Детство вспоминается Моливде всякий раз, когда он оказывается в море, – непонятно почему, видимо, его необъятность вызывает головокружение; хочется за что-нибудь ухватиться.
У дяди, которому в знак приветствия полагалось, опустившись на колени, целовать руку, была вторая жена – юная, распространявшая вокруг себя небезопасную ауру, в ту пору для юного Антония совершенно непонятную: театра и притворства. Она происходила из якобы шляхетского рода, очень бедного, так что вынуждена была из кожи вон лезть, чтобы создать лучшую версию себя. Старания эти были забавны. Когда в поместье приезжали гости, она с показной нежностью гладила мужниных племянников по щеке, нежно хватала за ухо и хвалила: «Антось… ну, ему-то фортуна улыбнется». После ухода гостей тетка снимала с мальчиков парадную одежду и прятала в шкаф в сенях, точно в ожидании грядущего появления других, оставленных покойными родственниками сирот, на сей раз получше качеством.
Побег любовницы, море и это детское воспоминание рождают в Моливде чувство чудовищного одиночества. Единственное облегчение ему принесут вскоре валашские богомилы[88 - Антиклерикальное движение, возникшее на Балканах, в Средние века распространившееся по Европе и превратившееся в общеевропейское христианское движение (с другими названиями).], которых люди упорно и ошибочно именуют филипповцами[89 - Религиозно-оппозиционное течение в России.]. Они позволят немного отдохнуть от собственного «я», расколотого надвое (что это за странная болезнь – никто еще, кажется, ею не страдал, невозможно и некому о ней поведать). Потому что Моливда свято верит, что это конец его жизни и никакого того света не предвидится.
11
Как в городе Крайове Моливда-Коссаковский встречает Якова
Через два года, весной 1753-го, Моливде – тридцать пять, на богомильской диете он немного похудел. Глаза светлые, водянистые, по ним трудно что-либо понять. Борода редкая, серовато-рыжеватая, цвета мешковины, а лицо загорело на солнце. На голове – белая турецкая чалма, очень грязная.
Моливда идет взглянуть на этого безумца, божьего человека, о котором все евреи говорят, будто в него вселилась душа Мессии, поэтому он ведет себя не по-людски. На своем веку Моливда таких повидал немало: можно подумать, душа Мессии только тем и занята, что в кого-нибудь вселяется.
Он не подходит слишком близко. Останавливается на другой стороне улочки, прислоняется к стене, медленными, спокойными движениями набивает трубку. Курит и наблюдает за творящимся тут столпотворением. Здесь толкутся в основном молодые люди, молокососы-евреи да турки. Внутри здания что-то происходит, несколько мужчин протискиваются в дверь, слышны взрывы смеха.
Выкурив трубку, Моливда решается зайти. Ему приходится наклонить голову, пройти через темный коридор во двор, где небольшой колодец превратили в некое подобие фонтана. Тут прохладно, растет дерево с широкими листьями, под ним возлежат мужчины, почти все в турецком платье, но есть и несколько в еврейских лапсердаках – эти сидят не на земле, а на табуретках. Еще одетые по-валашски, бритоголовые мещане и два грека, которых он узнает по характерным шерстяным пальто. Собравшиеся мгновение подозрительно смотрят на Моливду, после чего к нему обращается худой мужчина с рябым лицом и спрашивает, зачем он пришел. Тогда Моливда на чистом турецком языке отвечает: «Послушать». Мужчина отодвигается, но неприязнь в его взгляде остается. Он посматривает на Моливду подозрительно. Должно быть, они думают – он что-то вынюхивает. Ну и ладно.
Внутри широкого неплотного полукруга стоит одетый по-турецки высокий, хорошо сложенный мужчина. Говорит – довольно небрежно, пронзительным, вибрирующим голосом, так, что его трудно перебить. По-турецки, медленно, с каким-то странным, незнакомым акцентом, но не как ученый человек, а как купец, а может, даже бродяга. Использует слова родом с конного рынка, но иногда вдруг вставляет явно ученые выражения на греческом и на древнееврейском. Моливда невольно морщится: контраст слишком велик и производит неприятное впечатление. Он уже решает, что вряд ли услышит что-нибудь путное, но затем вдруг осознает, что это язык всех тех, кто его здесь окружает, этого скопища людей, постоянно находящихся в пути, а не язык книг, собранных в одном месте на благо немногих. Моливда еще не знает, что Яков на всех языках говорит с акцентом.
Лицо у этого Франка удлиненное, для турецкого еврея довольно светлое, кожа неровная, в особенности щеки покрыты мелкими ямками, вроде шрамов – будто след чего-то дурного, давнего прикосновения пламени. Есть в этом лице что-то тревожное, думает Моливда, невольно вызывающее уважение: взгляд Якова совершенно непроницаем.
Коссаковский с изумлением узнает старика, который сидит ближе всех к этому якобы пророку и курит трубку, при каждой затяжке прикрывая глаза. Борода у него густая, седая, пожелтевшая от табака; старик носит не чалму, а обычную феску, из-под которой выглядывают столь же пышные седые волосы. Моливда задумывается, пытаясь сообразить, где его видел.
– До чего же тесен мир, – говорит он старику по-турецки притворно безразличным тоном. Тот оборачивается, и в следующее мгновение дружелюбно улыбается в свою густую седую бороду.
– Смотрите-ка, это наш шляхтич, аристократ, – иронически говорит реб Мордке, указывая пальцем на Моливду и обращаясь к одноглазому мужчине, смуглому как араб. – Вижу, тебе удалось сбежать. – Он громко смеется, довольный, что чему-то довелось случиться дважды.
Они сердечно обнимаются и здороваются, будто добрые знакомые.
Моливда остается с ними до вечера и наблюдает постоянное движение: мужчины приходят и уходят, заглядывают ненадолго, потом возвращаются к своим делам, караванам, лавкам. Отойдя в сторонку, обмениваются адресами и именами турецких чиновников, которым можно дать взятку. Записывают в небольшие тетрадочки, которые продаются в местных лавках. Затем как ни в чем не бывало присоединяются к беседе. Дискуссия не прекращается: звучит какой-нибудь вопрос, порой глупый, порой провокационный, и начинаются состязания – все хотят на него ответить, выкрикивают наперебой. Иногда собеседники не понимают друг друга: у некоторых такой акцент, что приходится все повторять дважды; имеются и переводчики – тут Моливда распознает идиш, на котором говорят в Польше, странную смесь немецкого, польского и древнееврейского. Услыхав ее, он испытывает неожиданное волнение. Нахман говорит так, как говорили любимая Малка и ее сестры, и Моливду тут же словно укутывают теплым покрывалом картинок из прошлого. Например: пшеница, поле до горизонта, светло-желтое, а по нему – темно-синие точечки васильков; парное молоко и лежащий на столе только что отрезанный ломоть хлеба; пасечник в ореоле пчел, вытаскивающий облепленные медом соты.
Ну и что, ведь в Турции есть и мед, и хлеб. Моливде неловко. Он заталкивает неожиданно расцветший букет образов подальше, куда-то в глубь головы, и возвращается обратно; дискуссия тем временем постепенно иссякает; теперь пророк рассказывает всякие байки, при этом на лице его блуждает язвительная ухмылка. Живописует, как дрался с сотней разбойников, как рубил их, точно крапиву. Один человек его перебивает, выкрикнув что-то над головами собравшихся. Кое-кто уходит или отодвигается поглубже в тень олив и там, покуривая трубку, комментирует услышанное. Наконец слово берет Нахман. Он говорит учено и складно. Ссылается на Исаию. Его трудно переговорить. У него имеются доказательства на все случаи жизни. Цитируя нужный отрывок из священных книг, он возводит глаза к небу, точно где-то там, в воздухе, находится невидимая для других библиотека. Яков никак не реагирует на речи Нахмана – ни единым жестом. Когда тот заканчивает, Яков даже не кивает. Странная школа.
Публика начинает расходиться, и когда делается уже совсем темно, вокруг Франка собирается небольшая, но шумная группа молодежи. Они шатаются по городу, по его узким улочкам. Задирают прохожих, нарываясь на тумаки. Комментируют выступления канатоходцев, пьют вино, хулиганят. Моливда с реб Мордке идут следом, отступя на несколько шагов, на всякий случай, чтобы, когда те устроят какую-нибудь потасовку, сделать вид, что они сами по себе. Компания под предводительством Якова обладает какой-то странной силой – словно это молодые самцы, в мелких стычках проверяющие, на что они способны. Моливде все это по душе. Ему хочется быть с ними, касаться их плечами, хлопать по спине, шагать рядом, вдыхая их запах – терпкого юношеского пота, ветра, пыли. У Якова на лице дерзкая усмешка, отчего он напоминает расшалившегося мальчика. Моливда на мгновение ловит его взгляд и хочет поднять руку, чтобы помахать, но Яков успевает отвернуться. Торговки фруктами и лепешками избегают этой компании. Внезапно все на мгновение останавливаются, Моливда не видит, что там происходит, но терпеливо ждет, пока всё прояснится; покупает лепешку, политую сладким сиропом, и с удовольствием съедает. А там, впереди, шум, громкие возгласы, взрыв смеха. Очередной инцидент, затеянный Яковом. В чем дело на сей раз, неизвестно.
История ясновельможного пана Моливды, Антония Коссаковского, герб Слеповрон, фамильное прозвание Корвин
Он из Жмудзи, отец был гусаром коронной гвардии. У него пятеро братьев: один – военный, двое – ксендзы, а еще о двух ничего не известно. Один из ксендзов живет в Варшаве, раз в год они обмениваются письмами.
Коссаковский не был в Польше более двадцати лет. Ему приходится прилагать усилия, чтобы составить более-менее складное предложение на родном языке, но каким-то чудом думает Антоний все еще по-польски. Однако для многих тем ему не хватает слов. А поскольку пережил он много чего, польского не хватает для описания самого себя. Коссаковский обходится смесью греческого и турецкого. Теперь, когда он работает на евреев, к этому прибавились слова на древнееврейском. Моливда, описанный этими языками, предстает гибридом, каким-то диковинным существом, из антиподов.
По-польски он может рассказать о детстве в доме ковенского стольника Доминика, своего дяди, который после внезапной кончины обоих родителей Антония взял его вместе с пятью братьями на воспитание. Дядя оказался строг, и рука у него была тяжелая. Поймав на вранье или какой-нибудь уловке, бил по лицу наотмашь, со всей силы. В случае серьезных провинностей (когда, например, племянник тайком поел меда, а чтобы никто не заметил, долил в бидон воды, в результате мед испортился) доставал откуда-то кожаный хлыст – вероятно, использовавшийся для самобичевания, поскольку вся семья была очень набожной, – и хлестал по голой спине и ягодицам. Самого крепкого из братьев дядя пустил по военной стезе, двух более спокойных и уступчивых мальчиков отправил учиться на священников, а вот Антоний не годился ни в офицеры, ни в ксендзы. Он несколько раз убегал из дому, и слуги потом гонялись за ним по всей деревне или вытаскивали из какого-нибудь крестьянского сарая, где мальчик уснул, наплакавшись и устав. Методы воспитания в дядином доме были суровы и мучительны, но в конце концов появилась надежда, что Антоний выправится. Все-таки влиятельный дядя дал ему хорошее образование и в возрасте пятнадцати лет пристроил в канцелярию короля Станислава Лещинского[90 - Станислав I Лещинский (1677–1766) – король польский и великий князь литовский (1704–1709, 1733–1734), последний герцог Лотарингии (1737–1766), тесть короля Франции Людовика XV.]. Юноше справили подобающее платье, купили сундук и сапоги, снабдили комплектами нижнего белья и носовых платков и отправили в Варшаву. Никто точно не знал, каковы его обязанности, поэтому Антоний красивым почерком переписывал бумаги и обрезал фитили у свечей. Писарям рассказывал, будто дядя нашел его в жмудзких лесах, выкормленного волчицей, оттого он и собачий язык хорошо понимает, и волчий, будто он – сын султана, зачатый, когда тот инкогнито навещал Радзивиллов. Наконец, когда ему надоело переписывать рапорты, Антоний спрятал стопку бумаг за тяжелой мебелью у окна, в котором были щели, поэтому документы отсырели и испортились. Случались и другие мальчишеские проступки – например, однажды старшие товарищи напоили его и бросили в борделе на Повислье[91 - Район Варшавы на берегу Вислы.], где Антоний чуть не умер и потом три дня приходил в себя. Еще как-то юноша присвоил неосмотрительно доверенную ему сумму и на некоторое время сделался королем Повислья; кончилось все тем, что оставшиеся деньги украли, а самого его избили.
Моливда в последнее время часто думает, что бы было, останься он в канцелярии, и кем бы он теперь стал – может, большим человеком, королевским чиновником в столице, при новом короле, который редко бывает в Речи Посполитой и чаще появляется в пограничной Всхове. А теперь он кто?
Из канцелярии Антония выставили, велев, чтобы больше ноги его там не было, сообщили дяде. Тот приехал, но устроить племяннику порку, как прежде, уже не решился – юноша, как ни крути, был королевским чиновником.
Поэтому в наказание дядя отослал его в имение покойной матери, которым управлял местный эконом, и велел обучаться агрономии – возделыванию земли, ягнению овец, разведению кур. Имение называлось Белевичи.
Антоний, молодой человек – двадцати не исполнилось, приехал сюда в конце зимы, когда земля еще не оттаяла. Первые несколько недель его так переполняли угрызения совести и отчаяние по поводу упущенных возможностей, что он почти не выходил из дома, горячо молился и слонялся по пустым комнатам в поисках следов покойной матери. Только в апреле юноша впервые отправился на мельницу.
Мельницу в Белевичах арендовал Мендель Козович, у которого были одни дочери; одну звали Малка и ее уже просватали за какого-то оборванца. Вскоре собирались сыграть свадьбу. Антоний ездил туда каждый день: якобы возил зерно, проверял, как идет помол, – вдруг заделался рачительным хозяином, – потом стал присматривать за помолом этого зерна и проверять качество муки. Брал в пальцы щепотку за щепоткой, подносил к носу, не отдает ли затхлостью, выходил весь в муке, будто внезапно поседевший. Но причина была не в муке, а в Малке. Она сказала, что ее имя означает «царица», хотя царицей не выглядела, скорее уж принцессой – миниатюрная, проворная, черноглазая, с невероятно сухой и теплой кожей, как у ящерицы, так что, когда однажды их руки соприкоснулись, Антоний услышал шорох и потрескивание.
Никто не обратил внимания на этот роман – может, его заслонили висевшие в воздухе мучные облака, а может, потому что отношения у Антония с Малкой были странные. Двое детей полюбили друг друга. Она была старше, совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы во время совместных прогулок показывать Антонию, под какими камнями водятся раки и где в роще растут рыжики. Это больше напоминало союз двух сирот.
В поле во время летней жатвы Антония никто не видел, да и дома он появлялся редко. К сентябрю, на еврейский Новый год, стало ясно, что Малка беременна, и кто-то, какой-то безумец, посоветовал Антонию похитить девушку, крестить и обвенчаться с ней: тогда обе семьи будут поставлены перед непреложным фактом, что усмирит их гнев.
Он действительно похитил Малку, отвез в город и там, подкупив ксендза, чтобы тот срочно крестил девушку, женился на ней. Крестным был сам Антоний, вторым попросили ризничего. Малку нарекли Малгожатой.
Однако этого было мало. Ничтожно мало. Когда они стояли рядом перед алтарем, кто-нибудь – в идеале кто-нибудь подобный Енте, которая видит всё, – мог бы сказать, что это мальчик и девочка, сверстники. Но на самом деле между ними была непреодолимая пропасть, глубочайшая, уходящая к самому центру Земли или даже дальше. Это сложно рассказать словами. Недостаточно сказать: она иудейка, а он христианин. Это мало что объяснит, потому что на самом деле они – а на первый взгляд и не скажешь – представители двух человеческих видов, пара существ, обманчиво схожих, а на самом деле совершенно различных: ведь она спасена не будет, а ему предстоит жить вечно. Так что Малка, даже еще пребывая в своем земном обличье, уже являлась пеплом и призраком. А с точки зрения мельника Козовича, арендующего мельницу у пана Доминика, они отличались друг от друга еще сильнее: Малка – настоящий человек, а Антоний – создание, лишь напоминающее человека, поддельное и в подлинном мире не заслуживающее внимания.
Молодожены, словно бы не подозревая об этих различиях, съездили на мельницу, но лишь однажды. С самого начала было ясно, что здесь для них места не будет никогда. Отец от горя занемог и слег. Малку пытались запереть в подвале, но ей удалось сбежать.
Ris 204.PanstwoMlodzi
Антоний с молодой женой поселились в усадьбе, в Белевичах, но, как оказалось, всего на пару месяцев.
Прислуга встретила их сдержанно. Малку сразу стали навещать сестры; они все смелее заглядывали под салфетки, рылись в ящиках, ощупывали покрывала. Все вместе садились за стол: пять девочек и мальчик с едва пробивающимися усами. Накрывали тоже вместе, а потом, перед едой, пока молодожены крестились, девочки молились по-своему. Еврейско-детская республика. Девочки щебетали на идише, Антоний быстро уловил специфическое интонирование, а слова, казалось, сами просились на язык. Хорошая семья, идеальная, одни дети – без своей первопричины.
Спустя несколько месяцев возмущенный таким оборотом дел эконом написал дяде Доминику, и тот явился, грозный как туча. Когда молодой Антоний понял, что его сейчас при беременной жене высекут, супруги собрали вещи и поехали на мельницу. Однако Козович, опасаясь хозяина, от которого зависела его аренда, под покровом тьмы поспешно переправил их к родственникам в Литву. Там следы молодоженов затерялись.
О том, что заставляет людей тянуться друг к другу, и некоторые договоренности относительно переселения душ
Моливда все больше времени проводит на складе, где работает Яков. Торговля идет по утрам, пока еще не очень жарко, или поздно вечером. Тогда, часа через два после захода солнца, вместо чая постоянным клиентам подают вино.
Моливда хорошо знает Османа из Черновцов. Этому знанию поспособствовал кое-кто из турок, но кто именно – Моливда не скажет, он поклялся молчать. Тайна, скрытность, маска. Если взглянуть на эти секреты глазами Енты, которая видит всё, выяснится, что когда-то они виделись на тайных встречах бекташей[92 - Суфийский орден, близкий к шиизму и содержащий элементы христианства, был распространен в Турции, Албании и Боснии, в основном среди перешедших в ислам бывших православных и униатов.]. Теперь просто здороваются, слегка кивая головой, даже не вступая в разговор.
Моливда тоже представляется давним клиентом. Самое сильное впечатление на собеседников производит то, что он – польский граф, Моливда сам это подчеркивает. На лицах евреев появляется выражение недоверия и какого-то детского почтения. Он бросает несколько слов на турецком и древнееврейском. Смех у него глубокий, заразительный. В течение сентября Моливда заходит к Якову ежедневно. Пока что он купил только шпильку с бирюзой, да и то Яков, к большому негодованию Нахмана, уступил ее возмутительно дешево. Реб Мордке тоже любит сидеть с ними, обсуждая что-нибудь – чем заковыристее, тем лучше.
Входят какие-то северяне, говорят на незнакомом языке. Нуссен занимается ими, из ученого превращаясь в торговца. Это еврейские купцы из Силезии, их интересуют малахит, опал и бирюза. Еще Яков показывает им жемчуг; предлагая товар, он повышает голос. Заключение сделки может занять многие часы, чай льется рекой, молодой Гершеле приносит сласти и шепчет Якову на ухо, что Авраам приказал показать им еще и ковры. Купцы капризничают и придираются, переговариваясь вполголоса на своем языке, уверенные, что никто их не понимает. Не стоит быть такими самонадеянными. Прикрыв свой единственный глаз, Нуссен слушает, а потом за занавеской, где сидит Нахман, докладывает:
– Их интересует только жемчуг, остальное уже купили, причем дороже. Жалеют, что сразу сюда не пришли.
Яков посылает Гершеле за жемчугом к Аврааму и в другие лавки. Поздним вечером ударяют по рукам, день можно считать на редкость удачным, и в самой большой комнате друзья расстилают ковры и подушки, чтобы съесть поздний ужин, немедленно превращающийся в пир.
– Да, народ Израиля сожрет Левиафана! – восклицает Яков, как будто произносит тост, и кладет в рот кусок запеченного мяса; жир течет по подбородку. – Большое, огромное тело чудовища, вкусное и нежное, словно мясо перепела, словно нежная плоть рыбы. Народ станет питаться Левиафаном, пока не утолит свой многовековой голод.
Все смеются и шутят с набитым ртом.
– Ветер будет трепать белые скатерти, а кости мы станем бросать под стол собакам, – добавляет себе под нос Моливда.
Нахман, расслабившись после хорошего вина из погреба Якова, говорит Моливде:
– Когда смотришь на мир как на добро, зло представляется исключением, изъяном и ошибкой, и всё выглядит ужасно. Но если предположить обратное: будто мир есть зло, а добро – исключение, то все видится гармоничным и разумным. Почему мы закрываем глаза на очевидные вещи?
Моливда подхватывает тему:
– У меня в деревне считают, что мир разделен на две части, две силы, управляющие всем: хорошую и дурную…