У Петра были немалые силы – полторы тысячи голштинцев, а также приверженцы и в российской армии; если он переправится в Кронштадт (как ему и советовал тогда опытный фельдмаршал Миних), он сможет организовать там оборону или бежать оттуда за границу.
Екатерина была в тревоге, еще из Петербурга она послала в Кронштадт адмирала Талызина, без всякой надежды на успех: когда он доплывет до Кронштадта, там уже будет Петр – ему от Ораниенбаума миля пути. Судьба переворота теперь решалась в Кронштадте.
Она веселилась со всеми, но на душе у нее скребли кошки; она бросилась на кровать, но заснуть не могла, даже не могла сомкнуть глаз и лежала тихо, чтобы не разбудить лежащую рядом Дашкову. Нечаянно повернув голову, увидела, что и юная княгиня не спит, а лежит с открытыми глазами, тихо, чтобы не разбудить свою старшую подругу. Обе расхохотались и присоединились к другим.
А Петр, узнав, что произошло в Петербурге, метался, не знал, что предпринять. Миних советовал одно, дамы (то были гости, прибывшие на именины императора) – другое. Все-таки он решился плыть в Кронштадт, тем более что там были верные ему войска; погрузил свою свиту и дам на два судна (галеру и яхту) и двинулся к крепости. Ему было недалеко, но он потерял время.
А Талызин очень спешил. И прибыл раньше. Когда он высадился на пристани Кронштадта, там стояло около двух тысяч войска, командовал им верный Петру генерал Девьер, – как видно, какие-то слухи о перевороте сюда уже дошли. Увидев высаживающегося Талызина, Девьер у него спросил:
– Что делается в городе?
– Ничего, – ответил Талызин.
– Куда вы теперь направляетесь? – спросил генерал.
– Пойду посплю, – ответил адмирал.
Он вошел в дом, вышел через заднюю дверь, явился к коменданту крепости и уговорил его присягнуть императрице, прибавив, что с ним две тысячи матросов (о которых и помина не было). Они вернулись к Девьеру, отняли у него шпагу – и все присягнули Екатерине. Все-таки на удивление легко шел этот государственный переворот.
Когда Петр со своими спутниками подошел к Кронштадту, было уже темно, его окликнули, он назвал себя – и получил в ответ приказ убираться, если не хочет, чтобы в него стреляли из пушек.
Отрекшемуся императору, который должен был поселиться в своем небольшом загородном дворце в Ропше, Екатерина назначила охрану – Алексея Орлова, князя Федора Барятинского, еще троих офицеров, а также сто человек гвардейцев, набранных из разных полков. Предполагали заключить его в Шлиссельбурге, для чего нужно было «выселить» несчастного Ивана Антоновича. 29 июня майор Силин получил из Петергофа следующее распоряжение: «Вскоре после сего имеете, если можно, того же дня, а по крайней мере на другой день, безыменного колодника, содержащегося в Шлиссельбургской крепости под вашим смотрением, вывезти сами из оной в Кексгольм; а в Шлиссельбурге, в самой оной крепости, очистить внутренние покои и прибрать по крайней мере по лучшей опрятности, оные, которые изготовив, содержать по указу». 4 июля из деревни Мордя (30 верст от крепости) Силин доносил, что их разбило на озере бурею и они с арестантом в этой деревне ждут судна плыть в Кексгольм. Но арестант вскоре вернулся в свою тюрьму. Она не понадобилась – Петр Федорович умер в Ропше.
Что же там случилось?
Многие историки убеждены, что Петр III был убит гвардейцами по тайному приказу Екатерины, а в общественном сознании укрепилось как несомненное: царица, конечно, убила мужа – пусть этому и нет точных доказательств. Но в том-то и дело, что если таковых доказательств и впрямь нет, то доказательства невиновности Екатерины существуют.
Когда Екатерина умерла, в ее заветной шкатулке наряду с другими бумагами было найдено письмо. Само оно до нас не дошло, но мы знаем его текст. Это письмо из Ропши Екатерине от Алексея Орлова, которому было поручено сторожить низложенного императора. Вот оно:
«Матушка, милосердная Государыня. Как мне изъяснить, описать, что случилось? Не веришь верному рабу своему, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал. И как нам задумать поднять руки на Государя. Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором; не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневали тебя и погубили души навек».
Получив письмо, Екатерина показала его княгине Дашковой, свидетельство которой важно. «Если бы кто-нибудь заподозрил, что императрица повелела убить Петра III или каким бы то ни было образом участвовала в этом преступлении, я могла бы представить доказательства ее полной непричастности к этому делу: письмо Алексея Орлова, тщательно сохраненное ею в шкатулке, вскрытой Павлом после ее смерти. Он приказал князю Безбородко прочесть бумаги, содержащиеся в шкатулке, и, когда он прочел вышеупомянутое письмо, Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу! Это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». «Оно было написано, – продолжает Дашкова, – собственноручно Алексеем Орловым; он писал, как лавочник, и тривиальность (тут лучше было бы перевести – «пошлость». – О. Ч.) выражений, бестолковость, объясняемая тем, что он был совершенно пьян, его мольбы о прощении и какое-то удивление, вызванное в нем этой катастрофой, придают особый интерес этому документу для тех людей, кто пожелал бы рассеять отвратительные клеветы, в изобилии возводимые на Екатерину II, которая хотя и была подвержена многим слабостям, но не была способна на преступление. Пьяный, не помня себя от ужаса, Алексей отправил это ужасное письмо Ее Величеству тогда же, после смерти Петра. Когда, уж после кончины Павла, я узнала, что это письмо не было уничтожено и что Павел велел прочесть его в присутствии императрицы (Марии Федоровны. – О. Ч.) и послать Нелидовой (фрейлине двора) и показал его великим князьям и графу Ростопчину, я была так довольна и счастлива, как редко в моей жизни».
На самом деле письмо было уничтожено: когда Павел его прочел, он пришел в бешенство – можно представить себе, что сделалось в его душе, когда он узнал, в какой компании и при каких обстоятельствах умирал его отец, память которого он глубоко чтил, – бросил его в огонь и потом жалел, что уничтожил такое сильное доказательство невиновности своей матери.
Но если письмо это погибло в огне, каким же образом мы знаем его текст? Когда после смерти графа Ростопчина (знаменитого генерал-губернатора Москвы в 1812 году) разбирали его бумаги, нашли следующую записку:
«После смерти Екатерины в первый день найдено письмо графа Алексея Орлова и принесено императору Павлу: по прочтении им возвращено графу Безбородко; я имел его четверть часа в руках; почерк известный мне графа Орлова; бумаги лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева Государыни, и сим изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова и, прочитав, в присутствии его, бросил в камин и сим истребил памятник невинности великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал».
Как видим, и Ростопчин (которому пятнадцати минут вполне хватило на то, чтобы снять копию), и сам Павел не сомневались в подлинности письма и считали, что оно снимает с Екатерины всякую тень подозрения (даже Павел, не любивший мать, не верил, что она виновна в смерти его отца, и был рад свидетельству ее невиновности).
Но для предубеждения, являющего собой некую историко-психологическую загадку (кому и зачем нужно убедить потомков, что Екатерина убила своего мужа?), письмо А. Орлова доказательством не является: тут полагают опять же некую хитрую игру самой Екатерины – мол, убей его, а потом напиши мне, что все это получилось неожиданно и случайно. А может быть, говорят комментаторы, Екатерина, отправляя А. Орлова в Ропшу, не сказала ни единого слова, Орлов сам догадался, как надо поступать, на лету схватил!
Никаких оснований для подобных подозрений не существует, просто все, обвиняющие Екатерину в убийстве мужа, уверены, что оно было ей полезно и выгодно. На самом же деле преступление это было ей не только вредно, но и очень опасно.
Свидетельство Дашковой: приехав к Екатерине после того, как узнала о смерти Петра III, Дашкова «нашла ее грустной и растерянной»; Екатерина сказала: «Как меня взволновала и даже ошеломила эта смерть». Еще бы! Эта смерть могла стать катастрофой.
Петр, сидящий в Шлиссельбурге, был мало ей опасен, его ненавидела гвардия, ненавидело духовенство и все, кто был искренне привержен православию; у него была дурная слава в народе. Мертвый, да еще и убитый, он был опасен безмерно: Екатерина хорошо знала русскую историю, помнила царевича Дмитрия и череду самозванцев, выстроившихся за ним.
Поначалу народные симпатии были на стороне Екатерины, она представлялась трогательной жертвой, покинутой женой, которую хочет извести злодейка-разлучница (так называли Елизавету Воронцову в одной народной песне). А теперь Екатерина и Петр в глазах народа менялись местами: злодейкой становилась она (образ злодейки-жены тоже традиционен для древнерусского фольклора). Невинной жертвой становился он.
К тому же нужна была немалая отвага, если не сказать – безрассудство, чтобы пролить царскую кровь. Ведь Петр III все-таки был родным внуком Петра I, культ которого с годами все более возрастал (а она, Екатерина, никому не родня).
Конечно, она была ошеломлена этой смертью.
Тогда, в 1762 году, послы иностранных государств сообщали своим дворам известие о смерти Петра III с собственными комментариями. Французский посол Беранже заканчивает свое сообщение такой сентенцией: «Что за зрелище для народа, когда он увидит: во-первых, внук Петра свергнут с престола и затем убит; во-вторых, внук царя Иоанна увядает в оковах, в то время как ангальтская принцесса завладела их наследственной короной, начав собственное царствование с цареубийства».
Екатерина была не глупее французского посла Беранже и опасность ситуации понимала куда лучше. Никогда бы не позволила она загнать себя в подобную ловушку.
Так что же все-таки случилось в Ропше?
Пожалуй, всего лучше поступил в своей книге А. Каменский, когда предложил читателю отказаться от всяких предубежденностей и прочесть письмо Орлова как бы заново, непредвзятым взглядом (как его, к примеру, читали Ростопчин или Дашкова). Сразу становится ясно: человек писал в состоянии паники, сильного потрясения (Дашкова отмечает: особый характер придает письму то странное чувство удивления, с которым оно написано). «В ужасе оттого, что подняли руку на государя и тем погубили души навеки, – пишет А. Каменский, – Орлов забывает даже, что Петр уже и не государь больше, раз он отрекся от престола, и называть его так в письме к Екатерине не следовало бы. Орлов в ужасе и оттого, что его ждет. Виноваты все и все «достойны казни», но в животном страхе он просит лишь за себя, спекулируя особым положением брата». В нормальном состоянии Алексей Орлов никогда бы на такое унижение не пошел. Он был человек большой личной храбрости. Да ведь мы не знаем, что же, собственно, произошло в ропшинском дворце, что значит – «заспорил за столом с князем Федором, не успели разнять, а его уже и не стало». А. Каменский рассматривает версию, которая, может быть, представляется более правдоподобной, чем другие.
Официально было объявлено, что Петр Федорович умер от апоплексического удара, – это сообщение всегда вызывало одни лишь иронические улыбки, но может случиться, что оно-то как раз и близко к истине. Петр был тщедушным, слабым и болезненным человеком. Орлов, как и его братья, был огромным (его называли атлетом), остальные гвардейцы, надо думать, были ему под стать. Когда возникла застольная ссора – а поводов к ней в тех обстоятельствах могло быть сколько угодно, – от страха перед возможными оскорблениями, перед возможным насилием могли случиться и инфаркт, и инсульт (апоплексический удар), вот откуда это «а его уже и не стало». Неожиданность – подобная версия куда правдоподобней, чем заранее спланированное кровопролитие.
Подозревать Екатерину в тайных злодеяниях стало традицией, которая пошла еще от ее современников. Поразительна в этом отношении история Василия Мировича, нищего и едва ли не полубезумного поручика, который вознамерился в одиночку освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича, потерпел неудачу и был казнен. Тогда же и возникло подозрение – по-видимому, не в России, а за рубежом: сам ли Мирович пошел на столь безумное предприятие, не был ли он подговорен на это Екатериной, которая таким вот образом решила избавиться от претендента на престол. Версия эта продолжает существовать и поныне, и когда в споре с одним историком я спросила, чем же она доказана, он с победоносным видом спросил: «А почему как раз в это время Екатерина уехала из Петербурга?» Любопытно работала тут его мысль (еще раз доказывая, насколько вредна подозрительность); ему не пришло в голову задаться вопросом, куда и зачем уехала Екатерина, ему при его подозрительности хватило того, что она отбыла из Петербурга, уехала – значит, неспроста, в то время как ее поездка в Прибалтику имеет, как мы увидим, особое значение и смысл.
Между тем история Мировича исследована, и весьма подробно, самим Сергеем Соловьевым, одним из крупнейших русских историков, за ним можно следовать здесь с полным доверием.
Начинает С. Соловьев издалека, и это вполне оправданно: дед Василия Мировича полковник Федор Мирович вместе с Мазепой передался Карлу XII, поместья деда, после его бегства в Польшу, отошли к казне, семья бедствовала. Трагическое прошлое угнетало поручика Семеновского пехотного полка Василия Мировича. Он считал себя принадлежащим к знати – а в глазах властей был внуком изменника; он жил в нищете – и полагал, что ему по праву принадлежат богатые поместья. Он просил их ему вернуть, ему в этом неизменно отказывали. «Для людей, подобных Мировичу, – пишет Соловьев, – страшное искушение представляло воспоминание 28 июня: «Тогда удалось им, отчего же теперь не удастся нам?» – вот вопрос, который неотвязно должен был преследовать недовольного, раздраженного Мировича». И вот он решает: попробовать освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича и провозгласить его императором (апрель 1764 г.). Мирович открыл свой замысел приятелю Ушакову, как видно, оба были настроены восторженно: 13 мая в Казанской церкви они отслужили по себе панихиду, словно по уже умершим, как бы тем самым отдавая задуманному делу свои жизни. Решено было, что Мирович, который бывал в Шлиссельбургской крепости в качестве караульного офицера, посылаемого из Семеновского пехотного полка, поднимет солдат, а Ушаков в это время подплывет на шлюпке, заявит, что он курьер, посланный передать манифест от имени императора Иоанна VI; солдаты поверят манифесту, молодого императора на той же шлюпке отвезут в артиллерийский полк, которому было назначено сыграть ту же роль, какую в 1762-м сыграл Измайловский.
Таков был план. Он с самого начала был нарушен: при исполнении служебного поручения утонул Ушаков, что, однако, не уменьшило решимости его товарища. Он пытался подговорить нескольких солдат, а те ответили: «Как все, так и мы». 5 июля «во втором часу пополуночи» Мирович сбежал вниз из офицерской в солдатскую караульную, построил солдат, велел им заряжать ружья; арестовал коменданта и двинулся со своей командой к казарме, где стоял гарнизон крепости. На оклик: «Кто идет?» – ответил: «Иду к государю», притащил крепостную пушку, и гарнизон поспешил сдаться. Мирович вбежал в каземат.
Было темно, принесли огня – и он увидел на полу мертвого, то был император Иван Антонович, убитый в полном соответствии с тем приказом, который был дан еще Петром III (и подтвержден Екатериной). Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не убить ли им офицеров, но Мирович ответил: «Не трогайте. Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». На следствии Мирович показал, что был унижен своим положением, оскорблен незаслуженным отказом, когда просил возвратить ему дедовы имения, и что он хотел «государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки».
Екатерина – она была в Прибалтике – встретила письмо о «шлиссельбургской истории» с тревогой, которую нетрудно понять: опять пролилась царская кровь! – сперва внука Петра I и вот теперь внука Ивана V. В деле Петра III ей был опасен не сам Петр, а именно его смерть. Так было и в деле Ивана Антоновича, который вообще вряд ли был ей опасен: она встречалась с несчастным молодым человеком, нашла его слабоумным; правда, его имя могло стать предлогом для политических выкриков, но вряд ли кто-нибудь решился бы в самом деле возвести на престол психически больного человека. А смерть, да еще такая…
«Хотя зло пресечено в корне, – писала она Панину, – однако я боюсь, что в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в их самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере можно так предположить) посеять свой яд. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часу более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всяких клевет на мой счет». А потом как бы спохватывается: «Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностью все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, что я страху предалась: я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup, однако ж надобно до фундамента видеть, сколько далеко дурачества распространилось, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простаков».
Дело Ивана Антоновича было преступлением трех государей – Елизаветы, которая бросила ребенка в вечную тюрьму; Петра III, который не только не освободил узника, но и отдал тайный приказ убить, если его станут освобождать; Екатерины, которая этот приказ подтвердила. О шлиссельбургском узнике знали в Европе. Кто поверит, что Екатерина решила завершить цепь этих преступлений самым страшным из них?
(И вновь не устаешь удивляться, почему наши исторические беллетристы, и даже писатели-документалисты, и даже сами историки так падки на что-нибудь, что отдает таинственным, желательно злодеянием и желательно кровавым. Зачем это им? Говорят, они удовлетворяют жажду таинственного и кровавого, которая будто бы существует в самой природе человека, гнездится в его биологии. Но мне кажется, что интеллигентный человек, тем более профессиональный литератор и профессиональный историк, должны были бы подавлять в себе подобные темные влечения.)
Екатерина внимательно наблюдала за тем, как идет следствие, ее очень беспокоил вопрос, нет ли сообщников Мировича в его полку и среди тех артиллеристов, куда он хотел везти Ивана Антоновича. Сенатор И. И. Неплюев, оставшийся главноначальствующим в Петербурге, говорил, что если бы он вел следствие, то, «нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашается, ибо нельзя надивиться, чтобы такой молодой человек столь важное дело собою одним предпринял, а еще мученье нужно для того, чтобы сообщники не скрылись». Но Екатерина была другого мнения. «Сколько я желаю, – писала она Н. Панину по дороге из Риги в Петербург, – чтобы Бог вывел, если есть сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится…» Когда Екатерина отдала дело на рассмотрение Сената и на его заседании духовенство через обер-прокурора Соймонова тоже требовало, чтобы Мировича пытали, генерал-прокурор Вяземский, недавно назначенный Екатериной и, конечно, выполнявший ее волю, «подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства».
Тем не менее расправа была очень суровой: солдат, поддержавших выступление Мировича, прогнали сквозь строй и разослали по разным гарнизонам, а Мировича казнили на Обжорном рынке Петербургского острова. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, – пишет Державин, – не обыкший видеть смертной казни (отмененной Елизаветой Петровной. – О. Ч.) и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Опять мы видим: эта милостивая государыня особо милостивой не была, когда речь шла о ее власти. Зато Власьев и Чикин, сторожившие Ивана Антоновича и убившие его, получили щедрое вознаграждение и предписание наглухо молчать о том, что произошло в Шлиссельбурге в ночь с 5 на 6 июня 1764 года.
Но откуда пошли нелепые слухи о том, будто Мировича на попытку освободить Ивана Антоновича подговорила сама Екатерина? Об этом много говорится в донесениях иностранных послов. В своих записках Дашкова рассказывает такую историю. Екатерине сообщили, что Мирович перед своим заговором встречался с Дашковой – рано поутру приходил к ней в дом. Это было ошибкой: в то время в доме княгини жил ее дядя Н. П. Панин, именно к нему-то и приходил Мирович, как объяснил сам Панин, по одному сенатскому делу. У Панина было по этому поводу объяснение с Екатериной. «За границей же, – пишет в своих Записках Дашкова, – искренне или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его. В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве».
Как видите, формулировки Дашковой весьма двусмысленны. Почему же было так трудно оправдать Екатерину, если тут же сама княгиня приводит неопровержимый довод: если бы кто-нибудь хотел погубить Ивана Антоновича, то «стакан какого-нибудь напитка» решил этот вопрос «скорей и секретнее». И зачем об этих слухах пишет она в своих Записках – не потому ли, что приходы нищего полубезумного Мировича по утрам домой к такому вельможе, как Панин, все-таки были странными, и княгине хотелось отвести подозрения от себя? Ведь всевозможные и не менее нелепые слухи ходили о ней самой.
Автор одной популярной книги, собрав воедино все «злодеяния» Екатерины – «убийство» мужа, «участие» в деле Мировича и «дело Брауншвейгского семейства» (история семьи Анны Леопольдовны – об этой поразительной истории речь впереди), восклицает: «Где же «философ в 15 лет», умная дельная девушка, набрасывавшая портрет своей души?»
Да тут она, никуда не делась, только стала несравненно более умной и дельной. Тут она – в блеске успеха, в ореоле победы. Такой изобразил ее Антропов в 1762 году, когда писал и Петра III. По-видимому, предполагались парные портреты новоиспеченной императорской четы, но время резко их разделило – портрет Екатерины явно написан после переворота. Портреты эти замечательны своей противоположностью, кажется, что в комнате императрицы распахнули окна и вместе с солнцем сюда влился поток энергии; в сочетании светло-красного и атласно-голубого есть что-то от детского праздника. Художник как бы стремился подчеркнуть разницу и недаром выбрал для своих моделей разные стили: для Петра – несколько легковесный рокайль, для Екатерины – барокко с его сильными страстями. Как это было обычно в художественной практике XVIII века, Антропов использовал композицию и детали ранее написанного портрета – портрета Елизаветы кисти Л. Токке. Однако и тут мы видим резкое различие: Елизавета в изображении Токке неподвижно торжественна, спокойна, только огромная ее мантия, отороченная мехом и толсто вышитая царскими двуглавыми орлами, волнуется, загибаясь вокруг нее.
На портрете Екатерины та же огромно развернувшаяся мантия с мехом и орлами, но жизнь тут не в мантии, а в самой царице. Она крепко стоит на ногах, держится уверенно; ее пафос не в торжественности, а в энергии, которую ощутил художник. Ее руки, крупные и сильные, готовы к работе. Именно так и было. Годы неволи не сломили ее, она не угасла, не дала себя втянуть в трясину ничтожной придворной жизни, напротив, она накапливала силы.
И главное, теперь, придя к власти, явилась обществу – великодушной.