Боль и слезы ключом закипели в душе Софьюшки, грозный колокол забился в висках: бум-м! бум-м! бум-м!
Она бросилась к Соломонии, выходившей вместе с супругом из ворот храма, срывающимся голосом стала просить, готовая упасть на колени:
– Отпусти, матушка, к цыганам! Вдруг там родня моя?
– Это зачем? – строго спросила Соломония. – Убежать хочешь?
Гавриил вступился:
– Пусть погуляет! Она цыганка, ей воля дороже хлеба. – Обернулся к Софье: – Ты не убежишь, дочка? Домой вернешься?
– Вернусь, батюшка. Неужто вас и братьев брошу?
На самой излучине, где река поворачивает на восход, окружая шатры и кибитки полукругом, среди ивовых кустов, кипела цыганская жизнь. У Софьи колотилось сердце. Она издалека, не узнав еще никого, поняла, что это ее табор.
Ее окружили девушки, стали спрашивать, чья и откуда.
– Ваша я! – сквозь хлынувшие слезы торопливо говорила Софья. – Кондрата Бурды дочка!
Весь табор, от мала до велика, столпился вокруг нее, горячо обсуждая неслыханную новость. Ее усадили на свернутую попону у костра, шумно перебивая друг друга, расспрашивали о том, что случилось с Лауной, где братишка, как нашла она новую семью, как живут теперь. Софья сбивчиво, сквозь радостные и горестные слезы, рассказывала о своей жизни. Ее угощали чем могли, рассказывали, кто вышел замуж, кто женился, а кто уже умер, показывали народившихся за эти несколько лет племянников, двоюродных сестренок и братишек. До самой ночи сидела Софья у костра, а потом полтабора пошли провожать ее домой.
Соломония не спала, поджидала Софью у калитки. Цыгане окружили ее, стали благодарить и кланяться в пояс. Она подтолкнула Софью в дом, а потом, обернувшись с крыльца, сказала провожатым:
– Не сманивайте девчонку, рома?лэ. Не ваша она теперь.
С утра таборная жизнь замирала: мужчины и ребята уходили на заработки – лудить котлы и кастрюли, точить топоры, ковать коней. Женщины с детьми отправлялись гадать и просить хлеба. У кибиток оставались старики да хворые.
При любом удобном случае Софья убегала в табор, мальчишки, Мирон и Яков, за ней. А Гавриил и сам любил посидеть вечером у костра, послушать цыганские песни.
Соломония не находила себе места. Она все ждала приезда губернатора, чтобы упросить его прогнать цыган подальше. В окошко горницы увидела приближающихся гостей, закричала работнику, чтобы бежал в табор за хозяином, выбежала, распахнула ворота, кланяясь и улыбаясь.
– Что давно не были, Петр Васильич?
– Дожди поливали! Дома теплее! Мы уж и печи топили!
Губернатор, как всегда шумный, веселый, громкоголосый, вошел вместе со своими егерями, неся короб с гостинцами.
Услышав о цыганах, будто бы удивился – как же ему не доложили!
– А ну-ка, я туда съезжу!
– Вдоль реки, Петр Васильич, по узкой дорожке! Прямо к ним и приедете. Да я уж работника послала!
Старуха-цыганка в черном платке, сморщенная, сгорбленная, похожая на ведьму, подковыляла к Гавриилу, сказала неожиданно молодым голосом:
– Человек ты добрый, а горе нам принесешь! Уезжать от тебя нужно! Тра?дэс! Традэс! (Гнать! Гнать!)
Молодой цыган встал между ними:
– Не слушай, дяденька, старая она, из ума выжила!
Солнце понемногу ползло к горизонту.
Вернувшиеся в табор цыгане разложили веселый костер, приладили треногу. Пока уставшие чаялэ умывались на берегу, Софья взяла ведро и побежала к реке, выше лодыпэ. Не сразу выбрала удобный подход, пологое место, вошла по колено, не придерживая подол юбки. Текущая вода завораживала. Если смотреть долго и пристально, можно увидеть очень многое – она это знала с детства. Закручивались и исчезали, растворяясь, маленькие воронки-водовороты. Когда-то, будучи совсем маленькой, она увидела в таком водовороте красную ленту, привязанную к ветке плакучей березы. Ленту эту, безжалостно терзаемую ветром над одинокой нищей могилой ее матери, она долгие годы видела потом во сне…