Завод жечь покамест не стали, на нем еще можно пушки лить. А вот дом ободрали как липку. Тканые обои, ковры, мебелишку барскую, посуду – половину переколотили, пока кидали за окно – все ушло, будто на своих ногах, и сиротливо притулилось по курным избам промеж овец и сопливых деток.
Ружья – особая статья. Их в доме больше сотни. Барин собирал, ценил. Все разные. Есть и басурманские – персидские, турецкие – с камнями на прикладе, с костяными резными вставками, с перламутровыми и черепаховыми накладками. Другие совсем чудные – с широким стволом, а на конце раструб, как у горна. Нашлись еще такие большие, что к ним нужна особая подставка. Иные, когда стреляют, жалобно пищат, будто им, сердечным, больно.
Всем этим барским великолепием оделил атаман новопокрученных казаков, выдал каждому по лошади и расставил на ночь караулом вокруг завода. Да мужики с непривычки заснули. Виданное ли дело в темноте верхом за околицей шастать? Того и гляди, коняги седоков на землю сронят, а себе ноги переломают. Казаки – народ шальной, без царя в голове. Даром что первые к Петру Федоровичу пристали, первые и отколются. Их повадок простому человеку не перенять. Всякий знает, от сотворения мира ночью положен сон. Вот и залегли.
Между тем атаман – вот ведь неугомонный – велел взломать двери в заводской питейный дом, соляные амбары и господские хлебные магазины. Пошла потеха. Мужики, конечно, норовили за вином. А бабы с мешками ринулись за солью и мукой. Брали безденежно и выгребли подчистую.
В суматохе на крыльцо дома вышла барская мамка с младенцем на руках. И как Демидов свое дитя здесь бросил? Атаман подступил к ней и трижды похристосовал нагайкой: откуда, мол, взялась? Та сказалась нянькой, и бить ее перестали. Про ребенка же совсем забыли, остался малец жив. Тут вино ведрами выносят! До хозяйских ли щенков?
Православные пили – ничего. А башкирам атаман не велел наливать. Они, как хлебнут, становятся буйные, потом сразу с седел валятся. Степной человек мал, закусывать не умеет. С ним пить – воробья причащать. Все же одно ведро на тридцать человек они выпросили и упились, как на свадьбе. Только лошади их хмельными не ходили. А сами попадали в бурьян. Ночью ударил морозец – половина не проснулась.
Атаман глаза протер, тужить не стал. Этого добра у него довольно. Вот хотя бы авзяно-петровскими и пополнит отряд. Увел еще сорок мужиков сверх вчера набранной сотни. А с ними потянул пушки, порох, ружья и прочие припасы.
Однако башкир он недооценил. Те себя показали на Усть-Катавском заводе, где людишки пытались от бунта уклониться и про государя слушали настороженно. Без должного восторга.
Усть-катавцы, как всегда, хотели вперед всех поспеть. От них еще в середине октября подался в Оренбург молотобоец Иван Киселев. Вернулся – глаза, как рубли анненской чеканки, с кулак. Стал мужиков мутить, сколотил шайку человек в пятнадцать. Но недолго Кисель бурлил, запрудили ему молочные берега. На Усть-Катавском приказчики оказались порасторопнее и посмелее, чем в округе. Похватали особо рьяных, а с ними Киселева, и отправили в Уфимскую провинциальную канцелярию. Остальные мужики очувствовались и отменили решение идти к Самозванцу.
Поэтому прибывших к ним башкир приняли неприветливо, отговаривались незнанием, добро прятали, приказчика с расходчиком не выдавали. За что были побиты, а завод сожжен. Одних пожиток башкиры взяли на семь тысяч, да денег сорок тысяч, да табун лошадей в триста голов, да шестьсот коров, да овец без счета. А люди, кто уцелел, разбежались в лес.
Вот и посылай после этого степняков народ вербовать! Рекрутировали один рогатый скот, и тот Самозванцу ли, себе ли – неясно.
Всякому ведомо: верная служба дает офицерский чин. Сыну старшины Юлая Адналина быть офицером. Его отец сед, его отец горд. Воевал он с отрядом в триста воинов и при усмирении калмыков, и в польском походе против конфедератов, где под его рукой ходило уже три тысячи всадников. Награжден почетным знаком и отъехал по месту жительства в Оренбургскую губернию, Уфимскую провинцию, деревню Юлаеву, что близ Симского завода, где за ним числится девяносто дворов.
Не беден старшина, уважаем начальством. Однако и у него своя боль. Проклятый Симский завод построен на его земле, отнятой Твердышевым за гроши. И ныне по-русски говорят там ели и березы. Понагнали туда людей крупных, белоголовых, свирепых с виду и драчливых при встрече. Не наехать на них башкирскому отряду. Отобьются да еще войска позовут.
Смирился Юлай, подстроился к тем, кто силен. Но обиду не забыл. Сыну старался, правда, ничего дерзкого против властей не внушать – помешает ему это. Лети беркут, ищи добычу и садись только на хозяйскую руку. Ту, что крепко держит веревку и может оделить тебя мясом. Если же исчезнет такая рука, будь готов клевать глаза своим врагам.
Правда, Салаватка еще молод и нежен. На щеках пух, не борода. Да и отец его избаловал. У самого Адналина две жены. Но вторую он взял уже в зрелых летах, чтобы согреть остаток жизни. А у сына на двадцатом году – три. Юные, красивые – на забаву. Пусть тешится, пока вкус не прошел.
Как сядет в седло, брякнет саблей, почувствует запах пожара, забудет про мирное житье. Будет пробавляться едой и бабами в разоренных домах. Уйдет та беспорочная сладость, когда ни ты никому не делаешь зла, ни тебе никто худого не творит. Он, Адналин, это знает.
Потому не без печали собирал Юлай сына в первый поход. Хотя, что говорить? Пора наследнику показать себя. Обновить имя. И Салаватка из дому рвался. Обещал непременно выслужить капитанский чин, а с ним дворянство. Они ведь старшины – бии. Пусть только случай подвернется, и он не промажет, прямо царской грамоте в сургучную печать.
Случай и правда встал у порога, дергая конской уздой и звеня стременами. Пришла бумага от Оренбургского губернатора Рейнсдорпа, что объявился беглый казак и раскольник Емельян Пугачев, назвался именем покойного государя, сколотил шайку и озорует окрест. Надлежит ему, Юлаю, собрать отряд и выслать в помощь Оренбургу. Что старшина и сделал. Девяносто пять всадников дал сыну – лошади сытые, колчаны полные, луки только об колено и согнешь. Рожи – одна другой веселей. Не всякий день удастся пощипать оренбургских мужиков с разрешения начальства.
Салаватка сидел на кауром мохноногом жеребчике. Шапка у него лисья. Халат крыт зеленым бархатом. Не домашней выделки – персидский зипун, выменян у казаков за две пригоршни серебряных рублей. А казачьи горсти вдвое больше, чем башкирские. Широкая у шайтанов ладонь, костистая, загребущая!
В ножнах с серебряной обкладкой отцовская сабля. На груди – Юлаев же наградной знак. Сам Адналин при всех надел его на сына для солидности.
– Вот вам теперь старшина и командир, вместо меня. Стар я уже для государевой службы. Слушайте его.
Жены стояли возле плетня, вцепившись в горшки – любовались. И как Адналину теперь совладать дома с пятью бабами и тремя ребятишками? Сколько будет ссор, споров и всякого лиха!
Всадники поскакали из села. Не успела осесть пыль на дороге, а они уже затерялись за соснами в Симском урочище, заплясали на переправе через речку Аю и, не замочив ног, выехали прямиком на Оренбургский тракт. Оттуда до города рукой подать. Думали к вечеру добраться.
Ехал Салаватка, а в глазах дрожал синий платок Атанай, первой жены. Хоть и родила ему обоих сыновей вторая, а любил он Атанай хрупкую, Атанай нежную, Атанай без семечка во чреве. Чаял к ней вернуться, ее одарить. Жарко становилось за воротом оттого, что она – не другие две – будет ждать. Бежала потная струйка от кадыка по груди, когда представлял их возню на перовых тюфяках, сдавленный хохот, бряканье браслетов и тихие, завистливые вздохи тех, кто слышал эту потаенную радость.
Но, однако же, надо думать о войне! Он теперь старшина и командир. За ним девяносто пять всадников. Шутка ли? Неловко Салаватке – никогда не водил он воинов, не знают они его. А вдруг не станут слушать, несмотря на знак и на отцовское имя?
Но вышло хуже. Говорил старый Адналин: «Никогда с человеком не случается того, чего он боится. К чему исподволь готов. Всегда вывернется какая-нибудь другая пакость». Совсем не ждал молодой бий Самозванца. Считал: далеко еще ему до Оренбурга. Вот приедут к городу, соединятся с войсками Рейнсдорпа, станут Злодея караулить. А он вот, под самым носом. С летучими отрядами казаков, с калмыками, с рудокопами из Воскресенского, с пушками. Да как жахнет, как плюнет огнем, как застрекочет из ружей.
Не доезжая деревни Бескуловой, возле которой надлежало Салавату соединиться со старшиной Элви и в составе тысячи башкир двигаться к Оренбургу, налетела во чистом поле злодейская толпа под две тысячи человек. Нападать не стали, обстреляли издалека и преградили путь. До сумерек старшины рядили, что делать. Наконец Элви поскакал к мятежникам спросить, чего хотят. Те отвечали:
– Хотим вашей дружбы. Делить нам нечего. Все государевы слуги. Пойдемте с нами царя батюшку в Бердской слободе смотреть.
Элви немедля склонился на уговоры, и Салавату с его девяносто пятью всадниками ничего не оставалось делать, как ехать большой ватагой, опасаясь пушек, казацких сабель, да и своих, желавших лучше идти грабить Оренбург, чем его защищать.
Так, сам не желая, Салаватка Юлаев сын затесался в злодейскую шайку.
Небо низко повисло над холмами, грозя снегом. Сизые в дымке леса отступали с дороги. Во влажном холодном воздухе особенно остро шибал в нос конский навоз и гадко воняли прокисшие от пота кожи армяков. И сам Салават пах как-то гадко. Он впервые узнал, что человека в жар бросает по-разному. От работы один пот – крепкий, ядреный, с солью. Бабы стирают, плюются: ишь как испохабил рубаху! А нет-нет, да и прижмут к лицу: мужиком веет. От страха же человек делается весь холодный и липкий, а на коже остается кислый след, как на заплесневелом в рассоле огурце. Такое добро никому не надо. Бабы, отполоскав, бросят в сторону и больше не посмотрят. Именно эту дрянь ощущал под персидским халатом сын Юлая и ненавидел себя за то, что струсил, даже не побывав в бою.
Злодейской ватагой верховодил, как оказалось, не сам государь, а один из его любимцев – атаман Овчинников. Мужик с крупной птичьей головой и кривыми, как ветки здешних берез-маломерок, пальцами. Он повез всех башкир в Берду, которая оказалась маленькой деревянной крепостью на носу у Оренбурга. Должно бы ей, Берде, защищать город, хранить от неприятеля, а она, словно легкая на согласие девка, поддалась после первого же приступа. Раскинула ноги и лежала теперь на спине, кося в небо татарскими глазами и чая радости от насильника.
Подъехали уже в сумерках. Усталые, голодные. Гости ли, пленники ли – неясно. Ни одна собака не брехала, и это наполнило души новым страхом. Вроде не мертвая слобода. Где же псы?
Еще издали Салаватка заметил под деревянным тыном широкую черную полосу, опоясывавшую стены. Она копошилась, двигалась, взлетала, как лохмотья вдовьего платка под ветром. Над ней царил неугомонный вороний грай. Одна из птиц взмыла в воздух и отлетела прочь, держа в клюве кус добычи. На нем что-то поблескивало. Овчинников мигом приложился из ружья. Ворона дернулась и камнем рухнула вниз. Упала под копыта лошади. Казак спешился, отшвырнул птицу, поднял с земли находку. Оказалось, человеческая рука, погрызенная уже собаками. На распухшем пальце кольцо. Атаман подергал – туго идет. Облизнул мертвечину, стянул, бросил руку на снег и сунул трофей за пазуху.
Салавата чуть не вырвало. Всадники уже ехали по вросшему в снег мосту. Недоверчиво зыркали по сторонам. У ворот их встретили три виселицы, чуть поодаль – еще пара. Ветер трепал на покойниках синие офицерские плащи. А дальше дома с тусклыми огоньками за слюдяными оконцами. Голоса. Смех. Бражные песни. Ругань. Хлопанье дверей. Казаки всегда живут шумно, особенно за чужой счет. А в Берде они жили на государевом довольстве – сыто, пьяно, грозно и весело.
Проезжая широкой улицей, Салават успел заметить кибитки, крытые где дерюгой, где коврами. Они теснились табором. Возле горели костры, слонялись женщины самой оборванной и жалкой наружности. Все они были русскими, и, приглядевшись, молодой бий увидел, что платья у них не крестьянского покроя. Это были жены и дочери убитых офицеров, завезенные победителями в свой вертеп и брошенные посреди Берды для всеобщего удовольствия. У них случалось много гостей. Казаки тянули несчастных за руки в телеги или просто к ближайшим домам. Те не сопротивлялись, получая за услуги где краюху хлеба, где подзатыльник.
Салават с тоской воззрился на большую, ярко освещенную избу, в которую их вели. Возле нее был палисад, затоптанный сотнями ног. У коновязи не меньше десятка лошадей. Окна со стеклами. Сразу видно, богатый человек жил. Может, сам комендант Берды? Старшину Элви и Салавата пустили внутрь, остальным велели ждать. Понурые всадники спешились. На площади перед домом им не хватало места, и они заводили коней в улицы, холстами стелившиеся от центра слободы. Лошади боялись здесь стоять. С непривычки ржали. Из всех углов несло мертвечиной.
Старшина Элви, как вошел в избу, сразу повалился на пол и ткнулся головой в порог. Салаватка вперед осмотрелся. Роскошно. Весь пол устлан коврами. На стенах кошмы. Вместо лавок – стулья. Стол с пузатыми, как вазы, ногами. Самозванец сидел под пустым киотом. Не слишком взрачный, с рябым лицом, с волосами, по-казацки постриженными в кружок. Без рубахи и без креста. Две девки в красных сарафанах мяли ему плечи. С первого взгляда было ясно – этот человек ест с ножа и не боится обрезаться.
Хозяин ласково указал башкирам на стол и кликнул какого-то деда принести чаю. Пил вприкуску, дробя здоровыми, как у лошади, зубами плотные куски сахара. А потом молвил так:
– Рад я, детушки, что вы привели с собой до тысячи всадников. Нам помощь нужна. Которые пойдут мне служить, тех пожалую. А которые станут отпираться – повешу. Здесь, в Берде, на всех пустых перекладин хватит, – и протянул гостям через стол руку.
Элви снова повалился в ноги и целовал смазной сапог царя. А Салаватка уставился на руку. Небольшая, в мелких рыжих веснушках, над запястьем курчавятся волоски.
– Целуй, – подсказала одна из девок, решившая, что дикий башкир не знаком со здешним обхождением. – Ни то удавят.
Салават ткнулся лицом вниз и вдруг почувствовал резкую боль. Самозванец схватил его пальцами за короткий нос. Под хохот вошедших в избу казаков он выволок сына старшины за порог и осведомился:
– Будешь служить?
Салаватка боялся двинуть головой и лишь часто-часто моргал, изображая согласие.
– То-то же, басурманская харя. Иди к своим. Я сегодня милостив.
Молодой бий вышел за палисад, махнул рукой, подзывая к себе конников Адналина. Выбора у них не было. Да и хотели ли они выбирать? Их миловали, принимали на службу. Чего же еще?
На следующий день к новоприбывшим соплеменникам приходил мулла Кинзей Арсланов. Благообразный, немолодой, с белой бородкой, росшей пучком, как у козла, не покрывая скул. Вместо шапки, он носил чалму и говорил степенно, то закладывая руки за кушак, то шевеля четками. Кинзей знавал Адналина и к его сыну отнесся дружелюбно.
– Это хорошо, что ты здесь, – сказал он. – Государь обещал все заводы сжечь, а земли отдать нам. Хозяев же Твердышева, Мясникова, Демидова повесить.
– А людей своих он куда денет? – не поверил Салават. – Тоже повесит? Их здесь почитай тысяч до десяти, а то и больше.