Дориа умолк.
– За что? Как объяснил это Гиберти? – полюбопытствовал Сеттильяно.
– А никак. Брат Джеронимо не осознаёт своей силы. У Гиберти оказалась сломана челюсть, его отвели в лечебницу. А наутро избитый сбежал из монастыря. Потом некоторые послушники заговорили, что неоднократно слышали от брата Эрменеджильдо мерзейшие предложения. Брат Джеронимо, будучи той же ночью спрошен о причинах своего поступка, заявил, что был в помрачении и не помнит, что делал. На следующий вечер, на дознании, приведённый к присяге, в ответ на прямой вопрос, предлагал ли ему покинувший монастырь брат Гиберти вступить с ним в кощунственную и оскорбляющую Бога противоестественную связь, признался, что, услышь он подобное предложение, оплеухой бы не обошлось. А так он просто разгневался на двусмысленный жест брата, рассказать о котором немыслимо, ибо он не только унизителен для чести мужчины, но и оскорбляет величие Божие. Первое он, Джеронимо, может быть, и сумел бы смиренно перенести, но второе, по его мнению, совершенно непереносимо. Всему, мол, есть предел. Больше от него ничего добиться не удалось.
В конце трапезы епископ отметил способности Империали. Он, правда, был любимчиком покойного Перетто Помпонацци, философа нашего болонского, но и Цангино, и Амальдини, и Альберти – все отцы-инквизиторы тоже в один голос уверяют, что более одарённого ученика у них ещё не было, ум Империали быстр и изощрён, вера истинна и незыблема, он обладает сильной волей, и ему, Дориа, кажется, что он справится и в Тренто…
После прекрасного ужина и обильного возлияния, делавшего честь монастырской кухне, гостя проводили в опочивальню, где кардинала уже ждал крохотный и неприметный человечек, Джакомо Кардуччи, платный осведомитель его высокопреосвященства. Лицо этого человека не поддавалось описанию, ибо при изменении угла зрения разительно менялось. Сеттильяно развалился на шёлковом покрывале и ограничился ленивым междометием: «Ну?»
Доносчик тут же заговорил:
– Наш хозяин едва не оплошал. Он хотел убедить вас, что в его псарне взращивают достойных псов Божьих, и основательно натаскал их. Иные и впрямь неплохие богословы. Но ему, понятно, и в голову не приходило, что вы заглянете в глубину их… душ. – Кардуччи тонко усмехнулся. – В итоге спешно пришлось, ab haedis, так сказать, segregare oves, отделять овец от козлищ, – и улов достопочтенного прелата уменьшился на две трети.
Сообщение Кардуччи большого впечатления на легата не произвело. Епископа он знал как прожжённого и умного клирика, но отнюдь не законченного мерзавца, коих в последнее время встречалось семь из десяти. Такими людьми надо дорожить: лучшего всё равно не будет. Дориа был назначен еще генеральным магистром Томмазо де Вио, пережил генерала Гарсиа де Лоайсу и Франческо Сильвестри, и нынешнего, Бутиджеллу, переживёт. Гниль в его приорате – это его, Лоренцо, проблемы, и епископ способен решить их сам, иначе не был бы здесь главой добрых четырнадцать лет подряд.
– Что рассказал Скорца? – спросил кардинал.
– Немного. Брат Гильельмо, в миру Аньелло дельи Аллоро, тридцати восьми лет. Тих, скромен, почти незаметен. Девственник. Поговаривают, плохо проповедует, но как канонист хорош. Не любит толпу. Весьма умеренно пьет. Боится женщин. Сын Винченцо Аллоро из Ливорно, погибшего при пожаре в год правления Его Святейшества Пия III. Крови хорошей. Его ценят как прекрасного миниатюриста. Ни в чём порочном не замечен. Боюсь, не способен возглавить Трибунал, но пригодиться может. Дружен с Империали, которого здесь чаще называют Странником, Viandante.
Легат внимательно слушал наушника, никак не комментируя сказанное. Тот методично продолжал:
– Брат Умберто, в миру Джамбаттиста ди Фьораванти, хорошего флорентинского рода, сорок два года, честолюбив, горазд привлечь к себе внимание, любит порисоваться. Но проповедник от Бога. В блудных связях… не уличён. Умён и осторожен. Поговаривают, епископ включил его в список последним. Ему не очень-то доверяют.
Брат Томазо, в миру Теренцио Спенто, из простецов, сорок один год. Монастырский эконом. Враждует с несколькими братьями, очень замкнут. Нет друзей, нет и метрессы. Это проверено. Странные слухи – хотя ни одной жалобы не поступало, – говорят о его пристрастии к юным послушникам. Когда год назад от чахотки умер двенадцатилетний Массимо Терамано по прозвищу Раноккио, Лягушонок, Спенто оплакивал его… как Ахилл Патрокла. И доныне часто бывает у могилы мальчишки. На этом основании, надо полагать, сплетня и родилась.
Легат ничего не говорил, и Кардуччи понял, что тот попросту ждёт окончания рассказа.
– Брат Иероним Вианданте, в миру Джеронимо Империали ди Валенте. Генуэзец. Тридцать девять лет. Графский сынок. – Осведомитель замолк и, подняв голову, встретился с внимательным взглядом Сеттильяно. Кардуччи снова опустил глаза, пожевал губами. Переплёл пальцы и снова разъединил их. Вновь сцепил и снова развёл. И наконец внятно, тихо, с неким недоумением и легкой насмешкой проронил, – святой.
…Джеронимо вышел за ограду монастырского сада и побрёл по тропинке до руин старого замка Эмилиано Пармиджанино. Вдохнул аромат зрелой весны и зеленых древесных побегов, прислушался к странным звукам в ночи, к трелям цикад и шороху камыша, взглянул на бездонное ночное небо, усеянное россыпью сияющих звезд. Он сразу, ещё в покоях епископа, догадался, что одобрен, и спустя несколько декад от делегата Святого Престола придёт назначение на должность. Потом ему надлежало получить вспомогательную грамоту, обязывающую все Трибуналы и магистраты оказывать ему, инквизитору Священного Трибунала, всякую помощь, предоставлять помещение и не допускать нанесения хотя бы малейшего оскорбления или ущерба… Не знал он только города назначения.
Но всё это ничуть не занимало его.
Эта непонятная многим отрешённость проявилась рано. Странное чувство чего-то недостижимого томило Джеронимо, а жизнь, что била вокруг бурным и нечистым ключом, казалась какой-то ненастоящей, случайной и пустой. Неужели всё это происходит с ним? Семейное прозвище проступило новой гранью. Да, Джеронимо был путником, странником, чужаком в этом мире, нездешним, пришлым неведомо откуда, посторонним и потусторонним. Постоянное несовпадение его души с происходящим, отстраненность от мира заметили и отец, и сверстники. Но отцу, сумрачно и одиноко живущему после смерти жены и старшего сына, в младшем, что запечатлел на лице прекрасные черты его любимой, это даже нравилось, ровесники же видели в его поведении обычное высокомерие патриция.
В сердце его на двенадцатом году сначала затеплилась, а потом и вспыхнула первая любовь – любовь к Совершенству, любовь к Иисусу, но пробудившаяся в это же время чувственность прибила к земле. Мальчишка мечтал о женщинах, которые казались существами таинственными и непостижимыми, но робел и трепетал перед ними.
…Юная Бриджитта, дочь жившей по соседству вдовы Фортунатто, неожиданно повисла на его шее августовским вечером в отцовской конюшне и свалила на сеновал. От бесстыдства девчонки он, тогда четырнадцатилетний отрок, оторопел, запах вспотевшего тела был противен до тошноты, но опытная рука юной потаскушки возбудила его, и Джеронимо сделал то, что диктовала природа. Женщина подарила Вианданте мужественность и опаляющий жар чресел, но отняла чистоту, благие мысли о женственности, сбросив романтический покров с последней тайны жизни. Он прочувствовал бренность желания, томление плоти почему-то слилось с острым ощущением собственной смертности, и с тех пор, завидев Бриджитту, отрок торопливо забирался на чердак и следил за ней оттуда со смешанным чувством отвращения и возбуждения. Он часто видел во сне её девичью грудь, смердящие волосы в подмышечных впадинах и миндалевидные зелёные глаза, что поразили и испугали его застывшей в них тупой и ненасытимой страстностью.
С того времени юноша въявь избегал женщин и проявлял похвальное рвение к книгам. Его тянуло в храм, там он обретал покой. Всё чаще заговаривал с отцом о монастыре. Почти запредельная высота помыслов, равнодушие к царившей вокруг суете и отвращение к разврату, безразличие к славе и мирским благам, тяга к одиночеству – всё то, что делало его изгоем в мире, здесь называлось угодным Господу. Отец в конце концов одобрил решение сына, и Джеронимо Империали стал послушником у доминиканцев, а после – монахом Иеронимом.
Монастырские годы протекли незаметно, но не бесплодно. Наблюдение за своими помыслами, сотни книг, проповеди на улицах и общение с собратьями постепенно одарили пониманием сокровенного. Братья-доминиканцы его, как ни странно, любили. Даже те, чья жизнь не отличалась праведностью, по неизвестной причине не испытывали к нему ни зависти, ни ненависти. Дурные искушения, вроде случая с Гиберти, случались нечасто. Вианданте нашёл себя на монашеском поприще, хотя иногда переживал страшные дни – дни богооставленности, дни абсолютного бессилия и пустоты, когда дух слабел и изнемогал без Божественной помощи. Империали научился выслеживать в глубине своей души ничтожнейшие помыслы, что лишали благодати, подавлять и отторгать их.
Тогда он ощущал за спиной привычные крылья и таял в любви и благодарности к Творцу.
Внутреннее родство связало их с Гильельмо Аллоро. Впечатлительный и уязвимый, тот понравился Вианданте истовой верой, благородством мыслей и готовностью к непоказному монашескому подвигу. Аллоро же, завороженный мощью ума и удивительной красотой Джеронимо, дорожил его вниманием, а затем – привязанностью, как высшим из земных даров.
Ещё в юности Вианданте поразил наставника новициев отца Марко. Тот, застав его в глубоком размышлении, спросил, не боится ли юный Джеронимо потерять время? Иеронимус ответил наистраннейшими словами: «Пусть время боится потерять меня». Эти слова, переданные Дориа, побудили епископа по-новому взглянуть на ангелоподобного юношу, и если раньше он полагал, что прекрасная внешность брата Джеронимо будет разве что способствовать успеху его проповедей, а красивый голос украсит богослужение, то теперь решил, что стоит, пожалуй, попытаться начать готовить его к самому ответственному из поприщ ордена – инквизиционному, куда выбирался один из сорока братьев.
Джеронимо спустился к ручью, зачерпнул ладонью прозрачную воду, приник губами. Ледяная вода имела странный мятно-медовый вкус и чуть ломила зубы. На монастырском подворье пробил колокол. Пора было возвращаться. Подобрав полы монашеской рясы, он пробежал по склону, перескочил прямо через ограду, и так же бегом добрался до ризницы, завернул в дормиторий[3 - Спальный корпус.], миновал коридор и очутился у двери своей кельи. Остановился.
На миг показалось, что за дверью кто-то есть.
Так и было. На его постели, обхватив столбец полога, сидел Гильельмо, малыш Джельмино, которого сам Джеронимо чаще звал просто Лелло. От шороха шагов тот вздрогнул, но, увидев Вианданте, глубоко и судорожно вздохнул. Империали усмехнулся, мгновенно поняв, что легат подверг, видимо, других претендентов той же процедуре, что и его, а зная застенчивость Аллоро, Джеронимо легко представил себе произведённое на друга этим досмотром впечатление. Сам он не видел в действиях Сеттильяно стремления унизить претендентов, в его глазах это была хоть и грубая, но единственная возможность быстро и безошибочно разобраться в нравственных достоинствах кандидатов. Империали понимал Сеттильяно. Но и заметь он в распоряжении легата желание задеть его достоинство – безмолвно покорился бы, смирившись. Суета это всё.
– Он записал твоё имя, Джельмино? – спросил Империали, обняв Аллоро за плечи.
Тот кивнул, пытаясь унять дрожь в руках. Вианданте улыбнулся. Слава Богу. С девичьей стыдливостью друга он был знаком давно, нелепо с ней и бороться. Джеронимо заставил Аллоро умыться и повёл в трапезную. По пути тот рассказал другу о внезапном появлении отца-настоятеля в ризнице и загадочном приказе, завершившимся изгнанием почти всех собратьев, и Империали не составило труда мгновенно понять, что за этим последует. В отличие от Гильельмо, Джеронимо был бесстрастен, не реагировал душой на происходящее, но осмыслял его молниеносно. И выводы делал безошибочные.
Сейчас он уверено предрёк Мандорио и Боруччо беду и даже обронил, что на их месте в эту же ночь покинул бы монастырь. Гильельмо подобные пророчества всегда изумляли: Лелло и в этот раз по невинности своей даже не постиг, что произошло в ризнице. Смущённый приказом Дориа, он, как в чаду, стоял перед епископом, не замечая ничего вокруг, но даже если и заметил бы, то всё равно не понял бы происхождения взбесивших настоятеля следов порока. Вианданте умилялся чистотой Аллоро, а его наивностью, являвшуюся её следствием, порой даже беззлобно забавлялся.
Весть о прошедших отбор его высокопреосвященства распространилась по монастырю после вечерней трапезы. Оронзо Беренгардио, длинноносый равенец, их приятель, обнял Джеронимо с Гильельмо, остальные наперебой поздравляли их. Пятнадцать лет инквизиционного Трибунала, потом – почти гарантированное епископское кресло, а там, глядишь, до кардинальской шапки да папской тиары рукой подать, смеялись сотрапезники. Такая карьера, заметим, и впрямь не исключалась. Не все инквизиторы становились папами, но большинство пап в прошлом были инквизиторами.
Наутро, после мессы, папский легат отбыл восвояси. Разумеется, Сеттильяно не мог на прощанье не выпустить ядовитой парфянской стрелы и, перегнувшись через луку седла, его высокопреосвященство язвительно порекомендовал провинциальному приору сугубо озаботиться перевоспитанием… шести блудных овечек своего стада.
Тот побледнел и кивнул. «И кто донёс, хотелось бы знать?» Дориа в досаде закусил губу. Но всё это были, в общем-то, издержки, неизбежные в любом деле. Умный прелат понимал, что всё обошлось. Он поклонился легату и тихо попросил не забыть его просьбы направить Вианданте в Тренто.
Кардинал стегнул лошадь.
Братья перешёптывались, обсуждая отъезд кардинала, но их разговоры прервал келейник епископа, велевший шестерым братьям немедленно идти к отцу Витторио, который числился на должности монастырского ключаря, но иногда исполнял и иные обязанности. Дориа решил, что вопрос о неизвестном доносчике можно обдумать и после, и отправился в ежедневный обход обители. Планомерно обследовал церковный двор, капитулярную залу, монастырские галереи, храм, дормиторий, купальню, маслобойню, конюшню и больничный корпус, остановился перед трапезной, где отдал монастырскому повару жесткое распоряжение относительно откармливаемых поросят и уже мягче осведомился о готовности коптящихся в дымоходе окороков, одним из которых вскоре намеревался полакомиться.
Напоследок поднялся в учебные помещения. В скриптории, под размещённым над арочным перекрытием девизом ордена – «Laudare, Benedicere, Praedicare – Восхвалять, Благословлять, Проповедовать» – кипела работа. Одни братья шлифовали пергаменты, другие проводили на них линии, работали несколько писцов, корректоров, миниатюристов, переплетчиков. Среди столов с ящичками, заполненными тончайшими лебедиными перьями и стилосами, пемзами и двурогими чернильницами, стояли четверо монахов. Ещё один, двадцатилетний Джанино Регола с экстатическими, полными слёз глазами, горестно взирал на столешницу с растянутым на ней испорченным пергаментом. Эконом, ранее заявивший, что из-за этого растяпы перечищают уже третий пергамент за неделю, смотрел на него как Иисус на храмовых торговцев, а Аллоро, великолепный миниатюрист и рубрикатор, защищал своего ученика. Джеронимо же мягко уверял эконома, что причиной расплывшейся золотой туши на рекапитуляции как раз и был плохо почищенный волосатый пергамент, а Мариано Скорца, который работал рядом с Реголой, просто воспользовавшийся спором для короткой передышки и отрешённо пялился на поставец, вертя в руках пропорциональный циркуль. Луиджи Луччано, маленький послушник, сидел у окна и зубрил орденский устав, бормоча скороговоркой: «Необходимые для достижения личной святости молитва, созерцание, аскеза, скитальчество и бедность должны быть соединены с глубоким и католическим знанием…»
Приора заметили не сразу, но как только его присутствие обозначилось, разговор смолк. Эконом быстро снял и забрал испорченный пергамент, Аллоро помог Реголе закрепить на столешнице другой, а Скорца торопливо вернулся на своё место, где лежали кожи из Кордовы и стояли тушечницы с сусальным золотом. Вианданте не двинулся с места и не изменил позы. Приор молча прошёл через скрипторий и направился в свои покои.
Через полчаса, основательно подкрепившись, настоятель спустился в подвал под храмовыми хранилищами. Монахи, растянутые на деревянных козлах отцом Витторио, стонали сквозь зубы, корчась под ударами тяжелого бича. Епископ, сохранивший в свои годы недюжинную силу, мстительно и сладострастно улыбнулся, сняв со стены кнут.
Стоны сменились криками. Сама провинность этих мерзавцев была, может быть, и простительна, но осмелиться блудить именно тогда, когда от безупречности поведения братии зависело благополучие ордена, приората, монастыря и, не в последнюю очередь, его собственное благополучие? Дориа яростно опускал плеть на спины и ягодицы распутников, всё больше входя в раж. Выдержать такую порку не мог никто, и доминиканцы один за другим теряли сознание. Фабьо Мандорио был избит до полусмерти. Джузеппе Боруччо, окровавленного и изувеченного, велено было вышвырнуть из монастыря. Настоятель распорядился развязать остальных, не выпускать их из подвала в течение месяца, держать на хлебе и воде. Остановился, задумался. Не слишком ли он, упаси Бог, гуманен и мягкосердечен?
Может, засадить потаскунов на полгода?
Письма из Римской курии, датированные июнем лета Господнего 1531, утвержденные генералом ордена и папским легатом, пришли спустя четыре с лишним недели. Они предписывали новым инквизиторам, магистру богословия Джеронимо Империали с канонистом Гильельмо Аллоро и бакалавру Томазо Спенто с канонистом Умберто Фьораванти, отбыть на север, первым – в Тренто, вторым – в Больцано.
Незадолго до их отъезда епископ Дориа вызвал Вианданте к себе в покои. Тот удивился: приор был бледен и сосредоточен, на виске его чуть заметно пульсировала вена, подбородок, раздвоенный небольшой впадиной, временами подергивался. Его преосвященство долго молчал, но в итоге всё же приказал Вианданте по прибытии в город осторожно расследовать смерть своего предшественника – Фогаццаро Гоццано. «Его нашли мёртвым… в местном блудном доме».
По лицу Дориа пробежала судорога.
– Если обстоятельства таковы, как говорят, ничего не поделаешь. Но Гоццано писал мне незадолго до смерти, – приор не договорил: новая судорога исказила его лицо.
На вопрос, где письмо, епископ поспешно ответил, что оно сожжено. «Тогда я не думал, что оно может понадобиться. В общем, данные тебе полномочия и твои способности… Попытайся разобраться на месте. Там будет Леваро – старший денунциант[4 - Начальник платных осведомителей Трибунала Инквизиции.] – рассчитывай на него, он мне родня. Не докладывай об этом деле в Рим! Если что-то выяснится, вернее, что бы там не выяснилось – извести только меня». Джеронимо промолчал. Тихо склонил голову, опустился на колени, принимая благословение.
За сборами, помогая Гильельмо паковать книги, затягивая ремни на дорожном сундуке, Империали в недоумении возвращался мыслями к только что закончившемуся разговору. Что произошло в Тренто? Что за человек был Фогаццаро Гоццано? Что он написал епископу перед смертью? А главное, почему приор солгал, что сжёг письмо?
Это свойство в себе Империали хорошо знал. Глубокое понимание людей и любовь к ним, как к братьям в Господе, ещё в юности породили в нём необъяснимый, но безошибочный слух на ложь, фильтрующий слова людские не в произнесённом слове, но в глубине сердца. Этот слух позволял ему моментально отделять истину от её извращений, словесных плевел. Джеронимо не анализировал в себе это качество, но всегда безотчетно пользовался им.
Епископ, безусловно, лгал. В этом не было сомнений.
Но почему? Империали хорошо знал учителя. Умный и циничный, Дориа был из тех, кто, заслышав петарды фейерверка, бывают уверены в нападении неприятеля, учуяв запах роз, озираются в поисках похоронной процессии, а узрев затмение солнца, полагают его концом света. Дориа всегда вычленял из всех причин самые безнадежные следствия и в самых невинных вещах прозревал самые ужасающие основания, проявляя при этом истинно христианскую готовность принять их с полным душевным смирением. И чтобы лицо такого человека исказила такая боль, нужно нечто большее, чем дурная молва на орден.