Здесь торгуют кто чем умеет. В том числе пестрыми тканями, платками и шалями прямиком со стамбульского базара, детской обувью, фруктами, орехами. У мужчины, стоящего возле забора, – плуг и гвозди разных размеров, от крошечных, с булавку, до огромных, какими пользуются при строительстве домов. Рядом дородная женщина в накрахмаленном чепце разложила трещотки для ночных сторожей: маленькие, чей звук напоминает скорее ночное пение сверчков, чем призывы ложиться спать, и большие – эти, напротив, и мертвого разбудят.
Сколько раз евреям запрещали торговать предметами, связанными с Католической церковью. Ругались по этому поводу и ксендзы, и раввины – ничего не помогает. И вот, пожалуйста, опять: красивые молитвенники с лентами-закладками, переплеты с изящными – тиснеными, посеребренными – буквами; на ощупь они, если провести кончиком пальца, теплые, живые. Опрятный, можно сказать, элегантный мужчина в меховой шапке относится к ним как к реликвиям: завернул в кремовую папиросную бумагу, чтобы этот грязный туманный день не запятнал невинные, христианские, пахнущие типографской краской страницы. Еще он продает восковые свечи и даже изображения святых с нимбами.
Ксендз подходит к одному из бродячих книготорговцев, надеясь отыскать что-нибудь на латыни. Однако книги явно только еврейские: рядом разложены предметы, предназначение которых ксендзу неизвестно.
Чем дальше в переулки, тем большая проглядывает нищета, точно грязный палец, торчащий из прохудившегося ботинка; нищета суровая, молчаливая, придавленная к земле. Тут уже не магазины, не лавочки, а будки, наподобие собачьих, сколоченные из тонких, собранных по помойкам досок. В одной сапожник ремонтирует обувь, которую не раз зашивали, подбивали, латали. В другой, увешанной железными кастрюлями, сидит лудильщик. Лицо у него худое, щеки впалые, кипа прикрывает лоб, весь в каких-то коричневых пятнах. Ксендз-декан побоялся бы чинить у него кастрюли: еще подхватишь через пальцы этого несчастного какую-нибудь страшную болезнь. Рядом старик точит ножи и всевозможные серпы с косами. Вся его мастерская – каменный круг, висящий на шее. Когда нужно что-нибудь поточить, он устанавливает примитивный деревянный каркас и при помощи нескольких кожаных ремней превращает его в немудреный механизм, чье колесо, вращаемое вручную, лижет металлические лезвия. Иногда из этого механизма летит в грязь несколько настоящих искр, что особенно радует замурзанных, запаршивевших детей. Зарабатывает точильщик гроши. С помощью этого круга можно также утопиться в реке – еще одно преимущество сей профессии.
Женщины в лохмотьях собирают на улице щепу и навоз на растопку. По их тряпкам трудно понять, еврейская это нищета, православная или католическая. Да, нищета не имеет ни веры, ни национальности.
«Si est, ubi est?»[3 - Если он существует, то где? (лат.)] – спрашивает себя ксендз, думая о рае. Уж точно не здесь, в Рогатине, и вообще – так ему кажется – не на Подолье. И если кто-то думает, что в больших городах лучше, то сильно ошибается. Правда, ксендз никогда не видел ни Варшавы, ни Кракова, однако кое-что слыхал, бывая в усадьбах, и от монаха-бернардинца Пикульского, человека более сведущего, чем он.
Рай, или сад наслаждений, Господь перенес в прекрасное и неведомое место. В «Arca Noe»[4 - «Ноев ковчег» (лат.).] говорится, что рай располагается где-то в краю армян, высоко в горах, а вот Бруно утверждает, что – sub polo antarctico, в районе Южного полюса. Признаком близости рая являются четыре реки: Гихон, Фисон, Евфрат и Тигр. Есть также авторы, которые, не найдя раю место на земле, размещают его в воздухе, в пятнадцати локтях над горами. Это как раз ксендзу представляется малоправдоподобным. Сами посудите. Что же, те жители земли, которые обитают под раем, видят его снизу? Пятки святых разглядывают?
Однако, с другой стороны, нельзя согласиться с теми, кто пытается насаждать ложные идеи, будто священный текст о рае имеет лишь мистическое значение, то есть его следует понимать в духовном или аллегорическом плане. Ксендз – не только потому, что является ксендзом, но по собственному глубокому убеждению – полагает, что Библию нужно понимать буквально.
Он знает о рае почти все, поскольку не далее как на прошлой неделе закончил главу своего весьма смело задуманного труда, главу, являющуюся компиляцией всех тех книг, что есть у него в Фирлеюве, а их у ксендза сто тридцать. За некоторыми он ездил во Львов и даже в Люблин.
Вот скромный угловой дом – сюда-то он и направляется. Так посоветовал ему ксендз Пикульский. Низкая двустворчатая дверь распахнута настежь; оттуда исходит запах пряностей, выделяющийся на фоне всей этой вони лошадиного навоза и осенней сырости, и еще один резкий аромат, уже знакомый декану: каффа. Ксендз каффу не пьет, но пора бы наконец познакомиться с ней поближе.
Ксендз оглядывается, ищет взглядом Рошко; видит, как тот угрюмо-сосредоточенно перебирает тулупы, а за его спиной простирается рынок, где никому ни до кого нет дела. Никто на ксендза не смотрит, все поглощены ярмаркой. Шум и гам.
Над входом виднеется не слишком умело сделанная вывеска:
ШОР СКЛАД ТОВАРОВ
Дальше еврейские буквы. У двери висит металлическая табличка, а рядом какие-то значки, и ксендз вспоминает, что Афанасий Кирхер[5 - Атанасиус (Афанасий) Кирхер (1602–1680) – немецкий ученый-энциклопедист, изобретатель, монах-иезуит, автор многочисленных трактатов по самым разнообразным предметам.] в своей книге утверждает, будто евреи, когда жена должна разрешиться от бремени, пишут, опасаясь колдовства, на стенах своих жилищ: «Адам ве-Хава – хуц Лилит», что означает: «Адам и Ева, придите, а ты, Лилит, то есть ведьма, прочь». Вероятно, это оно и есть. Наверное, здесь недавно родился ребенок.
Священник переступает высокий порог и с головой окунается в теплый, пряный аромат. Глазам требуется время, чтобы привыкнуть к темноте, потому что свет проникает сюда лишь через небольшое окошко, к тому же заставленное цветочными горшками.
За стойкой стоит подросток, у него едва начали пробиваться усы, а пухлые губы, когда мальчик видит ксендза, сперва подрагивают, а потом пытаются выговорить какое-то слово. Он изумлен.
– Как тебя зовут, отрок? – смело спрашивает ксендз, чтобы показать, как уверенно он чувствует себя в этой темной лавке с низким потолком, и побудить мальчика к беседе, но тот не отвечает. – Quod tibi nomen est?[6 - Как тебя зовут? (лат.)] – повторяет он более официально, но латынь, призванная способствовать взаимопониманию, звучит как-то слишком торжественно, будто ксендз пришел сюда изгонять бесов, подобно Христу в Евангелии от Луки, с тем же вопросом обратившемуся к одержимому. Но подросток только шире открывает глаза и твердит «бх, бх», а потом вдруг, задев висящую на гвозде косу чеснока, убегает куда-то за полки.
Отец Хмелёвский оплошал: ну откуда он взял, что здесь говорят на латыни? Ксендз скептически оглядывает себя – из-под пальто видны черные волосяные пуговицы сутаны. Наверное, этого мальчик и испугался, думает он, сутаны. Хмелёвский улыбается себе под нос и вспоминает библейского Иеремию, который тоже чуть не потерял голову и едва смог выговорить: «А-а-а, Domine Deus ecce nescio loqui!» – «Господи Боже, я не умею говорить!».
С этого момента ксендз мысленно называет мальчика Иеремией. Он не знает, как поступить, – так внезапно тот исчез. А потому застегивает пальто и одновременно рассматривает лавку. Это ксендз Пикульский уговорил его приехать сюда; декан послушался, но теперь уже не уверен, что это была хорошая идея.
С улицы никто не заходит, за что ксендз мысленно благодарит Господа. Вот уж было бы диковинное зрелище: католический священник, рогатинский декан в еврейской лавке дожидается, точно какая-нибудь мещанка, пока его обслужат. Ксендз Пикульский советовал ему поехать во Львов, к раввину Дубсу, он, мол, там бывал и много чего узнал. Ксендз послушался, но старика Дубса, видимо, утомили католические священники, расспрашивающие о книгах. Он был неприятно удивлен просьбой, а того, что особенно интересовало Хмелёвского, у него не оказалось, или он притворился, что не оказалось. Сделал любезное лицо и, причмокивая, покачал головой. А когда ксендз спросил, кто может ему помочь, замахал руками и, оглянувшись, словно за спиной у него кто-то стоял, дал понять, что не знает, а если бы даже и знал, то все равно не сказал бы. Потом ксендз Пикульский объяснил ксендзу-декану, что речь идет о еврейской ереси, а евреи, хоть и хвастаются, что никакой ереси у них нет, для этой, похоже, делают исключение и искренне, не таясь ненавидят.
В конце концов Пикульский рекомендовал ему обратиться к Шору. Большой дом с магазином на рыночной площади. Однако при этом поглядел на ксендза как-то косо, с иронией, а может, тому просто показалось. Возможно, надо было попросить Пикульского раздобыть для него эти еврейские книги? Хоть ксендз-декан Пикульского и недолюбливает. Не пришлось бы теперь позориться и потеть. Но упрямства ксендзу не занимать, так что он поехал сам. Тут был еще один нюанс, тоже нелепый, – небольшая игра слов (кто поверит, что такие детали правят миром?): отец Хмелёвский трудился над фрагментом из Кирхера, где упоминается огромный вол Шоробор. Возможно, именно созвучие слов привело его сюда – Шор и Шоробор. Неисповедимы пути Господни.
Но где же эти знаменитые книги, где эта фигура, внушающая опасливое уважение? Магазин напоминает обычную лавку, а ведь хозяин – якобы потомок знаменитого раввина, почитаемого мудреца Залмана Нафтали Шора. А тут – чеснок, специи, горшки с ароматными травами, банки и баночки, а в них всевозможные пряности – дробленые, молотые или в первозданном виде, как вот эти палочки ванили или гвоздики гвоздики, шарики мускатного ореха. На полках, на соломе, разложены также рулоны ткани – видимо, шелк и атлас, очень яркие, глаз не отвести. Ксендз задумывается, не нужно ли ему чего-нибудь, но в следующее мгновение замечает неумелую надпись на внушительной темно-зеленой банке: Herba the[7 - Травяной чай (лат.).]. Вот что надо попросить, когда кто-нибудь наконец к нему выйдет, – немного этой травы, улучшающей настроение, что для ксендза означает возможность трудиться, не чувствуя усталости. К тому же она благоприятно действует на пищеварение. Еще он, пожалуй, купит чуть-чуть гвоздики, чтобы приправлять ею вечерний глинтвейн. Последние ночи были такими холодными, что ноги стыли, не давая сосредоточиться на работе. Ксендз оглядывается в поисках какой-нибудь скамьи, а дальше все происходит одновременно. Из-за полок показывается бородатый коренастый мужчина в длинном шерстяном одеянии, из-под которого выглядывают остроносые турецкие туфли. На плечи наброшено легкое темно-синее пальто. Он щурится, словно вылез из колодца. Из-за его спины с любопытством выглядывает Иеремия, которого ксендз давеча напугал, и еще две какие-то физиономии, очень на Иеремию похожие, такие же пытливые и румяные. А напротив, на пороге двери, выходящей на площадь, появляется запыхавшийся худощавый паренек или скорее молодой мужчина – у него уже пробивается светлая козлиная бородка. Он прислоняется к косяку и тяжело дышит – видимо, бежал что было сил. Парень без малейшего смущения сверлит декана глазами и тут же лукаво улыбается, показывая здоровые, редко стоящие зубы. В этой улыбке ксендзу чудится сарказм. Ему больше по душе фигура в пальто, к которой он и обращается, подчеркнуто любезно:
– Прошу великодушно простить мою бесцеремонность…
Мужчина напряженно смотрит на ксендза, но уже в следующее мгновение выражение его лица начинает медленно меняться. На нем возникает подобие улыбки. Ксендз вдруг догадывается, что тот его не понимает, и начинает снова, на латыни, уверенно, радостно: свои люди.
Еврей медленно переводит взгляд на запыхавшегося юношу в дверях, и тот смело заходит, одергивая куртку из темного сукна.
– Я переведу, – заявляет он с мягким русинским акцентом неожиданно низким голосом и, указывая пальцем на ксендза-декана, взволнованно сообщает, что это настоящий – самый что ни на есть настоящий – ксендз.
Ксендз не подумал, что может понадобиться переводчик, как-то ему это и в голову не пришло. Он смущен и не знает, как выйти из положения: дело, задуманное как конфиденциальное, неожиданно приобретает публичный характер – того и гляди соберется целая толпа зевак. Хмелёвский уже готов выйти отсюда в холодный туман, отдающий лошадиным навозом. Он чувствует себя в западне в этом помещении с низким потолком, воздухом, загустевшим от аромата пряностей, а тут еще с улицы начинают заглядывать любопытствующие.
– У меня дело к уважаемому Элише Шору, если позволите, – говорит он. – Конфиденциальное.
Евреи удивлены. Они обмениваются несколькими фразами. Иеремия исчезает и возвращается лишь спустя несколько минут, заполненных томительным молчанием. Видимо, разрешение получено, и теперь ксендза ведут за полки. Он слышит перешептывания, легкий топот детских ножек, сдавленное хихиканье – словно за тонкими стенами прячется множество людей, которые сквозь щели между досками с любопытством разглядывают рогатинского декана, блуждающего по закоулкам еврейского дома. Выясняется, что магазин на площади – всего лишь передняя часть огромной конструкции, напоминающей пчелиный улей: комнаты, коридорчики, лестницы. Оказывается, дом очень просторный, он окружает внутренний дворик, который ксендз видит мельком, через маленькое окошко в комнате, где они на мгновение останавливаются.
– Я – Грицко, – сообщает на ходу юноша с бородкой. Ксендз понимает, что, пожелай он вернуться, не сумел бы найти выход из этого пчелиного обиталища. При этой мысли его бросает в пот, но тут со скрипом открывается одна из дверей, и на пороге появляется худой мужчина – в расцвете сил, со светлым, гладким, непроницаемым лицом и седой бородой, в платье ниже колен, на ногах шерстяные носки и черные туфли.
– Это и есть рабби Элиша Шор, – шепчет Грицко взволнованно.
Комната маленькая, с низким потолком и очень скромно обставленная. В центре – большой стол, на нем раскрытая книга, а рядом стопками лежат другие; взгляд жадно скользит по корешкам – отец Хмелёвский пытается прочитать названия. Ему вообще мало что известно о евреях, а этих, рогатинских, он знает только в лицо.
Ксендзу вдруг делается приятно, что оба они невысокого роста. Высокие люди его всегда немного смущают. Мужчины стоят друг напротив друга, и на мгновение у ксендза возникает ощущение, что тот, второй, тоже рад этому сходству. Еврей плавно садится, улыбается и указывает ксендзу на скамейку.
– С вашего позволения и учитывая чрезвычайные обстоятельства, я явился к вам совершенно инкогнито, будучи много наслышан о вашей великой мудрости и эрудиции…
Грицко останавливается на середине фразы и переспрашивает:
– Ин-ко-гнито?
– Ну да, это значит, я предпочел бы избежать огласки.
– Как это? Из-бе-жать? О-гласки?
Ксендз останавливается, он неприятно удивлен. Ну и переводчик ему достался, парень явно плохо его понимает. Как же они станут разговаривать? По-китайски? Надо постараться говорить попроще.
– Прошу сохранить это в тайне, ибо я не скрываю, что являюсь рогатинским деканом, католическим священником. Но прежде всего я – автор. – Чтобы подчеркнуть слово «автор», ксендз поднимает палец. – И я бы хотел, чтобы меня здесь сегодня воспринимали не в качестве священнослужителя, но именно как автора, который настойчиво трудится над одним opusculum…
– О-пу-ску-лум? – слышится неуверенный голос Грицко.
– …небольшим трудом.
– Ага. Простите, ксендз, я польскому не учен, только такому обычному языку, каким люди говорят. Знаю только то, что при лошадях слыхал.
– От лошадей? – изумляется ксендз, недовольный неумелым переводчиком.
– Так я при лошадях потому что. Торговля.
Грицко объясняется, помогая себе жестами. Шор смотрит на него темными, непроницаемыми глазами, и ксендзу приходит в голову, что, возможно, перед ним слепец.
– Прочитав несколько сотен авторов от корки до корки, – продолжает Хмелёвский, – иной раз кое-что заимствуя или же извлекая самую суть, я заподозрил, что многие книги упустил из поля зрения и доступ к ним затруднен.
Теперь он делает паузу и ждет, пока заговорит Шор, однако тот лишь кивает с вкрадчивой улыбкой, из которой ничего не следует.
– А так как я слышал, что у вас здесь хорошая библиотека, никоим образом не желая инкомодировать… – И тут же нехотя поправляется: – Беспокоить или затруднять, я осмелился, вопреки обычаям, но во благо ближнего, прийти сюда и…
Ксендз умолкает, потому что дверь внезапно открывается и в комнату с низким потолком без каких-либо объяснений входит женщина. Следом за ней заглядывает кто-то еще, слышен шепот, лица в темноте едва различимы. Хнычет маленький ребенок, недолго, потом вдруг затихает, словно теперь все внимание должно сосредоточиться на этой женщине с непокрытой головой и пышными кудрями: она шагает смело, устремив взгляд куда-то вперед, не глядя на мужчин; несет на подносе кувшин и сухофрукты. На ней широкое платье в цветочек, сверху вышитый фартук. Постукивают каблуки остроносых туфелек. Невысокая, но фигурка ладная, привлекательная. Сзади семенит маленькая девочка – несет два стакана. Она смотрит на ксендза с таким ужасом, что случайно налетает на идущую впереди женщину и падает. Стаканы катятся по полу – хорошо, что они из толстого стекла. Женщина не обращает внимания на ребенка, зато быстро и дерзко взглядывает на ксендза. Сверкают темные, мрачные глаза, большие и какие-то бездонные, а на невероятно белой коже мгновенно появляется румянец. Ксендз-декан, который не привык иметь дело с молодыми женщинами, удивлен этим внезапным вторжением; он сглатывает слюну. Незнакомка со стуком ставит на стол кувшин, тарелку и поднятые с пола стаканы и, опять глядя прямо перед собой, уходит. Хлопает дверь. Грицко, переводчик, тоже выглядит растерянным. Тем временем Элиша Шор вскакивает, поднимает девочку и сажает к себе на колени, но та вырывается и исчезает вслед за матерью.