Царевна покачала головой.
– Вы читали томик стихов, которые мой муж написал мне в подражание Гёте?
Неожиданный переход. Да, он читал. У Марии Федоровны лежал на столе. Всего 50 экземпляров. Исключительно для своих. «О, только ты во мне пробудешь нежность и благородных помыслов порыв». Шурка не учил, само застряло:
Спешу в мой порт родной,
Тобой влекомый.
Стремлюсь к тебе
Туда, где вечно бьет родник
У дома нашего…
По-немецки звучало красиво.
– Вот видите, – великая княжна улыбалась. – Так вышло. Я его люблю.
«Есть за что».
– Он честен. Добр. Прям. И я хочу быть с ним. У нас общие слуги. Если отправлю кого-то из них, он может ненароком узнать. Мне надоело доказывать… В прошлом году его высочество уезжал на строительство канала, я писала каждый день и истратила до пятисот листов. Он всем демонстрирует эту пачку. К счастью, не дает читать. Но, – она помедлила, – ему важно, чтобы знали: он любим.
Бенкендорф был тронут.
– Вас просит женщина. Не сестра государя. Не дочь вдовствующей императрицы. Помогите мне.
Сколько раз сказано: нельзя ловиться на подобные дешевые… Но вот он же верил в «родник у дома нашего». Немецкая сентиментальность.
– Хорошо. Вы должны мне их описать. Бумага. Цвет конвертов.
Полковник согласился. Хотя не имел для этого ни одной личной причины. И, когда Екатерина Павловна очень подробно по памяти воссоздала картинку, вплоть до первых строк, спросил:
– Вы ничего не прикажите ему передать? Если, конечно, застану живым.
Она смутилась. Несколько секунд молчала. Потом кивнула своим мыслям.
– Скажите то, что хочет услышать мужчина перед смертью. Он лучший. Самый достойный из тех, кого мне довелось знать.
Было ли это ложью? Лишь отчасти. Ложью сегодняшнего дня. Не вчерашнего.
* * *
Бенкендорф уехал еще до сумерек, оставив Волконского «при ярославском дворе» высыпаться.
Полсуток. Маленькое имение князей Голицыных на Волге. Даже не слишком богатое: барский дом не перестраивали с прошлого века. Народ показывал туда. Кланялся. Все спрашивал про Москву. Неужто и Ярославль сдадут? Что же это у государя за армия? До Волги дошли. Раньше о таких делах слыхом не слыхивали…
– Кокой государь, такая и армия, – огрызался Шурка. – Зато вы раньше о татарах слыхали…
В доме было полно народу из штаба армии. Все унылые. Ждали развязки. На требование проводить к самому пытались возражать. Мол, уже в бреду. Ни с кем не говорит. Антониев огонь в ране. Как узнал о Москве, вскочил с кровати и ну кричать. Потерял сознание. Насилу уложили. Отходит.
Последнее было правдой. Соборовали. Причастили. Разрешили от бремени земных грехов. А тут, как на зло, с этими же грехами в душу.
– Я от великой княжны Екатерины Павловны.
Подействовало как пароль.
Проводили. Спальня. Не суть просторная. Окна по жаре настежь. Князь Петр лежал на кровати, давно сбив легкое одеяло ногами. По временам стонал и уже ничего не понимал вокруг.
Бенкендорф приблизился.
Черные всклокоченные волосы, спутанные, свалявшиеся бакенбарды, нос заострившийся, точно у покойника. Губы искусаны до болячек. Свободной, здоровой рукой схватил наклонившегося к нему офицера за грудки. Силы-то еще!
– Как же можно отдавать такую добрую, такую хорошую родину?
Бредил. Вспоминал старый разговор с Барклаем.
– Я приехал по повелению ее высочества Екатерины Павловны.
Взгляд на минуту стал осмысленным. Князь уже не мог говорить. Только указал рукой на стол. Там были свалены портфели походной канцелярии. Не все, конечно. Самые важные. Бенкендорф отошел, взял черные коленкоровые папки в охапку. Вернулся к кровати и стал одну за другой показывать умирающему.
Две легли в сторону. На третьей Багратион запнулся глазами. Шурка расстегнул медный замочек в форме затейливой буквы «П». Князь Петр с усилием кивнул.
Странно было, что тот же человек, которого он когда-то чуть не растерзал в Молдавии за попытку сосватать Като Бонапарту – конечно, мнимую – теперь, по ее повелению, приехал за письмами.
Пачка, завязанная пестрым муаровым платком с легким ароматом грецкого ореха. Судя по весу, здесь не все.
Князь силился что-то выговорить. Александр Христофорович наклонился совсем низко, так что ухо почти касалось губ.
– В Петербурге. У Салагова. Не брал с собой.
Бенкендорф кивнул. Оставил у доверенного лица, у земляка. Сознание быстро покидало умирающего, но рот все еще шевелился.
– Отходит, – послышался рядом голос денщика, неизвестно как вошедшего в комнату. – Воздуху не хватает.
Не то. Полковник как мог, напряг слух. И впервые в жизни, еще до контузии, до глухоты, прочитал по губам.
– Люблю. Жаль…
Ему не пришлось лгать. Утешать и говорить, будто она тоже. Багратион еще шевелил губами, но уже без слов. Его набрякшие воспаленные веки были опущены.
Наконец, он весь вытянулся, внятно выговорил:
– Предали…
И, двинув назад по постели обеими ногами, отчего от бинтов поднялся смрад, затих. Дюжий корабельный канат души разрубили одним махом.
Денщик засуетился, начал выпрямлять и прихорашивать тело, закрывая одеялом самое нестерпимое для глаз. Потом отошел к двери:
– Пожалуйте прощаться.
Бенкендорф вышел. Обратный путь занял у него еще полсуток. Он привез великой княгине печальную весть. Та вскрикнула, хотя и ожидала ее. Но не стала ни падать в обморок, ни рыдать прилюдно. Уронила край шали на пол и, волоча его за собой, пошла прочь.