– Да, ласточка. И на чью-то беду вы с Сашкой очень на него похожи.
– Почему на беду, мама?
С тех пор миновало два февраля. В первый же год тихо-тихо угасла бабушка, и остались брат и сестра Скворцовы сами по себе – остальной родне оказалось не до них. И пришлось бы ребятам туго, если бы не повидавшая на своём тридцатилетнем веку всё, что можно и что нельзя, Нинель из соседней квартиры. Нинель научила их снимать показания счётчика, чтобы платить за электричество, мастерски изъясняться на общенародном наречии, и, случалось, подкидывала чего-нибудь съестного, – когда Лиса в очередной раз забывала пробежаться по магазинам перед лекциями в институте. А ещё проверяла иногда, чтобы посуду эти невыносимые дети мыли после употребления, никак не перед.
***
– Посуду надо мыть после употребления, – лукаво взглянула Лиса на Альку, разомлевшую от тепла и сытной пиццы а-ля рюс. Без пяти минут невестка шутливо отмахнулась от почти уже золовки:
– А мальчики на что?
Кирка отозвался тут же, умудрившись опередить самого Сашку, который только и успел, что поднять в притворном возмущении брови:
– Мальчики у вас, девочки, – и он нахально сверкнул глазами на Лису, – для того, чтобы украшать поцелуями и венками слов эти пепельные локоны! И тенистую зелень этих очей! И эти…
Договорить он не успел – Лиса фыркнула непочтительно, а Сашкина ладонь тяжело легла другу на плечо:
– Любишь женщин, Кот? Вот и давай – начни с мытья тарелок. А ты, сестра, имей в виду, этого зверя…
О чём он хотел предупредить Лису, так и осталось неизвестным: раздался протяжный, нервный звонок в дверь.
Это оказалась Нинель:
– Олеся, – Нинель была из тех немногих, кому Лиса позволяла звать себя настоящим именем, – Олесь, выручай… В коридоре света почему-то нет, и я ключ в замок вставить не могу. То ли слепая совсем, то ли безрукая уже – одно из трёх.
На звук голосов в прихожую вышли Сашка и Браун.
– Сашуль, Борик, поможете?
Браун достал из шкафа свою сумку и выудил оттуда карманный фонарь. В тусклом луче этого фонаря Сашка и обнаружил, что единственная освещавшая коридор лампочка разбита, в замке Нининой двери торчит обломок ключа, а на самой двери написано отвратительное ругательство.
– Вот раздери твою за ногу! – никогда прежде ребята не видели хохотушку и язву Нинель такой потерянной. Каштановые волосы утратили блеск, поник независимо вздёрнутый носик, и, без того миниатюрная, она показалась ещё ниже ростом. Черты лица вдруг потеряли чёткость, и сквозь отменный макияж резко проступил возраст.
Пока Браун подавленно молчал, а Кот и Сашка решали, как сподручнее выбить дверь, девчонки сосредоточенно глядели друг другу в глаза, явно что-то соображая.
– Ночуешь у нас, – у Лисы аж голос зазвенел, – разбираться, что к чему, – утром. В ЖЭК позвоним, может, там чего присоветуют. Пошли, пошли, придёшь в себя.
Браун послал Лисе странно ласковый взгляд, но она этого не заметила, под ручку увлекая Нинель во влажное тепло кухни, пропахшей ароматом небывалых стран.
Всякий, кто впервые попадал на эту кухню, на пару мгновений замирал в дверях, пытаясь привыкнуть к тому, что это – кухня. Сначала в глаза бросались надписи на стенах. Красным фломастером и щедрой Сашкиной рукой «Ум дали, дури дали!» Под ней мелким синим бесом «Моя мечта – надменна и проста» красовались Кирюхины каракули. «Небо горит – мы танцуем в огне!» – ну, это уже Лиса-алисоманка подписала. На торчавшем из стены винте, где ещё недавно крепилась разбитая упрямой Котиной башкой настенная лампа, печально болтался колокольчик. Половину обеденного стола занимали японский магнитофон и россыпь разноцветных кассет. Всем этим любовались плакаты «Арии» и портрет Кинчева, приклеенные Лисой к дверцам кухонных шкафчиков. С противоположной стены, кое-как цепляясь за высохший пластилин, на вошедшего смотрели фотографии Шевчука, Бутусова и Киссов во всей их загримированной красе. На подоконнике лежала опасно накренившаяся стопка книг – её содержимое менялось в зависимости от институтского расписания Лисы. Стопку эту с двух сторон не очень уверенно подпирали импровизированные из бутылок канделябры, похожие более на остроконечные потухшие вулканы. По балке над окном тянулся стыренный из каких-то пыльных закромов (ну, кем – и так понятно) кумач с лозунгом «За связь без брака!»
На холодильнике, на четырёх магнитных буквах из детской азбуки, висел ватман, изображавший из себя стенгазету с заголовком «Бортжурнал». Булавками к ватману крепились записки и записочки.
«Сегодня на базе не ждите, буду утром. БВ» – этот флажок в клеточку появился накануне, а Браун, как и обещал, – спозаранку. Алькин шедевр «Без меня водкой полы не мыть! Ваша ALL» просто было жалко снимать. «Лисёна, мы в рейсе до 18-го. КиС», ещё не успели убрать, хотя ребята уже пару дней как вернулись. Записка «Народ! Я в астрале, не дёргайте!», подписанная зодиакальным значком Весов с метлой вместо нижней черты, появилась ещё в зимнюю сессию, но Лиса и сейчас нередко вывешивала её на двери: курсовики и самостоятельные никто же не отменял…
***
«Если ты спросишь, что такое жизнь, раскроется за левым моим плечом крыло цвета рассветного неба. Если ты спросишь, что такое смерть, справа взметнётся кинжалом крыло белоснежное. А если ты, не спросив ничего, прижмёшь меня к сердцу, крылья в несколько взмахов поднимут нас за облака. И там я отвечу тебе, что это – любовь.
Держи меня. Крылья несут нас, пока ты веришь в них, пока я знаю, что нужно тебе моё объятие. Держи меня. Крепче. Не отпускай».
Уже давно и абсолютно без конечностей спал Браун. Ушёл ночевать к себе домой ставший вдруг странно тактичным Кот. Угомонились на своём скрипучем диванчике-книжке Алька и прижавшийся к ней всем телом Сашка. А девчонки – большая и маленькая – всё ещё сидели в прокуренной кухне под песни неведомого француза и при свете оплывающей по бутылочному горлышку свечи.
Нечто проспиртованно-красное в разговоре за жизнь исчезло из будущей стеклотары совершенно незаметно, теперь за вином с той же скоростью следовал подаренный Нинелью на Новый год вишневый ликер. Он оказался явно лишним. После подкрашенного спирта не пейте, гражданки, подслащенный спирт!
– В этом грёбаном мире все только и делают, что развлекаются друг за счет друга. Ты, Лиса, такая наивная и молодая, а вот будет тебе тридцать – и ты сама всё-о увидишь. Развлекаются, молодость себе продлить хотят! А молодость просто так назад не даётся – только если пьёшь чужую кровь, – даже во хмелю Нинель не забывала учить Лису уму-разуму.
Та попыталась что-то возразить, но ограничилась тем, что повела отрицательно ладонью.
– Да прям! Тебя пьют – и ты пьёшь! Будешь пить!
– Не буду. А ты… ты – добрая, хорошая, ты…
– Угу. Скажи-ка это той бабе, чьего мужика я трахаю. И чьи деньги мне перепадают, поняла? Мы на них вот этот самый ликер пьём!
Нинель вдруг развеселилась, поднесла рюмку к свече и попыталась чокнуться с огоньком. Лицо её окрасилось в рубиновый цвет, стало хищным:
– Всё в ажуре, никто не в обиде. Думаю, его жена про нас с ним знает – может, это ей даже удобно? Сама типа на стороне шарится, ну и…
Нина снова усмехнулась непослушными, отчего-то дрожащими губами. Лиса заглянула подруге в глаза и протрезвела.
Голос женщины охрип, стал ещё более тягучим и низким:
– А ту-у-ут… Ко-ро-че, Олеська, он пришёл, а я – не хочу. Ну, вот не-ха-чу, и хоть ты тресни! Он и эдак, и так, а я – никак. Вот прямым текстом ему уже сказала, что не хочу! А он мне руки крутить, за шею аж прижал… И знаешь, что? Дала я ему – лишь бы отстал уже. Вот прям, как стояли, так и… На хрена мне синяки?
Лиса выпрямилась. Голова была ясная до боли. Девушка смотрела, как с губ Нинели пулями срываются слова и свинцовыми каплями несутся к ней, Лисе. Впечатываются в лоб, в виски, пятнают рубиновым сетчатку и падают, падают, падают ядовитыми зубьями дракона в распаханное настежь сердце.
– Только не спрашивай меня про лябофь, не спрашивай, – Нинель встрепенулась, словно вышла из транса, – лябофь – это роскошь, на которую ни у кого и никогда нет ни сил, ни времени. Плюнь тому в глаза, кто станет заговаривать тебе зубы любовью – нет её, это сказка, сопли в сахаре для девочек в розовых очках.
Затрещал фитиль, колыхнулось, качнуло головой пламя, и заметались вокруг огромные тени. Склонилась тяжелая лохматая рыжая голова к скрещенным на столе рукам. Вязким слякотным сумраком опустился на женщину спасительный пьяный сон, и уже не почувствовала она, как под щёку легло мягкое полотенце, а плечи укутало одеяло.
***
Доброе утро тихонько вкралось через форточку ветерком и шебутными мартовскими лучами. Солнечные пальцы, шаловливо ласкаясь, коснулись выцветших обоев. Когда-то они были светло-голубыми, а узор из переплетённых листьев боярышника – серебристо-белым. Обои поклеил отец, перед тем, как перевезти маму, Сашку и ожидавшуюся Олесю в новый дом.
Дом этот родился точнехонько на границе города и деревни, что медленно отступала под натиском панельно-кирпичного воинства разрастающейся столицы. Поэтому жившая в доме ребятня, вдоволь наскакавшись у подъезда в нарисованные на асфальте классики, перебегала через двор и оказывалась на деревенской улице. Здесь терпко и бесстыдно пахло навозом, антоновкой и дымом. Но не успел ещё Сашка окончить начальную школу, как ни улицы той, ни деревенских домов с узорными наличниками не стало. И всё, что ещё долгие годы спустя напоминало о том, что здесь когда-то было селение – это исправно родившие яблони да ямы на месте бывших подполов.
Ну, растворилось в небытии прошлое и растворилось, – брат на эту тему и не задумывался особо. А сестра его не скоро смогла без волнения ходить через разбитый на месте деревни парк: на пограничье душу вдруг взрезало – жёстко и глубоко, словно осокой. Лишь со временем стало не так больно – в конце концов, девочка была плоть от плоти этого пограничья: вот только что спускалась на лифте с семнадцатого этажа, а дорогу перешла и, пожалуйста: пыльный просёлок, поле картофельное, ивы серебрятся, и – воздух, простор, ветер! Кто бы мог подумать, что такое возможно – и где? В столице! Возможно – особенно, когда старому городу становится тесно в прежних пределах и он начинает расползаться вширь. Каменным ожирением болеют все мегаполисы – и неотвратимо, безжалостно подминают под себя предместья.
Лето перед рождением Олеси выдалось тяжёлым, раскалённым – вокруг Москвы горели торфяники, над городом висел непривычный, дикий, как и всё заграничное, смог. Мама, с трудом дожидавшаяся в старой коммуналке олесиного появления на свет и переезда в новый дом, маялась ужасно и всё просила отца, чтобы тот перевёз её поскорее из заасфальтированного центра в новорожденный микрорайон, на воздух. Терпеливо ходила гулять с сынишкой на Патриаршьи пруды, чтобы хоть там, в тени лип, у воды получить желанный кусочек прохлады. А мальчику всё было нипочём – да и кому в три года есть дело до какой-то там жары, когда по пятам едет вот такой мировой грузовичок на веревочке? Сашка, этот сын Садового кольца, таким и остался – горожанином аж до самого последнего лейкоцита. С детства души не чаял в упругом асфальте, головокружительном аромате бензина, велосипедах, грузовиках, локомотивах, мотоциклах, да и вообще, во всём, что движется, сверкает и тянет в путь-дорогу на подвиги. Ну, а женщины и машины платили Сашке полной взаимностью.
Брата с сестрой, даже зная о разнице в возрасте, можно было принять за двойняшек: русоволосые, остроглазые, вечно в синяках и к неизбывному страданию бабушки худые до прозрачности. Всё жаловалась соседке: «Аж душа сквозь рубашки светится… уж и кормим их – на рынке Черемушкинском творожок езжу им брать – и режим у них, а всё без толку!» Без толку, без толку – по каким деревьям, чердакам и подвалам брат с приятелями лазает, там и сестру ищи. Но…
Мальчишечьи забавы хороши девочке до поры, до времени. Но наступает странный срок в её жизни, когда вдруг окутывает душу тревожная тишина, хочется покоя, молчания и полёта. Иная в такие минуты идёт к книгам, и жадно, нетерпеливо перекидывая страницы, ищет в них ответы на ещё не высказанные вопросы. Другая целыми днями из комнаты может не показываться – шебуршится себе там с куклами, нашёптывает им что-то жарко, взахлёб. А есть и та, которую уже одолел неясный, но могучий зов, и вот уже тесна ей комната, скучны вчерашние игры и томит заранее известным финалом недочитанная сказка – ей бы уже свои слагать, да не в одиночку.
От ставших вдруг маленькими и непонятными игрушек, из душной квартиры стала сбегать Олеся всё чаще и чаще. Прихватывала с собой книгу из отцовых, чаще всего – о Москве и окрестностях, булку покупала по пути и уходила через дорогу, к реке. В заветное место своё шла – к заброшенному скрипучему мостику, что висел, цепляясь за честное слово склизких глинистых берегов, скрытый со всех сторон горемыками-ивами. Неподалеку журчали три родника, но их сил не хватало, чтобы оживить убитую стоявшим выше по течению химическим заводом реку.
Народ сюда ходить брезговал, а Олеся словно не замечала ни грязи, ни расползшихся, как зубы в старческом рту, досок мостика; ложилась плашмя на них, одну руку под голову, другую опускала к мутному потоку, и, лаская поблескивавшую тускло мёртвую воду, шёпотом уговаривала ту потерпеть – хотя сколько терпеть, и сама не знала. И текли с той водой мысли, тёмные ещё, смутные… как же дальше-то жить? Я – женщина. Ну, пусть не по-настоящему ещё, но ведь – женщина! Чего я хочу? Кого? Любить? Да, да, о, конечно – да… Принадлежать любимому? Но я же не вещь… И никогда не стану, и даже иллюзию такую не буду создавать у мужчины, потому что. Потому что быть женщиной – значит, не быть вещью. Интересно, а как это – быть мужчиной? Не овладеешь – не поймёшь. Но и мужчина – не вещь, а человек, такой же, как и я. Целый мир, вселенная. Тогда почему так часто отдаются люди во власть друг другу? Так проще? Ха, казнить нельзя помиловать? Бред, это же невозможно! Никогда! С мужчиной надо только на равных – или никак! Не то какая тогда это получится любовь? Смех один. И дружить можно только на равных – иначе это уже не дружба. Вот мама никого не хочет знать, а её хотят многие… Звонят по сто раз на дню, в театр приглашают, нас куда-то всё тащить пытаются. А она всех отшивает, потому что считает, что это нечестно: взять – и всё. Она-то ничего не может дать в ответ. Потому что… хотела бы вернуть папу. Она любит его – и нас, потому что мы его частичка. Они были до встречи чужие, а потом полюбили друг друга, чтобы родился Саша, и они стали родные. А когда я родилась – они стали ещё роднее? Нет, не так: они породнились ещё до нашего рождения.