Оценить:
 Рейтинг: 0

Квартира №2 и ее окрестности

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Насладившись зрелищем возвращавшихся с парада по Садовому кольцу пушек и ракет, собирались в своем дворе. Самым бойким удавалось добыть заманчивую и загадочную вещь, своего рода символ эпохи. Предмет этот не продавался, но его можно было выклянчить у возвращавшихся с Красной площади демонстрантов. Иррациональная вещица представляла собою ветку березы (осины, тополя, клена), к Первому мая – ожившую, с проклюнувшимися листочками, к Седьмому ноября – сухую, мертвую, но и весной и осенью с прикрученными проволокой пышными аляповатыми цветками, сооруженными из цветной гофрированной бумаги. Проходя мимо Мавзолея, граждане вздымали ветки с бумажными цветами, имитируя цветущий и колышущийся под свежим ветром бело-розовый, независимо от времени года, сад. После демонстрации фальшивый предметец не выбрасывали, а приносили домой и помещали на видное место: ставили в хрустальную вазу или засовывали за зеркало. Там-то свидетель светлого праздника и пылился месяцами.

Итак, мы возвращались во двор и хвастались праздничными трофеями. Карманы Славика были полны сокровищ. Значительную часть огромных своих сбережений он тратил на покупку значков, жестяных брошек, карамелек, остальное превращал в металлическую мелочь. И для Славика наступал апофеоз праздничного дня. Встав посреди двора и широко расставив ноги в коротких вельветовых штанах с манжетами, белобрысый Славик горстями вынимал из карманов значки, карамельки, монеты и, подобно сеятелю, разбрасывал это звенящее богатство вокруг себя. С наслаждением наблюдая, как дворовые наши девчонки, все как одна старше Славика, бросаются подбирать дармовые драгоценности, отталкивают друг друга, ссорятся, галдят, заискивают. С жутковатой усмешечкой, унаследованной от бабушки Дуси, наблюдал Славик свою человеческую комедию. Что за этим стояло, во что вылилось? Не узнать никогда.

Мы прожили рядом с Хрюковыми до конца 50-х. Добрый Хрущев переселил наших соседей в трехкомнатную квартиру одной из своих пятиэтажек, и мы расстались навеки. Хрюковы оказались среди первых счастливчиков, получивших отдельные квартиры. А незадолго до переезда у жестокосердной, непробиваемой тети Дуси случился обширный инфаркт. Оказалось, что и ей не чуждо ничто человеческое. Лежа среди подушек на высоченной никелированной кровати, тетя Дуся сдюжила, выжила и не только благополучно переехала в Черемушки, но и сохранила пыл для невинных розыгрышей и шалостей. Время от времени звонила по телефону и, не слишком старательно изменяя голос, произносила нечто загадочно-зловещее, надеясь поселить в наших душах смятение и ужас. Между прочим, выжила наша соседка не только благодаря мощному организму и недюжинной жизненной силе, но и стараниями знаменитого доктора Вотчала, собственноручно лечившего тетю Дусю каплями своего имени. С доктором Вотчалом тете Дусе крупно повезло.

Одновременно с Хрюковыми покинуло нашу квартиру и семейство Газенновых, речь о котором впереди. Вместе с Газенновыми и Хрюковыми переехали в Черемушки и остатки семейного столового серебра – ошметки бабушкиного приданого с заветными, почти онегинскими вензелями на черенках – каллиграфическими «О» и «В». На память о былом осталось несколько чайных ложечек, чудом не экспроприированных соседями на совместном жизненном пути. В открытке, отосланной тетушке, уехавшей осенью 1958 года в Питер, я написала: «Дорогая Таня! У нас большая радость. Уехали Газенновы. В их комнате поселились муж и жена, Иван Григорьевич и Анна Васильевна Морозовы».

Морозовская пастораль и блистательные Людаевы

И действительно, пожилым супругам, одноногому Ивану Григорьевичу и жене его Анне Васильевне, дали в нашей квартире сразу две комнаты, большую – газенновскую и маленькую – хрюковскую. В комнатке Хрюковых поселилась слепая старушка в чепце – Варвара Алексеевна, мать Ивана Григорьевича. Эпоха Морозовых, славных чудаковатых людей, была самой пасторальной в истории нашей квартиры. Тихая, спокойная, но чуть-чуть скучноватая. У моих родителей сложились с Морозовыми самые теплые, почти родственные отношения.

Ознаменовалось начало морозовской эпохи глобальной реформой – перенесением вешалки для верхней одежды из комнаты в коридор. Стало очевидно, что Морозовы не сопрут наших пальто и не станут шарить по карманам папиных телогреек. Папа приколотил вешалку в коридоре, и в нашей квартире наступила хрущевская оттепель.

Иван Григорьевич – небольшой, светло-рыжий, приветливо-лукавый человек с хитрецой и приятным подходцем. Анна Васильевна, в противоположность мужу, – смуглая, серо-седая, мрачноватая и прямолинейная, с трагическими кругами вокруг глаз. Однако без признаков коварства и недоброжелательства. Хотя и без чувства юмора. Некоторые шероховатости случались у Анны Васильевны только с моей тетушкой, ироничной, априори склонной к конфронтации (иронии моей тетушки хватило бы на нескольких московских интеллигентов).

Но что это были за шероховатости! Шероховатости на высочайшем духовном уровне. К примеру, тетушка моя постоянно слушала Баха и Генделя, отгораживаясь с помощью этой громкой и содержательной музыки от мелкотравчатого и рутинного квартирного быта, сосредотачиваясь под ее защитой на своей работе – главном деле жизни. Утомленная музыкальной классикой, дождавшись Таниного появления в кухне, Анна Васильевна спрашивала задиристо: «Татьяна Семеновна, что за ужасную музыку вы день и ночь слушаете: всё бах да бах, бах да бах?»

«Это Бах!» – ликуя от нежданного, с неба свалившегося каламбура, радостно восклицала моя остроумная тетушка. А на запальчивый вопрос Анны Васильевны по поводу личности невежливой дамы, время от времени звонившей по телефону, но пренебрегавшей общепринятыми «пожалуйста» и «будьте добры», а вместо этого повелительно произносившей низким голосом: «Татьяну Семеновну!» – следовал убийственный ответ: «Эта дама – Анна Ахматова!»

В интонациях тетушкиных ответов Анне Васильевне небезосновательно мерещился сарказм. Вспыхнув, она обиженно умолкала и удалялась в свою комнату, мерцавшую зелеными аквариумами и голубым телевизионным экраном. Короче говоря, шероховатости бывали, но пустяковые, не сравнимые с теми, что случались у нашей Тани с прежними соседями, однажды чуть не убившими ее дубовой дверью ванной комнаты.

На дальнем Севере, откуда приехали к нам Морозовы, Иван Григорьевич лишился ноги. Почему и когда они там оказались, долго ли прожили, что пережили, при каких обстоятельствах пострадала нога, мы так и не узнали. Ясно одно – в дальние края ездили Морозовы не за длинным рублем и не по собственной воле.

С мебелью у Морозовых было скудновато, и мама с восторгом сбагрила соседям мебельные излишки, без толку загромождавшие небольшую нашу комнату, посередине которой возвышался папин мольберт. Перво-наперво мы избавились от глубокого зеленого кресла. В младенчестве оно служило мне колыбелью, а 5 декабря 1953 года, сидя в нем, скоропостижно скончался дедушка. И после дедушкиной смерти кресло стало просто громоздким вместилищем наших пожитков. Вслед за креслом Морозовым отдали тонетовский столик красного дерева с маленькой круглой столешницей. Бывало, что ни положишь на этот столик, все с него сваливается. Толку никакого, одна красота. Но до красоты ли нам было в нашей-то тесноте? И, наконец, отдали бессмысленную в быту, хоть и музейную вещицу – толстенькую ампирную колонку, выточенную из цельного ствола карельской березы. Мастеровитый Иван Григорьевич имущество подновил и приспособил к своей жизни.

Приволакивая протез, предприимчивый, любопытный, соскучившийся по столице Иван Григорьевич сновал по Москве, что-то придумывал, мастерил, занимался безобидной коммерцией. Увлеченно разводил аквариумных рыбок – люминесцентных неонов и агрессивных ультрамариновых петухов, торговал ими на Птичьем рынке.

Иван Григорьевич интересовался всем, что происходило в Москве в ту оттепельную пору. С энтузиазмом посещал международные выставки, открывавшиеся то в Сокольниках, то в ЦПКиО им. Горького, то в Манеже. Терпеливо выстаивал на единственной своей ноге суточные очереди, добывал в смертельных схватках бесценные сувениры и возвращался домой ликующим победителем – то с десятком одноразовых финских рубашек, то с дюжиной бумажных носовых платков в крупную клетку, то с полными карманами разноцветных, похожих на леденцы значков с выставки чешского стекла. Иван Григорьевич по-детски радовался столичным сюрпризам.

Хитровато прищурившись и лукаво поглядывая сквозь толстые линзы очков, Иван Григорьевич говаривал: «А в проклятое-то царское время курица стоила две копейки…» или: «А при царе-то кровососе пуд огурцов за рубль отдавали». Анна Васильевна, коричневыми кругами вокруг глаз напоминавшая актрис немого кинематографа, испуганно одергивала мужа и меняла тему разговора.

Так бы и жили мы вместе с Морозовыми долго и счастливо, но умерла слепая старушка в чепце (мать Ивана Григорьевича), существовавшая бесплотной тенью в хрюковской комнатке, и возникла опасность, что Морозовых уплотнят, а крошечную комнатенку отнимут. И хотя при Хрущеве вроде бы никого не уплотняли, Анна Васильевна с Иваном Григорьевичем поспешили обменять две невзрачные темные комнаты на одну большую и светлую – по соседству, в Соймоновском проезде, с видом на бассейн «Москва».

В новом доме им жилось плохо, соседи оказались злыми, неприветливыми, а когда Морозовых переселили в дальний район, в отдельную квартиру, в одиночестве им стало совсем невмоготу. И в результате очутились они на станции Левобережная, в доме для престарелых, и мама моя ездила к бывшим нашим соседям до конца их дней, завершившихся сначала для Ивана Григорьевича, а потом уж для Анны Васильевны. Хотя и была она старше мужа на целых двенадцать лет.

На смену славным Морозовым, почти что родственникам нашим, явились чуждые Людаевы во главе с крупным черно-белым животным – кошкой Маркизой. Красивая, но необаятельная, Маркиза строго надзирала за своими хозяевами и обладала статусом повыше, чем сам Федор Григорьевич – отец семейства и важный человек. Федор Григорьевич курировал по неведомой нам линии московские рестораны, носившие имена столиц стран социалистического лагеря. То есть присматривал и за «Пекином», и за «Будапештом», и за «Софией», и за «Прагой».

Федор Григорьевич вел себя солидно – был молчалив (голоса его я не помню), не вертел шеей, не разворачивал корпуса, не выгибал торса, не втягивал живота и минимально шевелил руками и ногами. Если возникала необходимость разминуться с соседом (а такое изредка случалось в тесном квартирном пространстве), приходилось вжиматься в стену, потому что Федор Григорьевич совсем не умел маневрировать.

Каждый день перед отбытием Федора Григорьевича на службу жена его Валентина Алексеевна исполняла в коридоре утренний ритуальный танец. Нарочито торжественно подавала мужу монументальное габардиновое пальто, закутывала любимое горло волосатым мохеровым шарфом (диковинною в те времена вещицей), подносила пыжиковую шапку, похожую на пышный ржаной каравай. Суетливо забегая вперед, отпирала входную дверь и передавала супруга с рук на руки личному его шоферу, как две капли воды похожему на Федора Григорьевича.

Этот солидный господин (тоже в пыжике, но не таком пышном, как у патрона) бережно усаживал Федора Григорьевича в серую персональную «Волгу», а Валентина Алексеевна, маленькая, мяконькая, расторопная, в мелких папильотках, не делая даже краткой паузы, сразу же принималась готовиться к вечернему возвращению мужа. Усердно кроша что-то, взбивая или размешивая, Валентина Алексеевна горделиво поясняла:

– Федор Григорьевич у нас гурман, он к фуршетам привык. – Слово «гурман» Варвара Алексеевна произносила на южнорусский манер – с фрикативным «г» и ударением на первом слоге.

То есть уже в те давние, вполне кондовые времена наш Федор Григорьевич пристрастился к ненашенским экзотическим «фуршетам», о которых никто еще и слыхом не слыхивал. Посольства всех дружественных государств, родственных подведомственным ему ресторанам, постоянно приглашали Федора Григорьевича на эти самые «фуршеты», но более всего нравились ему те, что сервировались в посольстве Китайской Народной Республики. Судя по всему, наш Федор Григорьевич действительно был гурманом – любителем китайской кухни.

Маленькая же хрюковская комнатка принадлежала отныне бело-розовой тридцатилетней Анжелике, обладательнице тучи золотых тициановских волос. Юрист по образованию, Анжелика служила в прокуратуре и одевалась потрясающе. В начале 60-х Москва вступила в эпоху костюмов «джерси» и итальянских туфель на гвоздиках, красотою своей ошеломивших столицу. Мало кто мог мечтать даже об одном костюме «джерси» и об одной паре итальянских туфель. Костюм стоил сто двадцать рублей, а «шпильки» – целых шестьдесят! А у нашей Анжелики были костюмы «джерси» всех цветов радуги и соответствующие туфли ко всем костюмам!

Вместительный хрюковский погреб залили цементом и навек замуровали, простонародный крашеный пол покрыли дубовым паркетом и застелили пушистым ковром. Свой будуар Анжелика оборудовала, наподобие примерочной, большим напольным зеркалом, красиво расположив его под углом и под небольшим наклоном.

Каждый вечер, возвратившись с работы, Анжелика надевала красный «джерсовый» костюм, прелестные ножки обувала в красные лакированные туфельки, распускала по круглым плечикам золотые кудри и в таком поражающем воображение виде, как по подиуму, шествовала, гарцуя и цокая каблучками, по нашему длинному кособокому, загнутому под углом коридору в комнату родителей, чтобы порадовать их своей нарядностью и красотой. Возвратившись к себе, Анжелика переодевалась во все зеленое, сооружала на голове что-нибудь замысловатое и отправлялась тем же маршрутом. Затем наступал черед белого, голубого, золотистого… Наконец уставшая от переодеваний Анжелика выходила из своего будуара в халате, шлепанцах, «бигудях», с лоснящимся от крема лицом и остаток вечера смотрела с родителями телевизор.

И каждый вечер мы испытывали жестокое разочарование, потому что ожидали романтического продолжения переодеваний. Нам упорно мерещились свидания, рестораны, красивая жизнь, которой заслуживали наряды Анжелики, золотые кудри и вся ее бело-розовая стать. И лишь однажды бойкая черноглазая подруга Аня чудом вытащила нашу Анжелику в гости к молодому, но уже успешному художнику Илье Глазунову.

Потрясенная галантностью маэстро, роскошеством угощения и необъятностью мастерской, Анжелика с упоением вспоминала этот единственный ночной визит. Мы же тщетно мечтали о его повторении. Но по вечерам и воскресеньям Анжелика танцевала твист не в блистательном обществе Ильи Сергеича, а перед сидящими в чешских креслах умиленными родителями. И танцевала превосходно!

Было нечто загадочное в том, что семья вельможного, привыкшего к «фуршетам» Федора Григорьевича прозябала в нашей убогой квартиренке. Со временем выяснилось, что Людаевы просто-напросто боялись ограбления, а жизнь в общей квартире казалась безопаснее жизни в квартире отдельной. Но в конце концов мы опротивели Людаевым, и особенно Анжелике. Она даже стол свой кухонный развернула таким образом, чтобы наши физиономии не маячили у нее перед глазами. Ну а нам в таком ракурсе было еще удобнее любоваться кругленькой ее спинкой, хорошенькими ножками и роскошными волосами. Дело кончилось тем, что терпение Людаевых лопнуло, они согласились на отдельную квартиру, канули навсегда и увезли с собой тайну одиночества златокудрой красавицы Анжелики.

Димерджи, Бобров и Сумароков

Людаевы канули в Лету в 65-м, и в квартире наступили очередные новые времена. В комнату Газенновых, сохранившую на веки вечные название именно этого периода своей истории, въехало молодое семейство Димы Димерджи, тбилисского грека и московского радиожурналиста, женившегося на нашей соседке по переулку – Ларисе, коломенской версте античных пропорций. У Димы с Ларисой только что родилась дочка, жилищные условия Ларисиной семьи улучшили – выдали ордер на темноватую сырую комнату, впитавшую кухонные ароматы всех прошедших эпох. Семейство Димерджи в исторической ретроспективе нашего паноптикума оказалось вполне симпатичным. Несомненное обаяние придавали ему Димина тбилисско-греческая фактура, располагающий акцент, о котором сам он и не подозревал, и, конечно же, маленькая Маринка, доросшая на просторах нашего коридора до второго класса французской школы.

Квартиру периодически заполняли поющие и танцующие Ларисины сестры. Двух младших, двоящихся в глазах близнецов Свету и Люсю, солисток вокально-инструментального ансамбля с модным названием «Ивушка», окружал ореол славы. Они ездили на международные фестивали и форумы, украшали тоненькими, на удивление синхронно звучавшими голосами комсомольские тусовки высокого ранга, и семья гордилась их благополучным звездным сиянием. И слабенькие их голоса, и не слишком выразительная внешность от возведения в квадрат обретали иное качество и звучание. Общий голос близнецов звучал звонко, а черты лиц, удвоившись, оказывались миловидными. О мощных свойствах своего тандема сестры знали и никогда не разлучались.

Раз в год являлась из Тбилиси Димина мама, славная женщина Нина Дмитриевна – с тюками, с чемоданами, с банками черешневого варенья, чурчхелами, аджиками, кинзой и прочим тбилисским провиантом. Багаж свой она исчисляла «кусками», говорила: «Сегодня привезла пятнадцать (двадцать, тридцать) кусков». Невестка Лариса скрепя сердце терпела или не терпела свекровь, а та, пожив месяца полтора и совершив московские покупки, со вновь образовавшимися «кусками» и обидами, возвращалась в Тбилиси.

Однажды Нине Дмитриевне необычайно повезло – она купила в ГУМе огромную черную цигейковую шубу. Шубы «выбросили» в продажу совершенно неожиданно и как раз в тот момент, когда Нина Дмитриевна проходила мимо мехового отдела. Редкостная по тем временам удача! Нина Дмитриевна была счастлива. Мы оценили покупку и порадовались за Нину Дмитриевну, но удивились, зачем ей такое жаркое одеяние в южном городе Тбилиси.

– Теперь, – объяснила она мечтательно, не скрывая радостного предвкушения, – мне не стыдно будет ходить на похороны знакомых.

Через несколько лет Дима получил квартиру от своего радиокомитета, нас пригласили на новоселье, и некоторое время отношения с бывшими соседями пунктирно поддерживались. Дальнейшие приключения семьи Димерджи происходили уже на другой территории, а на память об остроумном греке остался транспарант, прикнопленный к стене над телефонным аппаратом: «Интимный голос – союзник успеха. (Эдисон)». Совет изобретателя был актуален, потому что среди жильцов квартиры, а особенно среди членов нашей семьи, принято было беседовать по телефону в полный голос, проще говоря – орать. После отъезда греческого семейства темную и душную комнату № 3 удалось перевести в категорию нежилых помещений, и новые жильцы на сей раз не появились.

Одновременно с семьей Димерджи в комнату № 4 имени Хрюковых въехал Владимир Михайлович Бобров – разлапистый шумный человек лет тридцати. Очки с сильными диоптриями придавали новому соседу псевдоинтеллектуальный вид, впечатление от которого развеивалось в первые же секунды общения. Персонаж этот, напоминавший гигантскую, топорно выполненную марионетку, эдакого нелепого ушастого Гурвинека с ежиком волос, был открыт, приветлив, дружелюбен. Он сразу же обратился к маме с проникновенной просьбой:

– Прошу вас, будьте моей мамой!

Владимир Михайлович был так своеобразен, что хрюковская комнатка сразу же перестала называться «хрюковской» и стала «бобровской». Главными чертами Боброва были неприкаянность, ничем и никем не утоляемая жажда общения, непрестанный беспокойный поиск. Этот человек не выносил одиночества и метался, стараясь заполнить зияющую брешь. Сквозь неуютную и безалаберную бобровскую комнату проносилась в бешеном вихре вереница женщин. Каждый вечер близорукий Бобров неуклюже топтался возле станции метро «Парк Культуры»-кольцевая, отлавливая новых и новых подруг.

И топтался небезуспешно. Не различая в темноте возраста дамы, заговаривал с женщинами, не обращая внимания ни на внешность, ни на комплекцию потенциальной подруги. Да это и не имело никакого значения, потому что встречи в большинстве своем ограничивались единственным кратким эпизодом, и, выпроводив очередную возлюбленную, минут через сорок Владимир Михайлович возвращался со следующей. В коридоре раздавались приглушенные голоса разнообразнейших тембров, походки и поступи широчайшего диапазона. Кое-кто появлялся вторично и даже персонифицировался. Случалось, Бобров попадал в десятку, и возникали красавицы наподобие статной Галины, потрясшей квартиру сочностью форм и роскошеством рыжих волос.

Были в запасе у Боброва и рабочие лошадки вроде кургузой, коротконогой и плосколицей Нины, использовавшейся преимущественно по хозяйству и вызывавшейся для большой стирки и уборки мест общего пользования. Нина безропотно и благодарно исполняла повинность, наскоро вознаграждалась и была искренно привязана к Владимиру Михайловичу. С трудолюбивой Ниной связана прелестная история.

Однажды августовской ночью, не зажигая света, Дима Димерджи курил у раскрытого окна своей комнаты – на расстоянии вытянутой руки от окна Боброва, тоже открытого. Сам Владимир Михайлович отлучился в Астрахань, к маме, крупной мосластой тетеньке, чрезвычайно похожей на сына. А на время своего отсутствия поселил в комнате подругу Нину.

Покуривая и поглядывая то на сиреневое августовское небо, то на черные дворовые кущи, Дима заметил, что к окну бобровской комнаты, крадучись, приблизился человек, и не просто приблизился, но и занес через подоконник ногу. То есть незнакомец пытался влезть в окно комнаты № 4 через тот же невысокий подоконник, который в обратном направлении запросто перемахнул пятнадцатью годами раньше Аркаша Хрюков, спешивший на помощь к истекающей кровью дочери Але.

Неуклюже переваливаясь через подоконник, посетитель замешкался. А Дима мешкать не стал – в тбилисском человеке проснулся витязь в тигровой шкуре, а проснувшись, схватил оказавшийся под рукой топорик для разделки мяса, выпрыгнул из окна, замахнулся кухонным орудием на ночного визитера и потребовал предъявить документы. Угрожая при этом немедленной расправой и вызовом милиции. В темном оконном проеме медузой колыхался бледный Нинин силуэт.

Проснувшись от гортанных Диминых воплей, мы выскочили из своих комнат. Человек, оседлавший подоконник, умоляюще скулил:

– Не вызывайте милицию, я сам милиционер, – и протягивал удостоверение своей личности. Строгий Дима убедился, что посетитель не врет, что он действительно милиционер, более того, наш собственный участковый уполномоченный. Смилостивившись, Дима отпустил участкового, а история эта заняла свое место среди квартирных апокрифов, пополнив мифологический ряд.

Простодушие Боброва не знало границ. Однажды Владимир Михайлович представил нам трех разновозрастных субъектов и отрекомендовал своими школьными друзьями из города Астрахани. Друзьям детства негде было переночевать, Владимир Михайлович решил приютить их, а мы с поразительным бесстрашием одобрили гуманное его намерение. То есть простодушие было характерной чертой всех жителей нашей квартиры. Приютив друзей, сам Владимир Михайлович удалился к одной из подруг, потому что вчетвером в крошечной его комнатке было не уместиться.

Комната № 5 к этому времени возвратилась в нашу семью, и с некоторых пор это была наша с мужем моим Евгением собственная комната, а отделялась она от комнаты № 4 тонкой дощатой перегородкой. То есть жизнь Боброва и его гостей происходила не более чем в десяти миллиметрах от изголовья нашей кровати. На рассвете услышала я шебуршение, суету, поспешные шаги по коридору, хлопок парадной двери, а еще через пару часов возбужденный голос вернувшегося домой и мечущегося по квартире Боброва, отчаянно взывающий:

– Где мои друзья? Где они?

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6

Другие электронные книги автора Ольга Алексеевна Вельчинская

Другие аудиокниги автора Ольга Алексеевна Вельчинская