Апельсинки. Честная история одного взросления - читать онлайн бесплатно, автор Ольга Александровна Савельева, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
8 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Надо подождать папу, – говорит сестра.

И я помню, как мы разворачиваемся и смотрим, как приближается к нам дядя Коля. Ему жарко, он идет в плохом настроении.

Он смотрит на меня, и его лицо излучает пренебрежение. Тогда я еще не знала названия этого чувства. Сейчас – знаю.

– Посмотри, как ты надела гольфы. Их надо натягивать до колен. А ты сейчас выглядишь как…

Он говорит слово на букву «ш», но я его не поняла и не разобрала. Дядя Коля сказал так тихо и поморщился.

Я замечаю, что и правда все девочки вокруг тоже в гольфиках, и все они натянуты ниже коленок, а я не знала и тянула их до предела – выше колен, отчего смотрятся теперь мои гольфы как чулки.

Вот почему все улыбались. Они просто смеялись надо мной. Мне становится стыдно, и я хочу провалиться сквозь землю. Почему никто не сказал раньше? Катя почему не сказала? Я смотрю на сестру и вижу слезы в ее глазах. Она плачет из-за меня: она просто не заметила или тоже не знала. При этом ее гольфы надеты правильно.

Катя приседает и поправляет мне гольфы, и я вижу, как она смотрит на папу: как тогда на маму – с грустью и осуждением, мол, почему ты не сказал.

Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…

Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.


Больница

Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.

Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.

Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.

Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…

– Проходите, – кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.

Я вхожу – и сразу вижу маму.

Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…

У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» – спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.

Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:

– Привет. Как ты?

Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.

Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».

Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.

– Ты зачем пришла? Позлорадствовать? Упекла меня сюда, а теперь совесть мучает? Посмотреть пришла, как я тут, в «пансионате», устроилась?

Палата рассчитана на восемь коек. Все они заняты. Остальные семь пациенток замерли, смотрят на нас с интересом.

Мне неловко, неуютно. Хочется отдать передачку и скорее уйти. Внутренний голос уже молчит и ничего не предлагает.

– Сигареты принесла? – грубо спрашивает меня неопрятная опухшая женщина с большим щербатым ртом.

– Нет. – Я растерянно машу головой.

– Сколько стоит сделать человека психом, а? Расскажи, нам тут всем интересно! Полюбуйтесь, девочки, вот пришла мошенница, предательница, сволочь… – мать полыхает гневом, глаза красные, на губах запеклась слюна.

Она не признает наличие в себе болезни, влияющей на адекватность ее поведения, и злобно ищет виноватых в своем заключении в психушку. А что их искать-то – вот она я…

– Дайте, пожалуйста, телефон позвонить маме, – тихо просит кроткая девушка, почти девочка, сидящая на кровати у окна. – Я по маме скучаю…

У нее промытое нежное личико, взгляд Аленушки, и даже волосы заплетены в косичку с пробором. Не хватает платочка и сарафана для полноты образа…

Не задумываясь, я подхожу и протягиваю ей телефон. Она забирается на кровать с ногами в теплых вязаных оранжевых носках (наверное, мама вязала?) и вдохновенно набирает номер, который помнит наизусть. Лицо ее оживляется, появляется румянец.

«Господи, она-то тут как оказалась?» – думаю я, наполняясь сочувствием.

Возвращаюсь к матери под безжалостным дулом восьми пар глаз и спрашиваю:

– Скажи, что тут можно, что нельзя, что тебе еще надо для пребывания, я просто не знаю…

– Ничего мне от тебя не надо. – Мать поджимает губы, демонстративно отворачивается.

Ей нравится играть эту роль для благодарных зрителей – держать образ гордой и несломленной предательством женщины.

Она отрицает свою болезнь, как и большинство здешних пациентов: их искаженная реальность кажется им нормой, а все, кто так не считает, – враги. Как правило, врагами назначаются самые близкие родственники, для которых искаженное сознание человека становится ежедневной проблемой и зачастую представляет опасность для жизни всей семьи.

– Ты очень красивая, – обиженно говорит закутанная в пододеяльник женщина-мумия в самом углу.

– Спасибо, – приветливо улыбаюсь я в ответ.

– Прямо светишься вся. Здесь никто обычно не светится. Наоборот. Смердят.

– Она на сносях, не видишь? – вступается за меня Аленушка.

– Сигареты принесла? – снова спрашивает Щербатый рот.

– Нет, – снова отвечаю я, пряча недоумение.

– Вот тут вещи твои, спортивный костюм, ночнушка, белье, полотенце, а тут – вода, конфеты, печенье… – смущаясь, говорю я матери и протягиваю пакет.

– Вот сама и жри! – огрызается мать, отталкивает пакет, он падает на пол, разрывается, и из него брызгают конфеты разноцветным салютом.

Тяжело приседая, я встаю на одно колено, собираю конфеты. Я на восьмом месяце беременности.

– Сигареты принесла? – Щербатый рот.

– Нет, – отвечаю я с раздражением.

В этот момент в палату входит импозантный врач в кипенно-белом халате со свитой из двух санитарок. Врач выглядит как суперзвезда из сериала про «Скорую помощь», он красив и загорел, под халатом – джинсы. Такой расслабленный врачебный кэжуал-стайл.

Я встаю с колен, здороваюсь.

Мать мгновенно преображается, надевает улыбку.

– Как дела, девочки? – громко и бодро спрашивает врач у всех сразу.

– Хорошо, – несинхронно отвечают «девочки».

– Хорошо, Антон Геннадич, – солирует вдруг мать. – Ко мне вот дочь приехала. Красавица. Умница. Сейчас беременна…

– Это очень хорошо, – улыбается мне врач. – Потом зайдите ко мне, кабинет 15, пообщаемся про вашу матушку.

– Хорошо.

– Да, доктор, мы вот внучечку ждем. Внук уже есть. Данечка. Только он сейчас в детдоме…

Врач вопросительно смотрит на меня: мол, почему в детдоме. Я отрицательно машу головой:

– Это у нее навязчивые видения. Он в садике…

– Антон Геннадьевич, ну мы же здесь все понимаем, – мать заговорщически подмигивает врачу. – Что я здесь случайно, по недоразумению. Пока дочь тут, на машине, давайте оформим выписку, и мы с ней домой поедем… Да, дочур?

Я ОШАРАШЕННО СМОТРЮ НА МАТЬ, ПОРАЖЕННАЯ ЕЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕМ И РЕЗКИМ ПЕРЕХОДОМ ОТ НЕНАВИСТИ К ПРИВЕТЛИВОСТИ.

– Посмотрим, – примирительно говорит врач и подмигивает мне.

И вдруг девушка у окна, та, что Аленушка, начинает истерично орать в мой телефон:

– Алло! Я выйду отсюда нах…й и порежу себе вены, слышишь, мудак ё…анный, а сначала убью твою шлюху сраную и тебя тоже, козлина вонючий…

У нее вздулись вены на шее, изо рта летит слюна, глаза безумные. Вот оно, состояние аффекта…

– Кто дал ей телефон? – озабоченно кричит врач и вместе с санитарками бросается к девушке. Они втроем наваливаются на нее, пытаются сделать укол, со стороны выглядит, будто они хотят ее задушить, и я вижу, как постепенно стихает агрессивное сопротивление вязаных оранжевых носков под действием укола.

Я застыла от ужаса. Здесь запрещены мобильные телефоны? Я не знала.

– Сигареты принесла? – спрашивает Щербатый рот. Я ощущаю ее дыхание на шее: так близко она подошла сзади, нарушила личное пространство.

– Нет, – я отстраняюсь.

Мать смотрит на меня торжествующе. «Видишь, в каком я аду? По твоей вине!» – читаю я ее взгляд.

Аленушка утихла, врач возвращает мне телефон, смахивая со лба потную челку. Он больше не выглядит импозантным: халат помят, две верхние пуговицы оторваны, глаза растерянные. Теперь он больше похож на местного пациента, который играет врача.

– Не давайте тут никому телефон. Это психиатрическая больница, а не переговорный пункт.

– Простите.

Врач быстро и как-то обиженно уходит. Наверное, в свой 15-й кабинет.

– Забери свою подачку, я к ней не притронусь! – шипит мать.

Спектакль окончен. Гаснет свет. И многоточий больше нет.

– Ну, отдашь кому-нибудь, санитаркам, девочкам. – Я пожимаю плечами и собираюсь уходить. – Теперь в субботу приду. Если что надо, ты врачу скажи, а я ему буду позванивать.

– В какую субботу? Ты издеваешься? Забери меня отсюда сейчас же! Кому говорю! Я здорова! Знаешь, каково это – жить среди психов? – Она кивает на оранжевые носки. – Они и ночью не спят! Я хочу домой! Я спать хочу! Иди к нему, выпиши меня!

Я отвожу глаза, говорю твердо:

– Я теперь в субботу приду! – и быстро, не оглядываясь, иду к двери.

В спину мне летит нестройный хор голосов:

– Сволочь! – это мать.

– Ты красивая… – женщина-мумия.

– Сигареты принесла? – Щербатый рот.

После беседы с врачом выхожу на улицу, залитую солнечным светом, и вдыхаю свободу полной грудью.

В список необходимых вещей на субботу сразу после сока, печенья, пластиковой чашки и очков дописываю сигареты для Щербатого рта. А вдруг ее никто не навещает?

Барто

Есть такие люди –Им все подай на блюде!

Это Агния Барто. Но это про мою маму.

Она всю жизнь прожила в глухом убеждении, что люди вокруг существуют для того, чтобы решать ее проблемы.

Она никогда не боялась обременить собой. Наоборот, делала это легко, даже с вызовом. Сделай это для меня, тебе что, жалко, что ли?

И люди делали. Многие просто не умеют говорить «нет». А те, кто решался на отказ, попадали в черный список неблагодарных сволочей.

Мама и сама делала людям много добра, но не безвозмездно. Ее добро облагалось пожизненным налогом вечной благодарности.

– Он отказался везти меня на дачу, старый дурак, – сердилась мама.

– Ну, может, он занят? – пыталась я защитить неизвестного мне старого дурака.

– Он так и сказал. Когда же он просил меня захватить ему стройматериалы на «Газели» и я все организовала, я почему-то была не занята!

– Да, но это было пять лет назад, и тебе было по пути! – вспоминаю я давнюю историю.

Но у услуг, оказанных мамой, нет срока давности. Вчера или полвека назад – будь добр отдать долги.

– Люди – неблагодарные сволочи, – выносит мама диагноз всему поколению. – А этот старый дурак вдвойне. Пусть только попросит меня о чем-нибудь… – добавляет мстительно.

Для мамы просить – это ненапряжный полезный навык. Положительный глагол. Просить, дышать, есть, пить – обычные рутинные жизненные действия.

Я – другая. Я – ее антипод, потому что ненавижу просить. И дело не в заносчивой гордости. Я просто считаю, что никто никому ничего не должен, поэтому если я что-то прошу, то должна заплатить. Услугой, деньгами, своим расположением. Образно говоря, я предпочитаю сделать сама, чем «покупать» чужое одолжение.

И вопрос не про проблемы с делегированием. Здесь другое – глубинное стремление к самодостаточности.

Я наняла для мамы сиделку по имени Валентина. Ей пятьдесят шесть лет, но она бодра и подвижна, и возраст бледнеет перед активным характером и девичьей непосредственной улыбкой.

Валентина недавно похоронила отца, за которым ухаживала пять лет. При этом она с радостным смирением согласилась на эту работу: во-первых, дополнительный заработок, во-вторых, руки-то помнят.

Отец Вали долго и мучительно умирал от диабета. Последний год он был совсем плох, не узнавал родных, кричал в голос по ночам, а в редкие минуты просветления плакал в ладони дочери и просил его убить.

Валя из-под полы доставала «Галоперидол»[4] и колола отцу. Лекарство приносило облегчение всем: папа засыпал, а Валентина наслаждалась тишиной. Вечные стоны отца – тяжелый жизненный фон, от которого хочется сбежать в другую реальность, где твой любимый отец не умирает у тебя на руках, но нельзя. Действие «Галоперидола» заканчивается через четыре часа, и ухающие стоны возвращаются в беспросветную и безрадостную жизнь.

Кто эти люди, настаивающие на запрете эвтаназии? Пусть эти гуманисты, взращенные на искаженных религиозных реалиях, поживут в Валиной квартире хотя бы сутки. Пусть даже не на месте корчащегося в предсмертных судорогах отца, страдающего не столько от физической боли, сколько от собственного существования в статусе обузы, а на месте дочери, которую везде в крошечной однокомнатной квартире преследует молящий о пощаде взгляд отца: «У-у-убе-е-ей!»

Валентина для меня находка. Она живет выше на два этажа и с филигранной мудростью и непробиваемой выдержкой общается с мамой исключительно как с пациентом.

А в этом и сложность.

Мама выглядит как здоровый, только что проснувшийся, но уже уставший человек со слегка замедленной речью. Утреннее, только после сна впечатление создает ежик волос, торчащий клочьями, который не приминается даже после расчесывания, и лицо со «шрамами» – отпечатками подушки, потому что спит она на животе вопреки всем рекомендациям врачей.

Мама говорит медленно и внятно, будто мудрец, декларирующий заповеди. Мне не хватает терпения дослушать ее до конца.

– Мне нужен новый ха…

– Халат. Хорошо. Я куплю.

– Теплый и с по…

– С поясом. Хорошо. Я куплю.

– И пусть эти мужики уйдут, – мать повышает голос, включает барыню-хозяйку.

Мы переглядываемся с Валентиной.

– Мужики? Тут никого нет, – нервничаю я.

– Ты зачем их привела? Они будут ночью душить меня подушкой.

– Мы тут втроем. Здесь нет никаких мужиков. Никто тебя не душит и не убивает, – я раздвигаю руки, желая продемонстрировать матери, что она видит то, чего нет. Раздражение рвется наружу.

– Ты с ними договорилась! – визжит мама. – Вы договорились сделать из меня ненормальную! Валя, скажи ей, она привела мужиков и хочет сделать из меня идиотку! – Мама нервничает, идет пятнами.

Валентина примирительно гладит меня по руке, а потом тихо говорит матери:

– Нина, я сейчас их прогоню, не нервничай. Они уйдут и не будут тебя мучить…

Первое время я бесилась. Спрашивала,зачем подыгрывать больному воображению? Валя объяснила, что противоречить – совсем не эффективная тактика, в результате которой мама просто разнервничается и случится приступ. Так что это не подыгрывание, а профилактика инсульта.

Я слышу. Понимаю. Верю, но не могу.

– Где Олеся? – спрашивает мама.

– Какая Олеся? – озадаченно уточняю я. У меня нет ни одной знакомой Олеси.

– Которая с тобой приходит каждый раз.

– А! – я вспоминаю Валины рекомендации. – Олеся на работе. Не смогла прийти.

– Сволочь какая неблагодарная. Жила здесь год, а навестить не может.

– Никто здесь не жил, – закипаю я. – Никакой Олеси нет! На вот, выпей сладкий чай, пока не остыл.

– Сама пей свой отравленный чай!

Я сажусь на кресло и исступленно тру виски. Я устала и не вижу выхода из этой ситуации, этот тупик угнетает меня. Валя гладит меня по плечу и тихо говорит:

– Оля, можно вас на разговор?

– Да, Валя, что случилось?

– Оля, я все понимаю, вижу, как вам сложно, особенно сейчас, в беременность, но я увольняюсь. Больше не могу. Ваша мама – очень тяжелый человек. Я не про болезнь, я про характер. Я все время в ауре ее злости, это очень тяготит.

– Валя, нет, не бросайте меня.

– Половину денег, которые вы мне платите, я трачу на успокоительные.

– Валя, я увеличу зарплату, сколько надо, вы только скажите.

– Оля, я доработаю неделю или сколько надо, пока вы не найдете новую сиделку, но я ни за какие деньги не хочу больше это терпеть. Простите меня. Но я хочу жить, спокойно, сколько отмеряно, а ваша мама заражает флюидами страданий и ненависти. Я стала невыдержанная, нервная. Я становлюсь как она.

Я закрываю лицо руками и глухо всхлипываю.

Это восьмая сиделка с начала года. Они бегут, точнее судорожно сбегают от нас, не оглядываясь, и я их не осуждаю.

Я понимаю Валентину, как никто.

Мать девяносто пять процентов времени проводит в плохом настроении, хандре и рефлексии о всесторонней людской неблагодарности. Она полна ненависти к людям и жалости к себе.

А я ее дочь. Во мне течет ее кровь и бушуют ее гены. Иногда, когда мне плохо, я тоже себя жалею и самозабвенно страдаю.Упоение болью – это наркотик. Можно влюбиться в это ощущение, подсесть на него и выбрать его жизненной стратегией. Я боюсь этого и быстро трезвею от прилипчивой жалости к себе. Нет-нет-нет!

Мой муж знает, что самое обидное, что он может сказать мне во время ссоры, это фраза: «Вот сейчас ты похожа на свою мать!»

Это фраза – пощечина. Я сразу задыхаюсь негодованием и включаю защитную ненависть к мужу. Эта фраза – нож в спину, поэтому моментально запираюсь в коконе обиды и оттуда планирую месть.

МОЯ МЕСТЬ ПРОСТА, ЕСЛИ НЕ СКАЗАТЬ ПРИМИТИВНА: СОБРАТЬ ВЕЩИ И УЙТИ.

Я сама у себя и у мужа – единственный козырь, могу отобрать у него только себя и тем самым наказать за словесное рукоприкладство. Я начинаю собирать вещи в чемодан и мгновенно погружаюсь в горькую жалость к себе.

Упиваясь своим благородным страданием, я вдруг понимаю: «А вот сейчас я похожа на свою мать». А это значит, что муж прав, а за правду не наказывают, поэтому я начинаю выкладывать вещи обратно, из чемодана на полки.

– Вам следует уделять матери больше внимания, ей не хватает общения, – не скрывая осуждения, учит меня соцработник Татьяна. Она ходит к матери по вторникам и четвергам, приносит полезный маложирный кефир, заполняет тетрадь посещений фразой: «Состояние клиентки без изменений. Говорили о разном», – и уходит. В общем и целом минут пятнадцать в день. Полчаса в неделю.

Государство поддерживает старость кефиром и участием.

Я рассматриваю Татьяну в упор, не испытывая неловкости. У нее длинные, неухоженные волосы, секущиеся по всей длине, и пестрая кофта, подчеркивающая недостатки фигуры.

Татьяна опрометчиво примеряет мою ситуацию на себя, а мою маму – на свою, наверное, клинически положительную, вкусно пахнущую, с добрыми глазами и ощутимой любовью к дочери. Ситуация подчеркивает мои недостатки и тот факт, что я плохая дочь на фоне очень хорошей Татьяны.

Уважаемая Таня, соберите волосы в хвост, садитесь на диван, поговорите со мной «о разном». Мне есть что вам рассказать.

Про тягучий ад материнского террора. Про диктатуру ее эгоистичных решений. Про то, как исступленно она рушила мой брак, недовольная выбором партнера. Про то, как писала на меня заявление в полицию, чтобы отомстить за то, что я две недели ее не навещала, невзирая на причину – двустороннее воспаление легких, которую мать не посчитала уважительной. Еще надо продолжать?

В общей сложности я жила с мамой всего шесть лет из своих тридцати трех, но этого времени хватило с лихвой, чтобы понять, что иногда отсутствие матери в твоей жизни – это не наказание, а подарок судьбы. Я выросла в того, кем стала, не благодаря, а вопреки. И благодарю Бога за это «вопреки».

Я сбежала замуж при первой же возможности, что было расценено матерью как предательство и вызов. Мать приняла этот бой и исступленно мстила мне за это решение все годы моего брака. За тринадцать лет я обросла непробиваемой броней, стала почти невосприимчива к ее нападкам, но в качестве побочного эффекта разучилась говорить слово «мама». Теперь я обращаюсь к ней официально, по имени и отчеству. Мне так комфортно. Потому что для меня слово «мама» наполнено светом любви, а не энергией мстительной ненависти.

– Татьяна, знаете, говорите о разном, а об этом – не надо. Вы понятия не имеете, что стало предпосылкой моего такого скупого на нежные чувства отношения к матери. Но вы не вправе судить. Никто не вправе.

Татьяна поджимает губы и торопливо уходит. В ее глазах я стала еще хуже, а она сама – значительно лучше. Ну да бог с ней.

Сейчас, когда мама заболела, я стараюсь обеспечить ей должный уход: нанимаю сиделок, оплачиваю квартиру, покупаю продукты, решаю проблемы, приезжаю по возможности. Я делаю то, что должна. Но любить…

Откуда ей взяться, этой безжалостно растоптанной в свое время дочерней любви? Взрасти на жалости? Нет жалости – есть забота. Нет проблем – есть задачи.

Моя мать не хочет лечиться, не боится быть обузой, она хочет болеть и создавать вокруг своей болезни воронку сочувствия. Но это «волки, волки…».

Никто не верит давно в ее громогласные страдания. Ну разве что Татьяна, которую спасает непродолжительность знакомства с характером моей матери. Все же те, кто знает ее лучше, ближе, разошлись по своим жизням и захлопнули двери, чтобы не слышать. Я осталась одна. Ну как одна – с Олесей и мужиками, по ночам душащими мать подушками…

Мама хочет болеть, страдать и обременять, и я создаю ей условия для исполнения ее желаний. Пусть. А вдруг это последнее желание?

И мне плевать на осуждение поборников морали. Девять из десяти, столкнувшись с моей матерью, сбегают, сверкая пятками, и оттуда, с безопасного расстояния, дают обстоятельные советы по теоретическим основам любви к родителям. Бегите-бегите, учителя и судьи.

Я расплатилась с Валентиной, мы обнялись на прощанье, и я закрыла за ней дверь, заметив, что она перед уходом перекрестила меня.

Я пью не тронутый мамой «отравленный» чай с ромашкой, успокаиваюсь. На душе – смирение. Принятие.

Иду в комнату матери и спрашиваю, что ей принести: «Может, чай? Или поесть?»

– Я хочу жареной рыбы. Курить. И яблоко потертое с морковью.

– Все есть, кроме рыбы. Может, я пожарю тебе мясо вместо рыбы? – говорю я и протягиваю сигареты.

– Я же сказала, что хочу рыбы, – мать закуривает и выдыхает дым в меня, хотя знает про мою беременность. – Если тебе плевать на мои просьбы и сложно сходить за рыбой, так и скажи. Дочь называется.

Я иду на кухню жарить мясо и тереть яблоко.

ЕСТЬ ТАКИЕ ЛЮДИ – ИМ ВСЕ ПОДАЙ НА БЛЮДЕ!

ПНД

ПНД – это аббревиатура. Означает психоневрологический диспансер.

Большинство людей приходят сюда за справкой о том, что не состоят в диспансере на учете, тем самым подтверждая, что у них нет психической патологии и они могут, к примеру, водить машину, владеть оружием или быть допущенными до государственных тайн.

Моя мама состоит в ПНД на учете: она лежала в психиатрической больнице, и теперь это бюрократически зафиксированная часть ее биографии.

Как и большинство пациентов таких клиник, моя мама считает свое нахождение в той больнице случайностью, недоразумением и частью заговора против нее.

Для меня очевидно, что мама больна, потому что она видит то, чего нет. Для нее же очевидно, что больна я, потому что я этого не вижу.

Ее искаженная реальность не кажется ей таковой, наоборот, она считает ее единственно возможной, то есть населенной несуществующими злодеями, говорящими голубями и давно умершими родственниками, и ее это не смущает.

В период обманчивой и недлительной ремиссии мама тихая и вполне покладистая, но все остальное время у нее регулярные приступы агрессии, психозы, депрессивные настроения и спутанное сознание.

По факту она опасна: может причинить вред себе и окружающим, находясь в плену видений, спрутом патологий поработивших ее сознание.

Из-за этого заболевания матери не дают путевку в санаторий (от собеса).

Дело в том, что в санатории лечат остеохондроз пожилые люди с незамутненным сознанием, им не нужна злая и нервная соседка с причудами, и в этом их легко можно понять. Однако мама никого не собирается понимать. Она верит в то, что здорова и «не стоит ни на каком учете ни в каком ПНД».

Мама уверена, что я вру ей про диагнозы, чтобы заклеймить ее позором клейма «психичка», под покровом ночи придушить подушкой, а потом, гомерически хохоча в гостиной, завладеть всей жилплощадью и заселить ее своими детьми, мужьями и любовниками, а также моими верными агентами – говорящими голубями.

Я закатываю глаза, но покорно соглашаюсь отвезти мать в ПНД, чтобы там ей официально отказали в выдаче справки о том, что она психически здорова.

Я просто водитель и сопровождающее лицо – отвезу и буду молчать, даже в кабинет не пойду, чтобы не быть причастной к тому, как врач из ПНД навлечет на себя пожизненное проклятье от моей матери за то, что озвучит ей ее диагноз.

На страницу:
8 из 9