Оценить:
 Рейтинг: 0

Роман на два голоса. Рассказы

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В воскресенье они встретились рано-рано, пришли в Гагаринский, поднялись по деревянным высоким ступенькам и попали в кухню, которая начиналась прямо на лестнице и с тяжелой газовой плитой, балками и воробьиными гнездами прилепилась сбоку дома, держась на одном высохшем добела, расщепившемся сосновом столбе.

Отворив старую дверь в лохмотьях кожи, встали на пороге, оглядываясь. Из крохотной передней, которую он даже не заметил в свой ночной приход, открытые двери вели в низкие комнатки. Вошли в боковую, чистенькую, с оранжевыми простыми обоями. Потолок тоже был заклеен бумагой, по углам сероватой от прошлой сырости. Квадраты дубового паркета, набранного широкими плахами, были покрашены красно-коричневой масляной краской.

Печь занимала целый угол и была тщательно выбелена, а кирпичные горизонтальные выступы зачернены пылью, так что особенно видна была стройность печи, выложенной строго по отвесу, с зеленоватыми медными вьюшками.

Окошки выходили во двор, на соседние крыши. Голубая стена ближнего дома как будто синила воздух в комнате. В передней стояла старомодная эмалированная раковина на ножках. Он открыл кран, и вода полилась, похрипев, – сначала ржавая, а потом – серебристая толстая струя. И они напились из-под крана, и вода была холодная, по-родному вкусная, пройдя через допотопные фильтры с гравием, с песочком, добросовестно сработанные умершими уже мастерами чуть ли не в тринадцатом году.

Она знала вкус этой воды, знала с рождения. Это потом родители перевезли ее в Измайлово, в новый дом-хрущёвку, где скользкая на ощупь водопроводная влага не оставляла накипи в чайнике. Как птица, почти инстинктивно, она стремилась в то место на земле, где родилась.

Он подобрал ведро, целое, но почему-то никем не унесенное. Она начала мыть окна, растирая стекла газетой и радуясь бронзовым шпингалетам на рамах.

Вторая комната была по-особенному мрачна и грязна, и он стал убирать мусор, и как-то все, что нужно, подвертывалось под руку: истертый веник, и совок, и мешок с черными клеймами. Всю рухлядь, что могла гореть, он сложил в печь, выдвинул заслонку и подпалил. Немного дыма попало в комнату, но потом печка разгорелась, и вдохновенно загудела. Он отсек кусачками безобразную проволоку, спускавшуюся сверху, исправил перерезанную проводку и ввинтил лампочки в патроны.

Она мыла пол и вдруг нашла обрывок серебряной цепочки, и умилилась находке, но, пока возилась с уборкой, снова потеряла и жалела, как о своей вещи. Из пяти метров купленной бязи она сделала занавески и, продернув шпагат, отгородилась от города жестко накрахмаленной клетчатой хлопчаткой.

Управившись, они умылись (от холодной воды, почти не смачивавшей лицо, стянуло кожу) и ушли из квартиры, навесив замок, смешной своей малостью, едва видный меж мощных скоб (парень сказал, повторяя дедовскую фразу «Замок – от честных людей»), и с радостью унесли крошечный жалкий ключ от своего будущего.

Шагая по переулку об руку со своей девчонкой – мимо банного павильона и деревянного стилизованного под избу дома с резными наличниками – он вдруг вспомнил свою маму, какая она была, когда отца арестовали. С тех пор у него так и запечатлелся этот ее взгляд с выражением скорби, которое он невольно перенял навсегда, и невинный сдержанный рот, какой сын увидел много лет спустя в картине «Спящая Венера», слишком поздно разгадав свою мать. В пятидесятом собирались сделать в их доме паровое отопление, да не успели к зиме, а дрова не были запасены. Так что мать после работы ходила с ведром и собирала щепки по окрестным помойкам. Помнил еще, что когда включали радиоприемник, загорался зеленый зрачок и в комнате как будто становилось теплее.

Они хотели есть. Было утро, и в шашлычной на Арбате никого. Официантки сидели группкой у окна и косились на них. Можно было заказать только баранину на ребрышках, и им принесли большую красивую тарелку, а на ней длинненькую металлическую сковородочку с мясом, украшенным кружком красного перца. Он не ел мяса, а снова пил воду и, так как она мялась, стесняясь есть одна, стал брать по кусочку за косточку и кормить ее из рук, а когда она ела лук, постепенно забирая в рот зеленые стебельки, смеялся и говорил: «Как козочка».

И когда сентиментальной парочкой они медленно вышли на улицу, официантки почти с сожалением провожали их глазами, лишившись развлечения.

6

Дом качался от старости, и если по мостовой ехал грузовик, со стола падали яблоки. Из окон не видно было ни одного нового дома и даже ни одного дома начала века – только вершины тополей да низенькие особнячки, с крыш которых снег не убирали.

Оставшийся от прежних хозяев маленький шелковый абажур на веревочных блоках можно было поднимать на разную высоту и опускать почти до полу. Предметы намекали на тайны иной жизни, открывался целый мир утраченных ныне движений.

Квартира долго была необитаема, мыши и насекомые покинули ее, не находя пищи. Но потом к ним в жилище стала переселяться живность с первого этажа, из бытовок рабочих. Их развлекала суета малых тварей, лазавших за отставшими обоями, хруст краденных мышами корок. Здесь впервые в жизни она увидала больших черных тараканов, мистические существа со множеством мелких роговых члеников и объемным брюшком, которые поначалу казались очень страшными.

Иногда, проснувшись на рассвете, он видел мышку, балансирующую на ребрах холодной батареи. Чувствуя его взгляд, та стремительно падала на пол и убегала в угловую дыру. Но молодое поколение мышей не было таким пугливым. И однажды за ужином они услышали беззастенчивое шуршание пергаментной бумаги, а когда взялись узнать, отчего это, из сверточка с маслом вышел сытый мышонок, чистенький, большеголовый, с нежными розовыми ушами, на которых был виден каждый микроскопический белый волосок. Он нескоро соскочил со стола и стоял в световом пятне, не убегая. Казалось, его можно схватить рукой, и они с азартом пытались поймать это малое, безбоязливое существо, но зверенок был увертлив. Тогда положили посреди комнаты варежку, захлопали разом в ладоши, и мышонок юркнул в шерстяную норку, откуда был извлечен и посажен в трехлитровую банку. Ему положили сыру, но он не ел, пытаясь карабкаться вверх по гладкому стеклу.

Мышонок был до странности искусно сделан, можно было легко разглядеть фаланги пальцев, прозрачные коготки, живот с тончайшим пухом. Детеныш был созданьем таким же красивым, как нэцкэ в Музее восточных культур. Там в витрине помещался человечек из слоновой кости, который тащил огромный заплатанный мешок, а сверху, не видимые ему, согнувшемуся с удовольствием от хлебного веса, сидели мыши, уцепившись за мешковину, другие выглядывали из дыр и, верно, весь мешок был полон ими. И их зверек выражением беззлобности и тонкостью изготовления был сродни той столетней штучке.

7

Утром множество людей, как муравьи, спешили от метро в учреждения. Здесь, в центре, находилось несколько десятков исследовательских и проектных институтов со строгими черными с золотом вывесками на фасадах. Но везде были проходные с вертушкой, непреодолимые заборы и вооруженная охрана. Каждый институт работал на оборону и числился в министерских списках как «почтовый ящик» номер такой-то, собирая под крыши свои до тысячи человек. Все они, прежде чем быть принятыми на работу, заполняли анкету с графами, которые моему герою казались дурацкими: «Имеете ли родственников за границей? Были ли вы или члены вашей семьи на временно оккупированной территории?» и т. п. Потом, после беседы в первом отделе, нужно было дать подписку-обязательство о неразглашении сведений, составляющих государственную тайну.

Когда бабушка нашего новоиспеченного инженера, благодаря которой они с матерью вернулись после высылки в Москву (она сохранила комнату), узнала, что внук ее на секретной работе, она очень возгордилась. Ее предупредили, что болтать об этом нельзя и что сам он не имеет права рассказывать о своей службе. Она же безапелляционно заявила: «Но маме-то можно!», демонстрируя, какой разлад существует между представлениями разных поколений. Мать же молодого специалиста, за несколько лет до того неимоверными хлопотами добившаяся посмертной реабилитации мужа, так и не вернувшегося из заключения, умоляла ее: «Молчи!»

На работе одних интересовали только чисто научные проблемы, им было все равно, как используются впоследствии плоды их трудов. Другие ничего не делали, отбывая в присутственном месте свои восемь часов двенадцать минут ежедневно.

Были и такие работники, что во весь срок своего сиденья в конструкторском отделе не сдали практически ни одного чертежа и разучились извлекать корни второй степени на логарифмической линейке. Попав при распределении после института в престижный «ящик», мой герой понял скоро, что если война все-таки грянет, вряд ли такие кадры будут на что-то годны после многих лет безделья и питья казенного этанола…

Накануне ноябрьских и первомайских праздников, когда по закону рабочий день кончался на два часа раньше, нарядные и суетливые сотрудники запирались в отделах и устраивали застолье, разливая спиртное из бутылок, которые никогда не ставили на стол. Осенью выезжали на уборку картошки, и уж тут спирт брали с собой канистрами.

Объясняя наивной подружке сущность своей трудовой деятельности, он рассказал ей старый анекдот о человеке, который работал на заводе, производящем швейные машины. «Ты принеси домой детали и собери себе машинку», – советовали трудяге. «Пробовал, – отвечал тот, – но каждый раз, как соберу, получается пулемет».

«У нас скрытая безработица, – говорил он своей дурочке, – людей собирают в конторы, чтоб они были под присмотром, а работы нет».

8

Он ходил на службу пешком, чтобы не ехать в метро, где ему было тошно от тесноты, от периодически появляющегося напряженного недовольства в лицах пассажиров, когда люди протискивались к дверям перед остановкой.

Он шел по утренней серенькой Москве, по снегу, который еще не успели разгрести и затоптать, к набережной, где ехали нескончаемой вереницей порожние грузовики. Взбирался на Большой Каменный мост и, с усилием раздвигая густой воздух, несся вдоль чугунных перил, в этом движении остро ощущая жизнь своего тела. Иногда ветер был так плотен, что застревал в глотке, не идя в легкие. Так бывает, когда откусываешь большой кусок антоновки, и пропадает дыхание. Старое пальто болталось вокруг худых телес, полы высоко взметались, и холод костянил спину, но щеки его были горячи, а льдистый ветер раздирал их, как наждак. Он шел, неглубоко и часто дыша, крепко прижав к туловищу руки, засунутые в карманы.

Она знала, что он мерзнет, и из старого слежавшегося ватина сделала ему подкладку на спину, вычистила и отгладила старое пальто из сукна, набранного разноцветными ворсинками, такими тонкими, что оно казалось серо-фиолетовым.

И теперь, когда встречный ветер был особенно сильный, он поворачивался к нему спиной и несколько шагов мужественно пятился, потому что никто не ходил по мосту в это время и не видел его. А машины, мчащиеся мимо, были такие темные и металлические, забывалось, что в них сидят люди.

9

Он ненавидел свою службу так, что в понедельник утром подруга пугалась его мрачности. Ненавидел бравое мужское приветствие «Как стоит?», обращенное к нему вместо «Здравствуй», и брутальное бахвальство сослуживца: «Пять палок!».

От восьмичасового безделья в комнате, набитой людьми, которые играли в морской бой и решали кроссворды, он выматывался до бледности и, когда в отделе бросали клич убирать снег во дворе или ехать рыть траншею в подшефный совхоз, с радостью заменял физическим трудом свое бессмысленное отсиживание под охраной.

Он мучился от вечных сплетен, от блеска полированных столов, от проволочной сетки окна, за которым были только глухие стены да линии проводов, да белые фаянсовые ролики на электрических столбах. Страдал от вечного запаха борща в столовой, от вида водянистого пюре, по которому, наложив его на тарелку, подавальщица проходилась ложкой, делая волны.

И в проходной до жути, до отвращения к самому себе, к человечеству вообще, доводили его тупые физиономии вохровцев, особенно, когда дежурила одна немолодая женщина-вахтер: стертое лицо, мелкие кудряшки, примятые форменным беретом и круглые белые клипсы. Ее ноги в модных сапожках-чулках, выглядывавшие из-под шинели, были тверды и окатисты, как перевернутые горлышками вниз бутылки. Она, автоматически заклинив профессиональным движением никелированную вертушку, деловито обыскивала его, требуя «Откройте портфель!», и прижимала ему ногу коленкой, как будто боясь, что он проскочит через загородку. Однажды он слышал, как эта охранница говорила о нем товарке: «Падло, всегда нос воротит!»

Он был существом, как-то не подходящим для этого места. Его обтянутое бледной кожей лицо с отсутствующим взглядом, с губами, которые не умели смеяться производственным шуткам, явно выделялось среди окружающих, хоть он и стремился быть незаметным и всегда молчал, научившись не выдавать своих чувств. Но он ничего не мог поделать с этим своим лицом. И профорг отдела, плотная красивая дама, у которой от безмужней жизни кожа на лбу была в нежных буграх, говаривала: «У него такая рожа, как будто он всех нас презирает».

Естественно, его недолюбливали, правда, большинство сослуживцев да и вообще людей, с которыми сводила моего героя жизнь, не любили никого. Не любили и своей работы с обязательным авралом в конце квартала. Честно сказать, эти люди не любили и самих себя. Они соглашались ради зарплаты провести треть жизни взаперти, за железным забором и, казалось, не мечтали ни о чем, кроме двухдневной рыбалки или отдыха в пансионате по профсоюзной тридцатипроцентной путевке.

В зале с большими квадратными окнами стояли рядами кульманы с прикнопленными листами ватмана. На некоторых из них было нечто вычерчено, другие месяцами оставались пустыми. Большинство сотрудников не сидели на месте, а шныряли по комнатам, курили и болтали.

Все как-то устраивались в этой системе: женщины вязали и снимали выкройки из журналов на казенную кальку, один младший научный сотрудник разрисовывал цветными карандашами картинки в книжках для своего сына, лаборантки квасили выдаваемое за вредность молоко и делали творог. Но читать здесь художественную литературу было не принято и осуждалось не только начальством.

Паровиков, которого все называли «шеф», непосредственный начальник моего младшего инженера, можно подумать, за всю жизнь не прочел ни одной книги. Он был из тех наиболее активных институтских деятелей, кто для продвижения по службе влез в партию, преодолев ограничения, существовавшие при приеме в КПСС интеллигенции. Хотя, как видел наш разумник, никакой интеллигенции в партийных ячейках «ящика» не водилось…

Герою моего повествования удалось безгласно отвоевать себе угол и умело отгородиться чертежными досками, но от беспрерывного человеческого гула с женскими взвизгиваниями он не мог изолироваться и, случалось, заклеивал уши хлебным мякишем…

Он понимал, что бессмысленное принудительное безделье, сменяющееся гонкой, вкупе с бытовыми трудностями и нехваткой самого необходимого обессиливало и растлевало людей. Его окружали среднестатистические типы, не терпящие ничего непохожего на них самих. А ему их лица склонностью к ранним морщинам и всегдашним выражением настороженности казались почти одинаковыми.

Его угнетала бесцветная, полная газетных оборотов речь сослуживцев, этот жаргон посредственности. Метафора или преувеличение тут были невозможны, иностранные слова характерно перевирались, точно язык с трудом ворочался в мясной тесноте зева. Остроты черпались из телевизионных шуток, из реплик Райкина и повторялись так часто, что вызывали у нормального человека отвращение. «Как вы себя ощущаете?» – слышалось отовсюду после того, как знаменитый актер показывался с очередным спектаклем на телеэкране. «Слушай, Люлёк», – приговаривали перед каждой фразой. «Вощще», – цитировали все к месту и не к месту. Анекдоты рассказывали либо в женском, либо в мужском кругу, часто – в уборной. Анекдоты эти были грязны и примитивны, но матерные слова произносились вполголоса. Слово «халтура» обозначало здесь не плохо выполненную работу, а незаконный («левый») приработок.

Смеху и хохоту некоторых сослуживцев присущи были звуки неживой природы: бульканье, металлический писк, треск, какой бывает при шлепках по фанере. Человек весь на виду, когда смеется. Слишком широко раскрытый рот, трубное горловое выдыхание или беззвучная тряска, когда колышется живот, – все раздражало моего мизантропа, но и вызывало странный болезненный интерес.

10

Он не привык, чтоб его как-то любили. Выросший в скудном месте, в нищете, без отца, с ежедневными истериками измученной матери: «На что жить?» – он и не ждал от этого мира сочувствия, да и сам не собирался жертвовать своей жизнью ради кого-то. Его порой мучила совесть, что и мать свою он не любит. С трудом скрывая раздражение, он старался промолчать и не поддерживал скандала, когда она, например, упрекала его, что вот, мол, истратил всю стипендию на пластинки, а есть нечего. Он никогда не думал о еде и не хотел есть.

Он не видел врожденного благообразия матери, воспринимая ее существование рядом с собой как неизбежную данность. Ну вот, мечется такое существо, ругается. А когда у нее однажды нарывал палец и боль была невыносима, сказал жестко: «Ты можешь не стонать?». Обреченный жить с матерью в одиннадцатиметровой комнате коммунального дома, он считал, что она не должна вмешиваться в его жизнь, и не выносил поучений.

И материнскую судьбу с клеймом дочери врага народа и жены врага народа он не хотел впускать в свою душу. Он не считал такие чувства эгоизмом, потому что к себе был еще более равнодушен, чем к остальному человечеству.

Он научился такому равнодушию давно, впервые осознав необходимость без жалоб терпеть боль еще в детстве. Он помнил, как его били малыши, чуть ли не всем детским садом, жестоко. Так, что даже повредили носовую перегородку, и, дожив до поры, когда у него стали проявляться вторичные мужские признаки, он заметил, что возле искривленной ноздри, которая после той драки почти не дышала, щетина хуже растет, чем на другой стороне лица. Две-три дружеских связи за целую жизнь держались на добровольном его подчинении тем, кого безоговорочно он признавал выше себя. Учитель в студии живописи, иногда приглашавший его к себе в холостяцкое жилье посмотреть альбомы с репродукциями, которому позднее он приносил из аптеки лекарства. Да те сверстники, которым он невысказанно завидовал (у них были отцы!), в ком угадывал умственное превосходство над остальными одноклассниками.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5