Оценить:
 Рейтинг: 0

Книги Якова

Год написания книги
2014
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 26 >>
На страницу:
11 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Нахман видит, как из-за его «Жития Пресвятого Шабтая Цви», из стопки листочков, сшитых дратвой, выглядывает он сам, Нахман Самуил бен-Леви из Буска. Он видит себя со стороны: тщедушный, невысокого роста, невзрачный, вечный странник. И записывает самого себя. Назвал Нахман эти записки поскрёбками, стружками, оставшимися от других, более важных произведений. Крошки – вот что такое наша жизнь. То, что он пишет на крышке ящика, поставленного на колени, в дорожной пыли и неустроенности, – по сути, тиккун[49 - Понятие в каббале – процесс исправления мира, потерявшего свою гармонию; главным исполнителем служит Мессия, а инструментом – божественный свет; главное средство осуществления тиккун человеком заключается в приобщении его к святости через Тору и молитву, каждое деяние человека воздействует на внутреннюю структуру миров, и это влияние тем значительнее, чем осознаннее поступает человек.], исправление мира, штопанье прорех в ткани, что вся состоит из накладывающихся друг на друга узоров, завитков, переплетений и полосок. Именно так следует понимать это странное занятие. Одни лечат людей, другие строят дома, третьи изучают книги и переставляют слова в поисках их истинного смысла. А Нахман пишет.

ПОСКРЁБКИ, ИЛИ О ТОМ, КАК ДОРОЖНЫЕ ТЯГОТЫ ПОРОЖДАЮТ ИСТОРИЮ. НАПИСАНО НАХМАНОМ САМУИЛОМ БЕН-ЛЕВИ, РАВВИНОМ ИЗ БУСКА

О ТОМ, ОТКУДА Я ВЗЯЛСЯ

Я знаю, что никакой я не пророк и Святой Дух во мне отсутствует. У меня нет власти над голосами, я не умею прозревать будущее. Происхождения убогого, и ничто не поднимет меня из праха. Я подобен многим и принадлежу к числу тех, чьи мацевы рассыпаются первыми. Но знаю я и свои достоинства: мне по силам торговля и путешествия, я быстро считаю и обладаю способностями к языкам. Я идеальный посыльный.

Когда я был ребенком, моя речь напоминала дождь, барабанящий по деревянной крыше обветшалой хижины, грохот, стрекотание, в котором терялись слова. Вдобавок какая-то сила внутри меня не давала закончить начатое предложение или слово, заставляла повторять его несколько раз, поспешно, почти бездумно. Я заикался. В отчаянии я видел, что родители, братья и сестры меня не понимают. Отец отвешивал мне затрещину и шипел: «Говори медленнее!» Пришлось попробовать. Я научился как бы выходить за пределы самого себя и хватать себя за горло, чтобы остановить этот грохот. В конце концов мне удалось научиться разбивать слова на слоги и разбавлять их, точно суп – как делала моя мама со вчерашним борщом, чтобы всем хватило. Но зато я был смышленым. Из вежливости я ждал, пока другие закончат, но заранее знал, что они хотят сказать.

Мой отец был раввином в Буске, как со временем стал и я, хоть и ненадолго. Они с матерью держали корчму у самых болот, клиентов было не слишком много, поэтому жили мы бедно. Наша семья, как по материнской, так и по отцовской линии, перебралась на Подолье с запада – из Люблина, куда предки, чудом уцелевшие и изгнанные с насиженных мест, пришли, в свою очередь, с немецких земель. Однако о тех временах рассказывали мало, я запомнил, пожалуй, только одну историю – одну из двух, которые вызывали во мне детский ужас, – о поглощающем книги пожаре.

Но из детских лет я мало что помню. Главным образом мать, от которой я не отходил ни на шаг, упорно цепляясь за ее юбку, из-за чего отец сердился и говорил, что я останусь маменькиным сынком, фейгеле, изнеженным слабаком. Помню нашествие комаров – мне было года три или четыре: все щели и отверстия в домах позатыкали тогда тряпками и глиной, а наши тела, руки и лица покраснели от укусов, будто началась эпидемия оспы. Маленькие ранки мазали растертыми листьями шалфея, а по деревням ходили торговцы, продававшие чудодейственную вонючую жидкость, которую добывали из-под земли где-то в окрестностях Дрогобыча…

Так начинается не очень аккуратная рукопись Нахмана – автор сам любит перечитывать ее первые страницы. В эти минуты ему кажется, что он более уверенно ступает по земле, что подошвы у него вдруг стали больше. Теперь он возвращается в лагерь, потому что проголодался, и присоединяется к своим спутникам. Турецкие проводники и носильщики только что вернулись с молитвы и дурачатся перед ужином. Армяне перед едой закрывают глаза и правой рукой размашисто осеняют тело крестным знаменьем. Нахман и другие евреи молятся коротко и поспешно. Они голодны. С настоящей молитвой придется подождать до возвращения домой. Путешественники рассаживаются группами, на некотором расстоянии друг от друга, каждый при своем товаре, рядом со своим мулом, но так, чтобы держать друг друга в поле зрения. Утолив первый голод, начинают переговариваться, а потом и перешучиваться. Ночь наступает сразу, мгновенно опускается темнота, и приходится зажигать масляные лампы.

Однажды в нашей корчме, которой занималась главным образом мать, остановился один из гостей, приглашенных паном Яблоновским на охоту. Человек этот был известным пьяницей и извергом. Поскольку было жарко и душно и испарения с болот низко стояли над землей, какой-то княгине срочно потребовался отдых. Нас всех вытолкали на улицу, но я спрятался за печкой и с большим волнением наблюдал, как красивая дама с лакеями, фрейлинами и камердинерами входит в дом. Великолепие их, вся эта роскошь, краски, узоры произвели на меня такое впечатление, что я залился краской, и мать потом опасалась за мое здоровье. Когда господа уехали, мать прошептала мне на ухо: «Глупенький, на том свете она будет у нас дуксель в пескурэ разжигать», то есть в следующей жизни княгиня станет топить нам печи.

С одной стороны, меня очень порадовало, что где-то там наверху, где ежедневно конструируется будущее мира, царит строгая справедливость. С другой – мне было жаль всех нас, и особенно эту гордую даму, такую красивую и недоступную. Знает ли она об этом? Предупредил ли ее кто-нибудь? Говорят ли им в костеле, как все случится на самом деле? Что все перевернется с ног на голову, слуги станут господами, а господа – слугами? Но получится ли в результате справедливо и хорошо?

Уходя, тот господин дернул моего отца за бороду – эта выходка ужасно развеселила гостей, – а затем велел своим солдатам выпить еврейской водки; они поспешили выполнить приказ, разграбив при этом корчму и невесть зачем перепортив все вещи.

Придется встать. Как только солнце садится, делается очень холодно, не так, как в городе, где жара, которую хранят нагревшиеся стены, по вечерам не уступает: рубашка продолжает липнуть к спине. Нахман берет лампу и накидывает на плечи бомбазиновый плащ. Носильщики играют в кости, того и гляди вспыхнет ссора. Небо уже все усеяно звездами, и Нахман машинально определяет стороны света. На юге видит Смирну – Измир, как говорит реб Мордке, – которую они покинули позавчера. Город представляет собой хаотичное скопище разномастных приземистых домиков, бесконечное множество крыш, перемежаемых стрельчатыми силуэтами минаретов и – кое-где – куполами церквей. В темноте Нахману чудится на горизонте голос муэдзина, настойчивый, жалобный, и кажется, что вот-вот ему ответит другой, из каравана, и воздух мгновенно наполнится мусульманской молитвой, задуманной как гимн и похвала, но больше напоминающей стенания.

Нахман глядит на север и там, далеко-далеко, в складках туманной темноты, видит маленький городок, раскинувшийся у самых болот, под низким небом, задевающим шпиль колокольни. Он кажется совершенно бесцветным, словно сделан из торфа и присыпан золой.

Когда я родился – в 5481 году, а по христианскому календарю – в 1721-м, мой отец, новоиспеченный раввин, занял свою должность, еще не понимая, куда попал.

В Буске река Буг сливается с рекой Полтвой. Город всегда принадлежал королю, а не помещикам, поэтому нам здесь жилось хорошо; вероятно, также поэтому Буск постоянно громили – то казаки, то турки. Если небо есть зеркало, отражающее время, то образ пылающих домов и по сей день висит над городом. После, полностью разрушенный, его всякий раз отстраивали, хаотично, во всех направлениях, на болоте, поскольку правит здесь вода, единственная королева. Когда наступала весенняя распутица, это болото выползало на дороги и отрезало городок от остального мира, а его обитатели, как и подобает жителям торфяных болот и топей, сидели в своих отсыревших избах, мрачные и тусклые – будто покрывшиеся плесенью.

Евреи жили здесь небольшими группами во многих районах, но больше всего их было в Старом городе и в Липибоках. Они торговали лошадьми, которых водили из города в город на ярмарки, держали небольшие табачные лавки, большей частью – размером с собачью конуру. Некоторые занимались земледелием, было еще несколько сотен ремесленников. Главным образом бедняки, жалкие и суеверные.

На окружавших нас крестьян – русинов и поляков, которые на рассвете склонялись к земле, а разгибали спины лишь под вечер, когда усаживались на лавочки перед домом, – мы смотрели с чувством некоторого превосходства: уж лучше быть евреем, чем крестьянином. Они тоже наблюдали за нами: куда эти еврейчики снова едут на своих телегах и почему от них вечно столько шуму? Женщины щурили глаза, ослепленные солнцем за целый день сбора колосьев, которые остались после жатвы.

Весной, когда начинали зеленеть прибрежные луга, в Буск слетались сотни, а может, и тысячи аистов и расхаживали царственно, держась прямо и горделиво. Наверное, поэтому здесь рождалось столько детей: крестьяне считали, что их приносят аисты.

На гербе Буска изображен аист, стоящий на одной ноге. Вот и мы, жители этого города, вечно стояли на одной ноге, в любой момент готовые пуститься в путь, зацепившиеся за жизнь одним договором об аренде, одним контрактом. Вокруг – сыро, топко. Закон вроде есть, но шаткий, мутный, точно грязная вода.

Буск, как и многие городки и деревни на Подолье, был почти полностью населен нами – теми, кто сам себя называл «наши» или «правоверные». Мы искренне и глубоко верили в то, что Мессия уже явился в Турции и, уходя, оставил нам преемника, а главное – указал путь, которым следует идти.

Чем больше мой отец читал и спорил в бейт-мидраше, тем больше сам склонялся к подобной точке зрения. Через год после переезда, начитавшись саббатианских книг, он полностью поверил им, а его природная восприимчивость и религиозное чутье лишь способствовали этой метаморфозе.

– Отчего это всё? – говорил отец. – Почему, если Бог так возлюбил нас, вокруг столько страдания? Выйди на рыночную площадь в Буске – ноги подкашиваются под бременем этой боли. Если он возлюбил нас, почему мы не здоровы и не сыты, а вместе с нами и другие, чтобы нам не приходилось смотреть на болезни и смерть? – Отец сутулился, словно желая наглядно продемонстрировать это бремя. А после принимался, по своему обыкновению, ворчать на раввинов и их законы, все больше распаляясь и размахивая руками.

В детстве я часто видел его на рыночной площади, перед магазином Шили: отец стоял вместе с другими, говорливый, негодующий. Разглагольствовал он пылко и от души, и от этого его щуплая, неказистая фигурка, казалось, делалась больше.

«Из одного закона Торы Мишна вывела дюжину, а Гемара – пять дюжин; в последующих же комментариях законов – что песка морского. Вот и скажите мне, как жить?» – драматически восклицал отец, так что даже прохожие останавливались.

Шиля, который не слишком пекся о торговле и больше интересовался обществом словоохотливых мужчин, печально поддакивал, угощая их трубкой:

«Скоро ничто уже не будет кошерным».

«Трудно соблюдать Закон, когда ты голоден», – соглашались те и вздыхали. Вздохи тоже были обязательной частью беседы. Участие в ней принимали главным образом простые торговцы, но иногда приходили учителя из иешивы и вносили в ежедневные причитания на площади что-то свое. К этому прибавлялись жалобы на господские порядки, неприязнь крестьян, нередко отравлявшую евреям жизнь, сетования по поводу цен на муку, погоды, сорванного наводнением моста и подгнившего от сырости урожая фруктов.

Так и я с самого детства пропитывался этим вечным недовольством по поводу мироздания. Что-то здесь не так, нас окружает какая-то ложь. Видимо, о чем-то умалчивали те, кто учил нас в иешивах. Наверняка от нас утаили какие-то факты, поэтому мы никак не можем собрать мир воедино. Должна быть тайна, которая объяснит все.

Со времен отцовской юности все в Буске так говорили, и имя Шабтая Цви произносилось часто и отнюдь не шепотом, а вполне открыто. В моих детских ушах оно звучало словно галоп всадников, скачущих на помощь. Однако сегодня лучше не называть это имя вслух.

МОЯ МОЛОДОСТЬ

Как и многие мальчики моего возраста, я с детства мечтал изучать священные книги, но, будучи единственным ребенком, был слишком привязан к отцу с матерью. Лишь когда мне исполнилось шестнадцать, я понял, что хочу служить какому-нибудь благородному делу и что я один из тех, кто никогда не довольствуется тем, что есть, но всегда устремляется к чему-то еще.

Поэтому, когда до меня дошли слухи о великом учителе Баал-Шем-Тове[50 - Исраэль Баал-Шем-Тов (Бешт) (1698–1760) – основатель хасидского движения в иудаизме, раввин.] и о том, что он принимает учеников, я решил присоединиться к ним и покинул родной Буск. К отчаянию матери, я в одиночку направился в Мендзыбоже – около двухсот миль на восток. В первый же день я встретил мальчика чуть постарше, который с той же целью покинул Глинно и шел уже третий день. Этот Лейбек, молодожен, у которого еще только начали пробиваться усы, напуганный собственным браком, убедил жену и ее родителей, что прежде, чем он начнет зарабатывать деньги, ему следует прикоснуться к подлинной святости и насытиться ею на будущее. Лейбек происходил из уважаемого рода глинненских раввинов, и то, что он прибился к хасидам, стало для его родных серьезным ударом. За ним дважды приезжал отец, умолял вернуться домой.

Вскоре мы сделались неразлучны. Спали под одним одеялом и делились каждым куском хлеба. Мне нравилось разговаривать с Лейбеком, он был мальчиком очень восприимчивым и мыслил иначе, чем остальные. Ночью мы переносили наши дискуссии под грязное одеяло и там обсуждали великие тайны.

Именно Лейбек, будучи человеком женатым, просветил меня насчет отношений между женщиной и мужчиной, что в то время показалось мне не менее захватывающим, чем проблема цимцум[51 - Самосокращение, самоограничение или самоопределение Божества; в каббале процесс сжатия бесконечного Бога, в результате которого образуется пустое пространство; цимцум как бы освобождает место для последующего творения, создавая пространство без Бога.].

Дом был большой, деревянный, приземистый. Мы, тощие мальчишки, спали вповалку на кровати, занимавшей всю комнату, прижавшись друг к другу, под одеялами, в которых нередко обнаруживались вши; искусанные ноги мы потом мазали кашицей из листьев мяты. Ели мало: хлеб, оливковое масло, немного репы. Иногда женщины приносили нам какие-нибудь лакомства – например, изюм, но мальчиков было так много, что каждому доставалось всего несколько штучек, ровно столько, чтобы не забыть, каков он на вкус. Зато мы много читали – в сущности, постоянно, поэтому глаза у нас вечно были красными, как у кроликов, – по ним нас можно было легко узнать. А вечером, когда у Бешта находилась для нас толика священного времени, мы слушали его самого и его беседы с другими цадиками. Именно тогда меня заинтересовали проблемы, которые отец не умел убедительно разъяснить. Как может существовать мир, если Бог повсюду? Если Бог – это всё во всём, то как могут существовать вещи, которые не являются Богом? Как Бог мог создать мир из ничего?

Известно, что в каждом поколении есть тридцать шесть святых мужей и посредством их Бог поддерживает существование мира. Вне всяких сомнений, Баал-Шем-Тов был одним из них. Хотя большинство святых остаются неузнанными и живут бедными трактирщиками или сапожниками, Бешт являлся личностью столь выдающейся, что скрыть это было никак невозможно. В этом человеке напрочь отсутствовала гордыня, но где бы он ни появлялся, все робели, что крайне его тяготило. Мы видели, что он несет свою святость словно тяжелое бремя. Бешт ничем не напоминал моего отца, вечно раздосадованного или разгневанного. Бешт весь переливался разными оттенками. То принимал обличье старого мудреца, говорил, прикрыв глаза, то вдруг на него что-то находило – и он дурачился вместе с нами, шутил и смешил. Он всегда готов был сделать что-нибудь неожиданное, ошарашить. Этим Бешт располагал к себе и уже не отпускал. Он был для нас центром мира.

Здесь никого не привлекал мертвый и выхолощенный раввинизм, тут все были солидарны, и в этом смысле моему отцу у Бешта понравилось бы. Зоар читали ежедневно и с большим волнением, среди старейшин было немало каббалистов с затуманенным взором, постоянно обсуждавших между собой божественные секреты – так, словно речь шла о хозяйстве: сколько у кого кур, хватит ли сена на зиму…

Однажды такой каббалист спросил Бешта, считает ли он, что мир является эманацией Бога, и тот радостно согласился: «О да, весь мир – Бог». Все удовлетворенно закивали. «А как насчет зла?» – хитро и ехидно поинтересовался тот. «И зло – Бог», – спокойно ответил жизнерадостный Бешт, но теперь среди присутствующих пронесся ропот, и тут же раздались голоса других ученых цадиков и всяких святых мужей. А дискуссии тут всегда проходили бурно: спорщики швыряли стулья, разражались плачем, кричали, рвали на себе волосы. Я много раз оказывался свидетелем обсуждения этой проблемы. У меня самого все вскипало внутри: ведь как же так? Всё то, что мы видим: как с этим быть? В какую рубрику вписать голод и телесные язвы, резню животных, гибель детей от эпидемий? Мне всегда казалось, что, если продолжать думать в подобном духе, непременно придешь к выводу, что Богу на всех нас наплевать.

Достаточно было кому-нибудь бросить, что зло плохо не само по себе, а лишь представляется таковым человеку, как начинался скандал, и вот уже из разбитого кувшина лилась вода, впитываясь в опилки на полу, кто-то в гневе выбегал на улицу, кого-то приходилось удерживать, потому что он кидался на окружающих с кулаками. Такой силой обладает произнесенное слово.

Поэтому Бешт твердил нам: «Тайна зла – единственная, которую Бог велит нам не принимать на веру, но размышлять над ней». И я размышлял целыми днями и ночами – потому что иногда мое тело, по-прежнему требовавшее пищи и терзаемое голодом, не давало уснуть. Я подумал, что, может, Бог осознал свою ошибку, понял, что ждет от человека невозможного – безгрешности. Итак, у Бога был выбор: он мог карать за грехи, карать неустанно и превратиться в вечного управляющего, вроде тех, что лупят крестьян по спине, когда они недостаточно усердно трудятся на господских полях. Или мог быть Богом бесконечно мудрым, готовым принять человеческую греховность, оставить место для человеческой слабости. Бог сказал себе: человек не может быть одновременно свободен и полностью мне подчинен. У меня не может быть безгрешного создания, являющегося при этом человеком. Лучше грешное человечество, чем мир без людей.

О да, мы все с этим соглашались. Худосочные мальчишки в драных лапсердаках, с вечно торчащими из слишком коротких рукавов руками сидели по одну сторону стола. По другую – учителя.

Я провел с Бештом и его праведниками несколько месяцев и, несмотря на нищету и холод, чувствовал, что лишь теперь моя душа догоняет мое тело – выросшее, возмужавшее. Ноги покрылись волосами, грудь тоже, живот окреп. А теперь и душа спешила вслед за телом и крепла. Вдобавок мне казалось, что у меня развивается новый орган чувств, о существовании которого я прежде не подозревал.

Есть люди, обладающие чувством потустороннего, как другие – обостренным обонянием, слухом или вкусом. Они ощущают едва заметные процессы в огромном и сложном теле мира. Более того, у некоторых из них это внутреннее видение настолько обострено, что они могут видеть, где упала искра, видят ее свечение в самом неожиданном месте. Чем хуже место, тем отчаяннее сверкает искра, тем сильнее пламенеет, а свет ее более горяч и чист.

Но есть и те, кто лишен этого чутья, поэтому им приходится доверять остальным пяти органам чувств: к этим ощущениям они и сводят весь мир. Подобно тому, как слепорожденный не знает, что такое свет, а глухой – что такое музыка, как лишенный обоняния не понимает, что такое запах цветов, так и они не разумеют эти мистические души и принимают одаренных ими людей за сумасшедших, бесноватых, которые все это выдумали невесть зачем.

В тот год ученики Бешта (да будет благословенно его имя) страдали от загадочной болезни, о которой сам он говорил с печалью и тревогой, а я не знал, что он имеет в виду.

Однажды во время молитвы один из старших мальчиков расплакался, и его никак не удавалось успокоить. Мальчика привели к праведнику, и там несчастный, рыдая, признался, что, читая «Шма, Исраэль»[52 - «Слушай, Израиль» – важнейшая еврейская молитва, заповеданная непосредственно Торой.], вообразил Христа и к нему обратил эти слова. Когда он рассказывал, все, кто слышал эти ужасные слова, затыкали уши и закрывали глаза, чтобы не позволить своим органам чувств соприкоснуться с подобным кощунством. Бешт лишь печально покачал головой, а потом объяснил это очень просто, настолько, что все испытали огромное облегчение: мальчик каждый день проходил мимо христианской часовенки и там видел Христа. А когда человек долго на что-либо смотрит или часто сталкивается с какой-либо картиной, она проникает в глаза и разум, въедается в них, словно щелочь. А поскольку человеческий разум нуждается в святости, то ищет ее повсюду, точно растущее в пещере растение, тянущееся к любому, даже самому тусклому, свету. Отличное объяснение.

У нас с Лейбеком была тайная страсть: мы вслушивались в само звучание слов, в шорох молитв, доносящийся из-за перегородки, и настраивали свои уши на те слова, которые, сливаясь в одно при быстром произнесении, смешивали друг с другом свои смыслы. И чем более странным оказывался результат наших игр, тем больше мы радовались.

В Мендзыбоже все, подобно нам, были нацелены на слова, поэтому и само местечко казалось каким-то нескладным, случайным и сиюминутным, как будто при соприкосновении со словом материя поджимала хвост и смущенно съеживалась: грязная, разъезженная телегами дорога, казалось, вела в никуда, а маленькие хибарки по ее сторонам и бейт-мидраш – единственный дом, имевший широкое деревянное крыльцо из прогнившего и почерневшего дерева, которое мы ковыряли пальцами, – напоминали сон. Могу сказать, что точно так же мы расковыривали слова, заглядывая через получившиеся дырки в их бездонное нутро. Мое первое озарение касалось сходства двух слов.

А именно: чтобы создать мир, Богу пришлось сделать шаг назад внутри самого себя, высвободить в своем теле немного места – пространство для мира. Из этого пространства Бог исчез. Слово «исчезнуть» происходит от корня «элем», а место исчезновения называется «олам» – «мир». Так что в самом имени мира заключена история исчезновения Бога. Мир мог возникнуть лишь потому, что Бог оставил его. Сначала было нечто, а потом оно исчезло. Это и есть мир. Мир есть отсутствие.

Ris 90.Krag hebrajski
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 26 >>
На страницу:
11 из 26

Другие электронные книги автора Ольга Токарчук