Оценить:
 Рейтинг: 0

Сон юности. Записки дочери Николая I

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Было и несколько свадеб при дворе, среди них и свадьба фрейлины Сашеньки Россет с адъютантом Смирновым. Эта красивая и остроумная брюнетка известна в литературных кругах своей дружбой с Жуковским и Гоголем. С годами ее остроумие сменилось горечью, она считалась сумасбродной и редко возвращалась к светлым часам.

В тот год у Мама? было двенадцать фрейлин, включая тех, которых она получила от Бабушки. В деревню нас сопровождали только молодые, старшие оставались в Зимнем дворце. Мы, дети, знали их всех хорошо. Дежурная фрейлина должна была в обеденное время быть у Мама?, чтобы принять приказания на день. Между ними была маленькая, пожилая мадемуазель Плюскова, отпугивавшая нас своими ледяными руками, тем более что, захватив руку в свою, она долго ее не отпускала. Она была крайне бдительна, часто наблюдала за нами в дверную щель и была к тому же еще дружна с графиней Виельгорской. Она была неравнодушна к баталисту Ладюрьеру и часто навешала его в его ателье в Эрмитаже. Как только о ней докладывали, чтобы ее спугнуть, он начинал бить в барабан. Своим успехом он хвастался у Папа?, который очень над этим смеялся.

Когда, с приближением зимы, мой кашель не прервался, а распухшим гландам Адини не стало лучше, доктора предложили отправить нас на морские купанья в Доберан, расположенный в Мекленбурге, где сестра Мама?, тетя Александрина, смогла нас взять под свое покровительство. Мысль отправиться за границу без родителей нас совершенно не радовала. Нас погрузили на «Ижору», единственное судно Балтийского военного флота, имевшее ход девять узлов. Папа? провожал нас до Ревеля. Не доходя до города, нам дали знать, что идет почтовый пароход из Любека. Весть для нас? Да! Мы остановились; Папа? открыл депешу и побледнел: холера в Доберане! «Назад!» Возвращение! Какое счастье! Так думали мы. Но нет! Судно берет направление на Ревель, не возвращаясь в Петербург. Папа? решил, что мы останемся в Екатеринентале (дворец), где нас устроили наспех.

Потом в этом первом приключении нашей жизни открылась своя прелесть. Папа? поспешил возвратиться в Петербург, чтобы успокоить Мама?, и передал нас на попечение князя Василия Долгорукого и его адъютанта, который был командиром нашего судна. Его звали Литке, и он только что вернулся из кругосветного путешествия. Нам было ново и интересно наблюдать за тем, как он себя вел, так как он был молчалив и неопытен в придворном быту. Особенно же велико было смущение нашей Юлии Барановой в этих импровизированных обстоятельствах.

Экипажный и кухонный персонал были быстро организованы, началась регулярная домашняя жизнь, выстроили мол, и на десятый день мы могли выкупаться в море, что привело Адини и меня в восторг, в то время как Мэри, которая отчаянно мерзла, должна была от купанья отказаться. Мы приняли тридцать морских ванн, и успех был налицо. Маленький дворец в Екатеринентале был построен Петром Великим. Там росли чудесные каштаны, собственноручно им посаженные. Зал рококо в бельэтаже имел террасу вдоль главного портала, с которой можно было попасть в верхний сад. Этот сад был отведен для нас, в то время как остальная часть парка была открыта для публики.

По воскресеньям там играл военный оркестр. Нам надевали наши красивейшие платья, шляпы, подбитые розовым муслином, и рука об руку мы должны были проходить через публику, собравшуюся, чтобы видеть царских детей. Должна сказать, что мне было гораздо приятнее смотреть самой, чем давать себя разглядывать. Такие прогулки были обязанностью.

Мы должны были также принимать сановников: военного губернатора Палена, гражданского губернатора Бенкендорфа, коменданта Паткуля, отца Сашиного друга детских игр, которому мы сделали визит, посетив его прекрасный загородный дом, расположенный на высоте над городом. Там было целое гнездо детей и внуков, и делалось все, чтобы развлекать нас. Между прочим, у них состоялся в нашу честь деревенский праздник с играми и танцами, девушки в красивых национальных костюмах, юноши – скорее некрасивые, с длинными белесыми волосами. Капитан Литке передал нас на это время под покровительство некоего господина де Россильона, швейцарца по происхождению, любезного старичка, умевшего самым веселым образом поучать нас. Когда он появлялся у нас по утрам с букетом роз, мы уже бежали ему навстречу. С его программой дня мы всегда были согласны. Он водил нас к «длинному Герману» и «Толстой Маргарите» – городским башням; показывал нам Клуб Черноголовых с залом, где висели гербы эстляндского дворянства, и рассказывал о монастыре Св. Бригитты и легенду его зарождения.

25 июня в Екатеринентале был молебен с парадом войск. Выстроился Невский пехотный полк и раздавали медали в память Турецкого похода. Эта военная сцена захватила нас и привела в восторг.

Через несколько дней мы прервали нашу ревельскую жизнь, чтобы со всеми вместе праздновать в Петергофе рождение Мама?. Вечером был феерический балет в саду Монплезира перед бьющими фонтанами, освещенными бенгальским огнем. До августа мы еще оставались в Ревеле, чтобы потом последовать за нашими родителями в Царское Село.

В то время опять входило в моду все китайское. Некто мадемуазель Флейшман учила нас рисованию в китайской манере, а также изготовлению лакированных работ и вышивке золотом по черному шелку. Многие дамы двора собирались у Мама?, чтобы украшать таким образом столики, стулья и ширмы. Старая графиня Бобринская, которая отличалась изобретательностью, придумала занимать грубые пальцы мужчин вырезаньем из персидских материй цветов с крупным узором, которые потом наклеивались на стекло для ширм. Целый зал в Александровском дворце был декорирован в атом новом вкусе; стали также ставить мебель посреди комнат, вместо того чтобы выстраивать ее, как прежде, по стенам. Кроме бильярда, рояля и ломберных столов в зале могли уместиться по крайней мере сто человек.

«Александра Федоровна с детьми: цесаревичем Александром и принцессой Марией Николаевной». Художник – Джордж Доу. 1820 г.

В конце сентября мы переехали в Зимний дворец, а 13 октября у Мама? родился четвертый сын, ее последний ребенок, названный Михаилом. Он и Низи (Николай), которые назывались «маленькими братьями», долго оставались вместе, как близнецы. Они действительно были драгоценностями для нас, эти маленькие Веньямины! Каждый вечер, в час их купанья, вся семья собиралась в их детской. Они были первыми, пробудившими во мне материнские чувства, кроме того, как крестная мать Михаила, я чувствовала себя в свои десять лет ответственной за них обоих. В этом году в день моего рождения старая прусская камер-фрау Мама? сказала мне: «Олечка, теперь начинаются двойные числа, от которых вы уж не избавитесь». Как это верно! Разве только, что исполнится сто лет.

Зима 1833 года

Итак, все мы, семеро, были уже на свете, и наступает момент, когда я хочу описать нашу семейную жизнь, тепло очага, которое священно и неисчерпаемо и благословляет на всю последующую жизнь.

Мне очень трудно передать, что дала Мама? моему детскому сердцу. Она была именно Матерью, и описать это невозможно. С ней мы чувствовали себя дома, как в раю. Каждую свободную минутку я бежала к ней, зная, что никогда не помешаю. Единственное, что мы иногда слышали, это «Будьте чуточку спокойнее», в то время как Вилламов или Лонгинов, секретари Благотворительного общества, бывали у нее на докладе. Обычно она сидела за своим большим письменным столом, занимаясь корреспонденцией, и в это время мы свободно могли играть у нее в кабинете. Это была красивая угловая комната с видом на Неву, обтянутая зеленым с амарантом штофом, всегда наполненная цветами. Мама? любила одеваться в светлое, по утрам же всегда в белый вышитый перкаль с душегрейкой из кашемира или бархата. Я не помню ее иначе как веселой, доброй и всегда в одинаковом настроении. Ей не надо было ни под кого подлаживаться, ничего прятать. В прелести и простоте своего существа она была недоступна ничему злому. Я помню, как одна дама высоких нравственных качеств так была захвачена ее существом, что долго раздумывала над причиной этой прелести. Было ли это привычкой приветливо обращаться с людьми, женской прозорливостью или же расчетом и желанием обворожить? В конце концов она пришла к убеждению, что Мама? держала себя совершенно естественно, и она склонилась перед этой простой добротой, которая была сильнее всех духовных сил. Эта дама была баронессой Мейендорф, урожденной графиней Буль, проведшей свою жизнь в утонченных дипломатических кругах.

Если Мама? и не была тем, кого называют «femme d’esprit»[8 - Женщина редкого ума (фр.).], то она имела способность очень тонко оценивать людей и вещи, и ее мнение, если о нем спрашивали в серьезных делах, бывало всегда поразительно верно. Однако главное ее назначение – быть любящей женой, уступчивой и довольной своей второстепенной ролью. Ее муж был ее водитель и защитник, пользовался ее абсолютным доверием, и единственное, что утоляло ее тщеславие, это сознание, что он счастлив. Удалось ли ей сделать его счастливым? Прощальные слова моего отца, обращенные к ней перед смертью, пусть будут этим ответом: «С первого дня, как я увидел тебя, я знал, что ты добрый гении моей жизни».

Что касается общения с нами, детьми, то в нем не было никакой предвзятости, никаких особых начал, никакой системы. Мы просто делили с ней жизнь, и это было так легко, как воздух, который вдыхаешь, как будто иначе и не могло быть. Если Мама? уезжала, мы становились как потерянные. И тем не менее я не могу сказать, чтобы она занималась нами. Может быть, сильное впечатление производил пример ее жизни. Только когда я сама была уже замужем, я поняла, что значит иметь такой пример перед глазами. Выезжала ли она, навещала ли институты или принимала дам у себя, всегда что-то от ее существа захватывало и нас, и в те вечера, когда мы стояли у рояля и слушали игру и пение, мы учились глазами и ушами, без длинных тирад, тому, как надо себя вести с людьми. В ее личности было что-то обезоруживающее. Окруженная роскошью, она никогда не позволила бы себе подпасть под влияние чрезмерной элегантности пли пышности. Ее единственной искренней потребностью, которую она себе разрешала, было то, что время от времени ей приносили и затем меняли картины из Эрмитажа. Потом Папа? заказал для нее копии тех картин, которые она особенно любила.

Распределение дня Мама? не было регулярным из-за ее многочисленных обязанностей и различных визитов, которые она должна была принимать. Вход к ней был свободен для князя Волконского, на обязанности которого лежало обсуждение с ней приглашений на балы, а также выбор подарков к крестинам и свадьбам; и – для генерал-адъютантов и флигель-адъютантов. Все они, а также и некоторые привилегированные друзья, дамы и кавалеры, могли приходить к ней без того, чтобы стоять в списке. Они приходили уже с утра, чтобы выпить с Мама? чашку шоколада в то время, как обсуждалось необходимое. По воскресеньям, после обедни, представлялись мужчины, по вечерам – дамы. В большинстве случаев их бывало от сорока до пятидесяти человек: матери, которые привозили представляться своих только что вышедших замуж дочерей, дамы, приезжавшие прощаться перед каким-нибудь отъездом или такие, которые благодарили за очередное производство их мужей, все они в придворных платьях с длинными шлейфами. Это были утомительные обязанности. Мама? была освобождена от них только после того, как сдало ее здоровье. Нам, детям, доставляло громадное удовольствие, если мы иногда вместе с Папа? могли наблюдать через дверь. При этом Папа? делал знаки рукой некоторым хорошим знакомым.

По вечерам ходили во французский театр, ансамбль которого привлекал знатоков, а также и тех, кто любил блестящее общество. Папа?, после шестнадцатилетнего брака все еще влюбленный в Мама?, любил видеть ее нарядно одетой и заботился даже о мелочах ее туалета. Бывали случаи, что, несмотря на все ее протесты, ей приходилось сменить наряд, потому что он ему не нравился. Это, правда, вызывало слезы, но никогда не переходило в сцену, так как Мама? сейчас же соглашалась с ним, и Папа?, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней.

В определенные дни недели нам читали в Сашиной библиотеке французских классиков, особенно Мольера, актеры французского театра. Я вспоминаю при этом уже сильно пожилую мадам Бра, неподражаемую в характерных ролях, которая приводила в восторг и потешала Папа? и дядю Михаила. Вся французская труппа занимала дом на Крестовском, на берегу Невы. Часто, отправляясь кататься, мы останавливались под балконом, и Папа? звал: «Мадам Бра, вы дома?». Старая дама пышных размеров сейчас же появлялась, и начинался шуточный диалог. Папа? смеялся до слез, в то время как Мама? не очень одобряла скабрезные шутки в нашем присутствии.

И несмотря на это, были и такие добродетельные дамы, которые обвиняли Мама? в легкомыслии и фривольности! Никогда не угодишь всем на свете. Эти дамы жаловались московскому митрополиту Филарету, что Мама? вместо того, чтобы думать о спасении души, только и делает, что танцует и гоняется за развлечениями. На что тот возражал: «Возможно, но я думаю, что она, танцуя, попадет в рай, в то время как вы еще будете стучаться в дверь».

Портрет великой княжны Марии Николаевны. Художник – Петр Соколов. 1820-е гг.

«Старшая, великая княгиня Мария Николаевна, супруга герцога Лейхтенбергского, мала ростом, но чертами лица и характером – вылитый отец…»

    (Фридрих Гагерн)

Я помню, что после недель светских развлечений Мама? испытывала потребность в покое и серьезных разговорах. Пользуясь поездками Папа? в Кронштадт или в другие места, она приглашала к себе Софи Бобринскую. Это была одна из тех ее подруг, которая внутренне более всех ей подходила. Софи Бобринскую знали немногие ввиду того, что она редко бывала в обществе, но эти немногие ценили ее. Я никогда не слышала от нее ни одного пустого слова, и если я, будучи ребенком, и не могла следить за тем, о чем они говорили с Мама?, то все же я чувствовала что-то необыденное в ее разговорах и мыслях. Если Мама? брала нас с собой, чтобы навестить ее, это было для нас всегда большой радостью. Когда она приезжала в Зимний дворец, Мама? запиралась с ней в красном кабинете. Этот кабинет был подобием алтаря, в котором хранились разные ценные вещи. Там был мраморный бюст королевы Луизы Прусской, портреты императора Александра I, Бабушки и других родственников, а также разные предметы, которыми они пользовались при жизни, как, например, молитвенники и усеянные камнями кресты. Перед церковной службой часто Адини и я тайком пробирались туда, становились на колени перед семейными реликвиями и целовали портреты предков, усердно молясь перед ними. Страх быть пойманными и выбраненными, вероятно, еще усиливал потребность к этим тайным богомольям, благодаря которым мы научились молиться непосредственно от сердца.

Наше религиозное воспитание было скорее внешним. Нас окружали воспитатели-протестанты, которым едва были знакомы наш язык и наша церковь. Мы читали в их присутствии перед образами «Отче Наш» и «Верую», нас водили в церковь, где мы должны были прямо и неподвижно стоять, без того чтобы уметь вникать в богослужения. Чтобы не соскучиться, я повторяла про себя выученные стихотворения. Наш первый преподаватель Закона Божия и духовник, о. Павский, читал нам Евангелие, не давая ничего нашему детскому представлению, и только позднее о. Бажанов стал объяснять нам богослужение, чтобы мы могли следить за ним. Вероятно, из оппозиции к религиозному безразличию нашего окружения в нас, детях, развилось сильное влечение к нашей православной вере. Благодаря нам наши родители выучились понимать чудесные обряды нашей церкви, молитвы праздников и псалмы, которые в большинстве случаев читаются быстро и непонятно псаломщиками и которые так необычайно хороши на церковнославянском языке.

Для Папа? было делом привычки и воспитания никогда не пропускать воскресного богослужения, и он, с открытым молитвенником в пуках, стоял позади певчих. Но Евангелие он читал по-французски и серьезно считал, что церковнославянский язык доступен только духовенству. При этом он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли.

В религиозных представлениях Мама? преобладающими оставались впечатления ее протестантского воспитания. В нашей религии для нее радостью и утешением были только молитвы об умерших, оттого что они теснее соединяли ее с покойной матерью. Ни Богослужения, ни молитвы не могли умилить ее до слез. И все же кому случалось быть свидетелем того, как Мама? с Папа? готовились к причастию, тот обнаружил бы, до какой степени верующими они были. В эти дни Папа? был преисполнен детски-трогательного рвения, Мама? же была скорее сдержанная, но без налета всякой грусти.

В последний день старого года неизменно приезжал митрополит Серафим с монахами Александро-Невской лавры, певшими нам хором чудесное славословие. После этого родители собственноручно обносили их закуской и вином.

После страниц, посвященных Мама?, я хочу вспомнить и о Папа?.

Он любил спартанскую жизнь, спал па походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая водой. Чай ему подавался в то время, как он одевался, когда же он приходил к Мама?, то ему подавали чашку кофе с молоком. Вечером, когда все ужинали, он опять пил чай и иногда съедал соленый огурец. Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба. Во время маневров он мог беспрерывно оставаться восемь часов подряд в седле без того, чтобы хоть закусить чем-нибудь. В тот же день вечером он появлялся свежим на балу, в то время как его свита валилась от усталости.

Его любимой одеждой был военный мундир без эполетов, протертый на локтях от работы за письменным столом. Когда по вечерам он приходил к Мама?, он кутался в старую военную шинель, которая была на нем еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги. При этом он был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Единственная роскошь, которую он себе позволял, были шелковые носки, к которым он привык с детства. Он любил двигаться, и его энергия никогда не ослабевала. Ежедневно во время своей прогулки он навещал какое-нибудь учреждение, госпиталь, гимназию или кадетский корпус, где он часто присутствовал на уроках, чтобы познакомиться с учителями и воспитателями. Кроме докладов министров и военных чинов, он принимал также и губернаторов, умея так поставить вопрос, что всегда узнавал правду. Он не выносил тунеядцев и лентяев. Всякие сплетни и скандалы вызывали в нем отвращение. Когда он узнавал, что какой-нибудь сановник злоупотребил его доверием, у него разливалась желчь и ему приходилось лежать. Подобным образом действовали на него неудачные смотры или парады, когда ему приходилось разносить (делать выговоры перед строем). То, что казалось в нем суровым или строгим, было заложено в характере его безупречной личности, по существу очень несложной и добродушной.

1834 год

Опять встают передо мной картины нашей детской жизни. В память моего посещения монастыря в Новгороде игуменья Шишкина подарила мне крестьянскую избу, внутренность которой была из стекла, а мебель расшита цветным бисером. Кукла с десятью платьями, изготовленными монахинями, находилась в ней. Почти одновременно с этим подарком Папа? подарил нам двухэтажный домик, который поставили в нашем детском зале. В нем не было крыши, чтобы можно было без опасности зажигать лампы и подсвечники. Этот домик мы любили больше всех остальных игрушек. Это было наше царство, в котором мы, сестры, могли укрываться с подругами. Туда я пряталась, если хотела быть одна, в то время как Мэри упражнялась на рояле, а Адини играла в какую-нибудь мною же придуманную игру. По возрасту я была между ними обеими: на три года моложе Мэри, на три года старше Адини – и часто чувствовала себя немного одинокой. Я начала уже отдаляться от мирка игр Адини, в то время как не могла еще подойти к миру взрослых, к которому в свои четырнадцать лет уже принадлежала Мэри. Мои сестры были жизнерадостными и веселыми, я же – серьезной и замкнутой. От природы уступчивая, я старалась угодить каждому, часто подвергалась насмешкам и нападкам Мэри, не умея защитить себя. Я казалась себе глупой и простоватой, плакала по ночам в подушку и стала представлять себе, что я совсем не настоящая дочь своих родителей, а подменена кормилицей: вместо их ребенка она положила мою молочную сестру. Мадемуазель Дункер только способствовала моему одиночеству. Благодаря своему характеру она мгновенно вспыхивала и сейчас же передавала свое неудовольствие Юлии Барановой, которая в свою очередь тотчас же брала сторону своей воспитанницы Мэри. Вкрадывалась натянутость в отношения, и каждая оставалась со своей ученицей в своей комнате. Воспитатель Саши генерал Мердер, который был в хороших отношениях с Шарлоттой Дункер, умел меня подбодрить и внушить мне доверие к себе, говоря, что ни мое спокойствие и ни моя застенчивость отнюдь не значат, что я неспособная, но указывают на качества глубокой натуры, которой нужно время, чтобы развиться. Сходство моей натуры с Сашиной сделало то, что он был необычайно чуток и близок со мной.

Портрет Александры Федоровны. Художник – Ансельм Лагрене. 1820-е гг.

«Трудовой день императрицы начинается с раннего утра смотрами и парадами. Затем начинаются приемы. Императрица уединяется на четверть часа, после чего отправляется на двухчасовую прогулку в экипаже. Далее, перед поездкой верхом, она принимает ванну. По возвращении – опять приемы»

    (Александр Трубецкой)

В детском зале, где стоял наш игрушечный домик, нас учила танцам Роз Колинетт, дебютировавшая в Малом Гатчинском театре. Мы упражнялись в гавоте, менуэте и контрдансе вместе с Сашей и его сверстниками. После этого бывал совместный ужин, и вместо неизменного рыбного блюда с картофелем нам давали суп, мясное блюдо и шоколадное сладкое. Зимой 1833 года эти веселые уроки прекратились, оттого что Мэри исполнилось пятнадцать лет и она переселилась от нас в другие комнаты.

По обычаю, в одиннадцать лет я получила русское придворное платье из розового бархата, вышитого лебедями, без трена. На некоторых приемах, а также на большом балу в день Ангела Папа?, 6 декабря, мне было разрешено появляться в нем в Белом зале. Когда мы в него входили, все приглашенные уже стояли полукругом. Их Величества кланялись и подходили к дипломатическому корпусу. Папа? открывал бал полонезом, ведя старшую чином даму дипломатического корпуса. В то время это была прелестная графиня Долли Фикельмон, жена австрийского посланника. За ними шли Мама? с дядей Михаилом, затем я, под руку с графом Литта. Он был обер-камергером, рыцарем Мальтийского ордена и бежал в царствование Павла I из Италии в Россию. Человек этот был громадного роста и говорил низким басом с сильным итальянским акцентом. Ввиду того, что он был председателем Комиссии по постройке церквей, мне было велено навести разговор на эту тему, что я с грехом пополам и выполнила. В девять часов, когда начинался настоящий бал, я должна была уходить спать. Мне надлежало попрощаться с Мама?, которая стояла в кругу стариков у ломберных столов. В то время как я повернулась, чтобы уйти в сопровождении своего пажа (его звали Жерве, и он был немногим старше меня), до меня донеслись слова Геккерна, нидерландского посла, обратившегося к Мама?: «Как они прелестны оба! Держу пари, что перед сном они еще поиграют в куклы!». Я с моим пажом! Эта мысль показалась мне невероятной, стоявшей вне моих представлений. Этот Геккерн был приемным отцом Дантеса, убившего на дуэли нашего великого поэта Пушкина.

Этой зимой, во время Масленицы, при дворе был устроен большой костюмированный бал на тему сказки «Аладдин и волшебная лампа». В Концертном зале поставили трон в восточном вкусе и галерею для тех, кто не танцевал. Зал декорировали тканями ярких цветов, кусты и цветы освещались цветными лампами, волшебство этого убранства буквально захватывало дух. В то время глазу еще непривычны были такие декорации, которые мы теперь видим на каждой сцене. Мэри и я появились в застегнутых кафтанах, шароварах, в острых туфлях и с тюрбанами на головах; нам было разрешено идти за Мама? в полонезе. Какой блеск, какая роскошь азиатских материй, камней, драгоценностей! Я могла смотреть и искренне предаться созерцанию всего этого волшебства, не думая об обязанностях или правилах вежливости. Карлик с лампой, горбатый, с громадным носом, был гвоздем вечера. Его изображал Григорий Волконский, сын министра двора, будущий муж прелестной Марии Бенкендорф. Этот бал остался в моем воспоминании кульминационным пунктом зимы 1833 года.

Теперь как-то трудно себе представить, как часто наш двор менял свое местопребывание между маем и октябрем месяцем. Весной мы проводили несколько дней на Елагином, чтобы избежать уличной пыли, затем Царское Село, переезд на июль в Петергофский Летний дворец и наконец, из-за маневров, Гатчина или Ропша с ураганом светских обязанностей: приемы, балы, даже французский театр в маленьком деревянном доме. Мы видели эту блестящую жизнь, конечно, в своем детском понимании, или когда мы сопровождали родителей, или же в свободные часы на подоконниках, слушая доносившуюся к нам музыку.

1834 год принес с собой конец нашей совместной детской жизни. Саша стал совершеннолетним (в шестнадцать лет по нашему семейному закону) и вступил в общественную жизнь после того, как присягнул как наследник. Это была трогательная церемония: Саша, сопровождаемый отцом, встал пред алтарем и развернутым знаменем и звонким голосом прочел текст присяги. Торжественный день был отпразднован концертом церковной музыки. Вечером у Нарышкиных давали бал для дворянства. Было лето. Через открытые окна видна была река с освещенными лодками; восторженные крики толпы доносились к нам, не хватало только присутствия в этот торжественный день Сашиного любимого воспитателя, генерала Мердера. По состоянию своего здоровья он должен был уехать в Италию, и накануне пришло известие о его смерти, которое от нас скрыли, чтобы не омрачать торжества. Саша узнал об этом неделю спустя в Царском Селе и горько плакал о первом друге своей жизни. Его заменил Кавелин, а князь Ливен, до тех пор посол в Лондоне, был назначен опекуном. Еще серьезнее, чем до сих пор, Саша отдался наукам, к которым прибавились военная история и законоведение.

Весной этого года с Нижнего Дуная возвратился Киселев. Он пробыл там с самого окончания турецкой кампании в 1828 году, чтобы привести в порядок эти прекрасные, богатые земли, так долго страдавшие под турецким ярмом. Еще и теперь, после пятидесяти лет, Молдавия и Валахия, которые ныне принадлежат Румынии, вспоминают с благодарностью реформы Киселева, положившие начало их экономическому благосостоянию. Он в свою очередь любил этот край, его мягкость, синеву его небес, и еще его удерживала там сердечная привязанность. Мне в то время было двенадцать лет. Как сейчас вижу его таким, каким он был, когда вернулся: красивый мужчина лет около сорока, с выразительными глазами, очаровывающий собеседника, о чем бы он ни говорил. Совершенно независимый в своих взглядах, всегда полный блестящих идей, образованный и в то же время всегда готовый научиться еще чему-нибудь, он даже в разговорах с Папа?, который с ним очень считался, сохранял свою независимость. Один из одареннейших деятелей тогдашнего царствования, с 1835 года он стал членом всех тайных комитетов по крестьянскому вопросу. С этих пор в течение пятнадцати лет он оставался всегда дорогим гостем нашего дома. В разговорах с глазу на глаз Папа? любил противоречия, даже охотно вызывал на них, и он особенно любил свободную манеру Киселева в разговорах.

Влечение Папа? к тому, чтобы быть обо всем осведомленным и учиться новому, происходило от сознания, что те науки, которые он проходил в молодости, были недостаточны. Войны в начале столетия и его страсть ко всему военному были тому виной. Совершенно неожиданно он вступил на трон в 1825 году. Он командовал в то время бригадой пехоты и понятия не имел о правлении, о хозяйстве или законодательстве. Он осознавал свою неподготовленность и старался окружить себя достойными людьми. Чтобы создать свод законов, выведя наше законодательство из тогдашнего хаоса, он призвал Сперанского и был удовлетворен окончанием этого труда еще в свое царствование. Его другой большой заботой было улучшение судьбы крестьян. Киселев явился главным его сотрудником в этой области. 26 декабря 1837 года он был поставлен во главе нового Министерства государственных имуществ, в ведение которого поступили все казенные крестьяне; он оставался на этом посту до 1856 года, когда был назначен послом в Париж.

Я не могу судить о том, были ли его реформы удачными или нет. С невероятным трудом и отчаянной решимостью он проводил их в жизнь, встречая всевозможные препятствия, как, например, глубоко укоренившееся предубеждение и злобу тех, чьи интересы были затронуты, а также отрицательное отношение со стороны остальных министров. Думаю, что управление имениями тети Елены, в которых, согласно плану Киселева, проводились приготовления к освобождению крестьян, подтверждает, что таковые могли быть проведены только благодаря личной инициативе и на ограниченном пространстве, так как масса в своем большинстве без определенного водительства не может понять, что значат такие реформы. Во всяком случае Папа?, несмотря на все свое могущество и бесстрашие, боялся тех сдвигов, которые могли из этого произойти.

«Конный портрет императора Николая I и императрицы Александры Федоровны». Литография с оригинала Франца Крюгера.

«Император Николай I питал к своей жене, этому хрупкому, безответственному и изящному созданию, страстное и деспотическое обожание сильной натуры к существу слабому, единственным властителем и законодателем которого он себя чувствует»

    (Анна Тютчева)

Осенью 1834 года Мама? с Мэри отправились в Берлин. Все мы остальные были поручены в Царском Селе попечению нашего дорогого князя Александра Голицына и княгини Ливен, супруги бывшего посла при английском дворе. Последняя должна была стать во главе салона Саши и отшлифовать его речь, а также манеры. Это на первых порах ей совершенно не удавалось. Она говорила только о политике, от которой благодаря нашему воспитанию мы были очень далеки. Когда мы приходили к чаю, некоторые старые господа, сидевшие вокруг княгини, говорили о Талейране, Веллингтоне, о революционном движении на Балканах, о Марии да Глориа и других вещах, которыми были в то время полны газеты, и все это отдавалось пустым звуком в наших ушах. Как только чай бывал кончен, Саша отодвигал свой стул и стремительно бежал к столу молодежи, предоставляя всех тори, мигуэлистов и карлистов их судьбе, в то время как он сам с упоением отдавался игре в «Трубочиста» и смеху, становившемуся тем заразительнее, чем больше мы боялись гнева княгини. Будучи умной женщиной, она вскоре переменила свой метод и стала устраивать для Саши танцевальные вечера в Александровском дворце, в то время как ее политические партнеры получали приглашения к ней уже частным образом.

В ноябре Папа? привез из Берлина домой Мама? с Мэри. Мэри получила по возвращении свою собственную квартиру, покинула наш флигель и переехала поблизости к Саше. В Берлине с ней обращались как со взрослой ввиду того, что там принцессы в пятнадцать лет, после конфирмации, переходят из рук воспитательниц в руки придворных дам. Мадам Баранова получила орден Св. Екатерины, и Матвей Виельгорский был назначен шталмейстером ввиду приемов и представлений, в которых Мэри должна была принимать участие. Она похорошела, бабочка выпорхнула из кокона. Ее сходство с Папа? сказывалось теперь особенно, профиль к профилю она казалась его миниатюрой. И она стала его любимицей, веселая, жизнерадостная, обаятельная в своей любезности. Очень естественная, она не выносила никакой позы и никакого насилия. Ее ярко выраженная своеобразность позволяла ей всюду пренебрегать этикетом, но делала она это с такой женской обаятельностью, что ей все прощалось. Переменчивая в своих чувствах, жесткая, но сейчас же могущая стать необыкновенно мягкой, безрассудно следуя порыву, она могла флиртовать до потери сознания и доставляла своим поведением часто страх и заботы Мама?. Сама еще молодая, она радовалась успеху дочери, испытывая в то же время страх перед будущностью Мэри, которая объявила, что никогда не покинет Отечества. За кого же она выйдет замуж?
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4