол. Пусть за крепкого мужика идет. А девка-то ее лихая была, уговорилась бежать без благословения. Купец на тройке подъехал, когда Маруська в бане парилась. Так старая, прости господи, голой на тракт выскочила, повисла на оглоблях и девку не отдала.
Сысой слушал знакомые предания с ленцой, через слово, а перед газами покачивался удачливый бот «Святой Николай». Двадцать лет ходила по Тобольску сказка о богатой добыче, которая была так велика, что десять купцов-пайщиков перегрызлись при дележе и продали все разом, разделив деньги. Вспомнил он и тетку Маруську из посада, бабу злющую, вспыльчивую и властную.
– Сказывают, она ведьмачит! – с сомнением покачал головой.
Родня замолчала, раздумывая о слухах.
– Тебе не с тещей жить! – ободрившись завязавшимся разговором, сказал отец. – Девка-то и красива, и покладиста, и работяща.
– Говорили, ведьмачит! – вздохнула мать. – Трех мужей пережить… Ого! Но со зла все слухи. Она многих посадских лечила заговорами и травами. А чтобы кому что дурное сделала явно – того не было. И когда к нам приходила, я ей соль на след посыпала, кочергу положила под порог – переступила, не заметила…
– Ведьма – не ведьма, а вдовица, – тряхнул бородой дядя, – да еще не одним браком. Не бери, говорят, кобылицу у ямщика – изломана. Не бери девицу у вдовицы – девица у вдовицы избалована…
– Соседи сказывают, сильно работящая девка, – как дед когда-то, положил на стол тяжелую ладонь отец.