2.
Мур проснулся от грохота поезда. Время было ночь. Темнота. Поезд прошел, и стало слышно тишину. Потом донесся гул большегруза с тракта, и опять все стихло. Снилась, он еще помнил, какая-то пафосная дурь: будто он, как ангел смерти, реял вдоль черной Невы, которая Лета, на вороном коне, и мановением длани расставлял по берегам порталы между тем и этим светом, снаружи украшая их греческими портиками, как требовал того архитектурный режим Санкт-Петербурга, а внутри втыкал богов утешения по выбору заказчика. И приснится же. Сроду такого не видел. Может, после геологического надо на архитектурный идти, чтоб знать, как из камня строить грандиозные шедевры? Не сидеть ведь всю жизнь в дедовом подвале за мелочами…
Как холодно. Он опять забыл закрыть вьюшку. В трубе тихонько воет. Как они уснули, почему? Мур ведь спать не хотел, он хотел совсем другого, того, которое «дальше»… И уснул. Кажется, они даже не целовались. Долька точно подумает, что слабак. Свечки еще кое-как мерцали, пахло парафином, камин давно прогорел, комната выстыла. Пол ледяной. Долька рядом съежилась под кучей одеял. Ее вон тоже сморило. Надо перенести ее с пола на кровать, и снова печку топить. Есть хочется. И пить. И… Мур пересилил себя, встал; первым делом закрыл вьюшку над камином – в трубе смолкло; зевая, вьюшку на кухне, наоборот, открыл; натолкал в печку полешков, подсунул растопку, запалил; печка дружелюбно загудела. Он налил в эмалированный чайник воды из канистры, пристроил его на железный лист в нише над топкой. Такая плита, да… А гречка где, а колбаска?
– Ай, – чуть слышно выдохнула Долька в комнате. – Ай, Мурчик! Там! Она шевелится!
Мур вбежал к ней и сунулся к окошку. Посреди двора прямо на дорожке торчала ледяная статуя, облитая луной, как сахарной глазурью, от нее к дому по дорожке тянулось синее копье тени. В этой тени, у самого подола ледяной красавицы, в стеклянной банке слабо мерцал огарок. А как только он потухнет… Надо успевать… Руки тряслись. Низко на небе, как выход из тоннеля, зияла белая луна. Все было недвижно; блестел снег. Мур, выдираясь из оцепенения, оглянулся в теплую темноту: Долька стояла у камина, кутаясь в дрожащее одеяло. Даже если им обоим блазнит – зачем, чтоб девчонка боялась? А еще вроде бы нельзя на снеговиков ночью из окна смотреть…
И вдруг дошло, как обухом по лбу: откуда она здесь? Красавица эта ледяная от магазина? Сама пришла? Ага, за зеленым кокошником.
Мур набрался храбрости, накинул куртку; взял в сенях штыковую лопату в присохшей неизвестно с какой осени земле, вышел наружу: свежий, чистый снеговой холод. Посмотрел на красавицу – очень красивая. Лицо как из мрамора выточено. Может, правда из Горных девок? Кто ж знает, какие они на самом деле и что могут? Но где Ергач, а где горы… Ой. Ой, мама. А ведь через станцию отсюда – Кунгур. А там эта знаменитая пещера… Ледяная.
Так, только не смотреть ей в лицо. В мозгу зудели стишки: «Раз, два, три, четыре – ай! Слышишь счёт мой? Убегай… Если ты не убежишь, я убью тебя, малыш…» Ох. Чушь-то какая. Ломая наст, подошел и на те же, из стишков, «раз-два-три-четыре» порубил хрусткую красавицу на рассыпающиеся как сахар куски. Башка откатилась кочаном, злобно уставилась белыми глазами. И вдруг раззявила рот и сказала:
– Пппыыыхххх…
Повалил пар, снежная маска, распадаясь, проваливалась в никуда – это Долька сурово поливала ее кипятком из чайника. Потом полила место, где она стояла – пар облачком, кривясь, тараща дыры глаз, окутал Дольку – она замахала руками, чихнула – и растаял. Долька еще раз чихнула.
Потом сходила в дом и вынесла еще банку со свечкой, подпалила, поставила у крыльца. Принесла еще, и Мур помог расставить банки на дорожке. Огоньки жалко мерцали во тьме. Но вон тот огарочек – он же справился? Остановил? А если бы Мур вовремя не проснулся?
Снова Мур проснулся, когда уже светало. Снилась опять дрянь, будто стоят они с Долькой в сквере у Зимнего в очереди на черную карусель без лошадок, дощатый, затоптанный, плавно вращающийся круг – там, где в нормальной жизни был фонтан. Люди, суетливо ступив на черные доски, тут же исчезают… Долька тащит его туда за руку, а он упирается, не хочет.
Тяжелый сон. Тоскливый. Мгла и печаль. Где-то он читал, что снеговики или всякие снежные тролли могут насылать страшные сны. Но ведь он сломал красотку? Долька, притиснувшись, посапывала рядом. Ненаглядная. Только прохладная какая-то, замерзла? Он скорей укрыл ее вторым одеялом. Как бы не заразить ее своей тоской. Опять просочились стишки: «Темный дом стоит в бору, я уже к тебе иду…» Тьфу. Мур с детства знал, что, если посмотришь в окошко на утренний свет, сразу все ночное развалится, растает… В окно смотрела белая харя.
И тут же он понял, что это язык из снега, наметенный пургой на стекло. Но ведь смотрит же, смотрит. Следит за ними. Он тихонько встал, чтоб не разбудить Дольку, задернул занавеску – пусть снежная харя смотрит на вылинявшие цветочки. Пошел на кухоньку умыться у рукомойника.
Какая талая вода все ж противная, скользкая какая-то… Уехать? Что тут делать? А вдруг еще припрутся какие-нибудь ледяные буканы? Так и с ума недолго съехать. И вдруг подумал странную, взрослую мысль: он просто человек, молодой парень, и он не бессмертный. А жизнь когда-нибудь кончится. Сейчас – к вершине, потом – под уклон. Жутко думать об этом, но это так. Почему взрослые делают вид, что смерти нет? Если ее нельзя избежать, то не умнее ли делать вид, что ее нет? Но все о ней помнят, и, наверно, настоящая любовь – это вместе делать вид, что смерти нет? Жалеть друг друга и беречь?
Тогда надо уезжать. Он посмотрел в комнату на кровать, где под ворохом одеял съежилась Долька. Будто почувствовав взгляд, Долька зашевелилась и села. Мур хотел спросить, что это было ночью, и могут ли горные девки вселяться в ледяные скульптуры, но вовремя прикусил язык. Долька сидела в одеялах какая-то выцветшая. Меж бровей хмурая складка, и взгляд ошарашенно растерянный. И в окошки все поглядывает. Может, это все из-за него? Может, она думает, что Муру тут плохо, потому что тут все так скромно, бедно, думает, что он хотел дворец?
– Долька, я тебя люблю, – громко, ясно сказал Мур. – Что делать будем? Хочешь остаться – останемся. Нет – поедем.
– Поехали в город, – прошелестела Долька.
Ночью, защитившись от тьмы банками со свечками, они опять топили камин, и Долька все болезненно жмурилась – Мур заметил, что белки глаз у нее вокруг линз ужасно покраснели, от дыма, наверно, и уговорил ее линзы снять и промыть глаза хотя бы заваркой. И теперь она, наверно, стеснялась, что смотрит на Мура глазами не волшебно-зелеными, а обыкновенными, светло-серыми, совсем как у ее сестры Гальки. Глаза как глаза, только непривычно светлые. И еще рука у нее, наверно, болит в этой зеленой с разводами скорлупе. Может, чаю попить? Но бутылка с питьевой водой из магазина опустела, а при мысли о том, чтоб попить талой воды, Мура едва не вывернуло. Может, на вокзале есть кофейный аппарат? Кое-как они собрали остатки еды в рюкзаки, немного прибрались. Долька что-то замешкалась, и Мур один вышел на крыльцо. Холодно. Пахло снегом. Налетел ветер, бросил в лицо колючую смесь микроскопических ледышек и инея – Мур уткнулся в воротник куртки, чтоб только не вдохнуть. А Долька, только что вышедшая, чихнула, потом аж закашлялась; у Мура потемнело в глазах и показалось, что Долька растворяется, как пар… Чушь какая. Морок. Блазнит. Мстится. Мерещится. Да что ж это за чертовщина такая? Он дернулся и, нервно погрохотав замком, схватил Дольку за руку и потащил к калитке. Закружилась голова, а внутри все немеет от холода… Он перепрыгнул банку с огарком и то место, где валялись куски ледяной красотки. Все равно вода останется водой, она бессмертная, хоть снег она и лед, хоть вода, хоть пар. Растают весной эти куски, вода испарится, полетает в облаках, прольется летними дождями, снова испарится, а новой зимой те же молекулы выпадут снегом и, может…
Кофейного аппарата на вокзале не было. И вообще он был заперт, а расписание на стене гласило, что электричка на Пермь ушла час назад и следующая будет только в середине дня. Зато в другую сторону будет через пятнадцать минут. Долька провела грязной белой варежкой по расписанию и опять свела бровки. И вдруг лихорадочно засияла:
– Мурчик, ты лучший из всех парней на свете; давай… Знаешь что, путешествие с тобой куда угодно – мечта всей моей жизни! – она окинула его странным быстрым взглядом. – Я должна поздравить саму себя с безукоризненным выбором! – Долька вдруг попятилась, потрясла головой, потерла лоб. – А в город не надо. Каникулы еще. А, Мурчик, милый, давай в город не поедем еще! Поедем в Кунгур! Он этот… Город-музей, вот! Давай? Что нам в город, где нам там встречаться? Квартирку снять? А тут и покатаемся, и… Там базы отдыха везде, а еще гостиница «Сталагмит»!
Мур смутился. Денег мало. Долька как прочитала его мысли. Вытащила телефон:
– Ну, я за добычей… Мама? Мама, да все со мной в порядке. Все хорошо. Я же написала. Я в Ергаче на даче. Мы. С Муром. Мама, если ты будешь на меня орать, я выключусь совсем. Мама, подкинь мне денежек на еду и все такое, пожалуйста. Да все в порядке, просто, ну, каникулы же… Да, мы хотим в Кунгур… В музей, и в пещеру еще… Спасибо… Папа? Со мной все в порядке. Нет, я не сбегала из дома. Нет, не планирую. Нет у меня никаких обид. Все со мной хорошо. Папа, я большая девочка. Я сама его пригласила. И у нас все в порядке. Сейчас съездим в Кунгур и к вечеру вернемся. Еще не знаю, куда, в Ергач или домой. Папа, добавь мне денежек, а то я боюсь, что на билет не хватит. Спасибо, пап.
Неужели это его Долька – такая четкая и жадная? Долька спрятала телефон и улыбнулась:
– Не хочу в город. Хочу тебя всего и насовсем, – и снова она улыбнулась, чуть заметно тронув язычком губу. Мура встряхнуло. Ее, впрочем, тоже, будто она сама не подозревала, что умеет тааак. – Знаешь, я бы прямо сейчас… Но давай уедем подальше. Поцелуй меня!
– С тобой – хоть на полюс, – поцеловал он прохладные, будто не Долькины, губы. – Ну, в Кунгур – так в Кунгур.
Подкатила, свистнув, электричка; они запрыгнули в вагон – народу почти нет – уселись у окон, когда пейзаж за окном уже стронулся, поплыл, ускоряясь. Приникли к стеклу, выглядывая домик – и вот он, край поселка, и вот синие окошки из-под белой крыши. Неужели ночью все это правда было? Огоньки свечек в банках и ледяная жуткая красавица, что сама пришла?
Наверно, Мур на заснеженных улочках Ергача где-то пропустил поворот к реальности. В голове мгла и бледные Долькины губы; лишь в кратких размывах ясности скачут испуганные мысли: зачем им в Кунгур? Что это такое с Долькой? Что вообще не так и почему страшно? Но стремительное движение поезда, стук колес, черные елки, бегущие снаружи, не давали подумать о непонятном. И теперь он ехал и ехал, зачарованный черно-белой зимой за окнами. Долька иногда придвигалась, и холодный, как замороженные ягоды рот мягко трогал щеку, висок и – если урывком к ней повернуться – губы. Мерзнет, что ли… Он тоже мерз. Но все же храбро скрывал озноб под улыбкой. Он счастливчик, потому что у него есть Долька. Но внутри копилась странная, тоскливая стужа.
Как много леса за откосом насыпи. Черного, не людского. Нечего человеку делать зимой в лесу. Природе человек вообще не нужен, она с ним борется, как иммунная система с раковой клеткой. Вон там под елками снегу под горло, провалишься и все, рой берлогу и спи до смерти вселенной. Причем и снег, и елки, и застрявший в зиме весь мир вовсе не враждебны – они тупы, как вся природа, и заняты собой. Какие страшные и черные елки. Они растут, падают, гниют и снова вылезают из земли, которая бесконечными промерзшими пластами лежит под тяжелым снегом. Бессмертие такое у елок. И у земли и снега. У людей бессмертия нет. Из земли они лезут только в глупых фильмах.
От усталости и стресса немного тряслись руки. Мур потер лоб. Что это за мысли такие ужасные, и откуда они лезут – но раз пришли, значит, есть основания?
Он посмотрел на Дольку: холодное белое лицо с презрительно полузакрытыми глазами, губка чуть приподнята в неживой улыбке, обнажая край зубов. После смерти зубы у человека долго-долго будут выглядеть, как при жизни. Ничего не останется: ни щек, ни глаз, ни даж следа плоти, все сползет черной слизью, станет землей – а зубы обнажатся. Почему оскал черепа называют улыбкой?
Краем глаза он заметил, что Долькины пальцы как-то беспомощно, чуть заметно, скребут по джинсовым коленкам. А может, в Дольку вселилась какая-то снежная жуть, какая-то горная девка, и она сейчас, Долька настоящая, стиснута там внутри, заперта в темном углу, заморожена, и все, что может – жалко скрести пальцами… Чушь какая. Меньше надо хорроров смотреть. Он закрыл глаза. И вроде бы даже задремал. Снилось опять что-то черное. Как земля. Он силой выдрался из дремы. Долька механически улыбнулась. Она, кажется, даже не шевельнулась за все время, что он дремал. Что делать-то? Белая какая вся, даже в тепле не согрелась.
Скоро замелькали панельные дома, крыши и щиты с рекламой – Кунгур. На вокзале, схватившись за ожегший холодом поручень двери, Мур как проснулся. Снаружи все тот же свирепый январь. Знобит. И небо опять как серый войлок и еще все темнеет, того гляди, снег пойдет. Тяжелая голова. Мутит. Как мерзко пахнет городом: бензином, людьми, супом из форточек. Обшарпанные какие-то домишки, все под снегом, как под одеялом. На улице Долька прильнула опять – и ледяной поцелуй ее тоже пах бензином. Ой. Кто это рядом? А он и забыл, что у него тут девушка… Никогда раньше Долька не казалась такой бесцветной и будто бы чужой. Он одернул себя: это же Долька!
– Может, ну их, музеи? Посидим на вокзале и домой.
– Нет уж. Пойдем, пройдемся. Или зачем мы сюда ехали?
Они, держась за руки, пошли куда-то вперед, мимо почты, мимо небольших домиков, мимо магазина автозапчастей. Улица впереди выворачивала на мост через реку. Мур прочитал синий указатель: «Сылва». Куда их занесло и зачем? Сил додумать мысль не было. В глазах – черный снег. По улице редко проезжали машины, шли тетки с пакетами из магазина или с детьми, девушки парами, мужик с ящиком для инструментов. Он смотрел на них как из-за стекла. Они там, а он – здесь, с тихой, как мертвая, Долькой. Он притянул ее к себе, стал целовать – вроде ожила, ответила. Зашипела мимо проходившая бабка, и Мур отпустил Дольку, но покрепче взял за руку. Подумал, что еще один поцелуй с Долькой – и он навсегда перестанет быть собой. Почему-то поверилось в это легко. Но ведь чушь?
Ой. Он опять будто проснулся. Оказалось, из-под ног в полуметре уходит откос вниз, с крутого берега в далекие прутья торчащих из снега кустов вдоль серого полотна льда. Мур отшатнулся. Даже голова закружилась: и угораздило остановиться на краю, в пустом двухметровом промежутке между перилами моста и ограждением для пешеходов. Прошел вперед, к перилам, посмотрел: с моста открывался черно-белый пейзаж. Все как нереальное. Какой-то ужас стыл в этой белизне реки и черноте лесов под серым небом. Торчащие по холмам вокруг елки казались хребтами обглоданных ящеров, и Мура замутило от бесконечности равнодушного пространства. И вдруг смысл этой бесконечности проткнул его ум сухим, растопыренным остовом елки, с которой ссыпалась последняя рыжая хвоя: в пасмурном просторе, на высоком мосту через скрытую мертвым льдом реку, видно во все стороны и предельно ясно, что ты жертва, ты обречен. Ящеры вымерли. Люди тоже умрут все.
Разве это его мысли? Кто это думает такое в его пустой голове?
Долька перегнулась через перила и смотрела вниз, и отсвет серого пространства делал ее лицо совсем неживым. Мур оттащил ее от перил, обнял, как холодную куклу, и они долго стояли вплотную, почему-то не целуясь. Он заметил, что облачка пара от его дыхания тут же вдыхает она. А ее дыхание, остывшее, вдыхает он. И потому так холодно внутри. Он чуть отодвинулся. Но вдруг Долька навсегда останется мертвой, даже если будет казаться живой?
– Нам нужен мост повыше, – сказала Долька, покосившись за ржавые перила. – Через Каму. Он громадный. Поехали в Пермь.
– Зачем нам мост?
Долька не ответила, пошла назад, к вокзалу, и ее рука, вцепившаяся в пальцы Мура, стала похожа на клешню скелета. Ершиком встали волосы сзади на шее, в животе все смерзлось в острые ледышки. Похоже, это правда не Долька. А кто-то внутри Дольки. Бросить ее, убежать? Но куда Долька тут? С черт знает чем внутри? Что делать-то? Голова мутная, воли нет, и промерзший насквозь Мур шел послушно, забыв про мост: надо в поезд, потом ехать… И это тело что – все, что осталось от Дольки? Потому что настоящая Долька в жизни бы не стала вот так играть задницей, она целоваться-то еще вчера толком не умела…
А сколько времени? Такая темень то ли вокруг, то ли в уме… Мур неуклюже обогнул дорожный столбик из рядка, отделявшего проезжую часть от тротуара, через силу пожал как будто чужие пальцы, остановился:
– Стой. Что-то не так. Что-то совсем не так.
– Какой ты сильный, малыш, а? – с досадой сказала она.
– Я не пойду ни на какой мост, – сказал он в белые глаза.
– А я пойду! Отвези меня туда!
Если в Перми черт знает что в облике Дольки затащит их на мост через Каму… Мур представил железнодорожные фермы высоко над черными промоинами в белом полотне широкой-широкой реки, пар дыхания, который там, на высоте, выпьет из него Долька, и его слегка затрясло. Долька же боится высоты. А тварь в ней – нет. И угробит их обоих… Долька выдохнула холод ему в лицо, и что-то в его мозгу сладко зашептало: как же Долька красиво полетит вниз, на лед, а то и прямиком в черную, дымящуюся промоину, и жалкий последний парок, что вырвется из их легких, смешается с паром от воды, и… Что это рычит?
И что, жить Дольке или нет, решит какая-то нереальная дрянь? – рванулся из этого морока Мур. Долька шла к вокзалу и тащила его за собой, как теленка. Он уперся было, даже схватился за столбик ограждения – но тут двигатель взревел уж совсем близко, раздался удар, звон, треск и лязг, кто-то истошно заорал, мимо пролетел погнутый столбик ограждения, сверкая белыми и красными стекляшками катафотов, – и время остановилось.
Мур оглянулся, как деревянный: какая-то ржавая «буханка» врезалась в рядок столбиков, они и разлетались во все стороны, не остановив ее, но замедлив; один хрястнул Мура по локтю, но боль не успевает; бампер «буханки» вмялся, и решетка радиатора тоже, а фару сорвало и она, как каска фашиста, кувыркаясь, летит вниз, в овраг за откосом, и низко воет и рычит безумно медленно летящий мимо старый автокран с черной надписью на желтой стреле «Мотовилиха»; и вот сейчас «буханка» собьет последний столбик и врежется в них. Мур схватил Дольку и отпрыгнул назад, зацепился за поребрик и, уже падая навзничь, перекинул Дольку за себя, чтоб как можно дальше, дальше от ржавой тяжелой «буханки» и еще каких-то страшных грязных кусков железа, рушащихся за ней, как с неба… Гнутая дверь от «буханки» пролетела вперед и влево и врезалась в подбрюшье встречного, истошно ревущего автобуса.