
Помутнение
Это почти сто граммов – три или четыре галеты. Первая галета такая безумно вкусная. Но мы же будем жить на другой станции метро, там не будет ларька с галетами. Так стыдно после этого. До этого была только клетчатка с кефиром, томатный сок и батончик «Милки Вей», в нем сто двадцать килокалорий. А в галетах пятьсот с чем-то, и на восемь или девять рублей это примерно сто граммов и есть.
Потом крутятся в голове мысли о том, во сколько надо будет уходить, сколько ехать, что сколько будет стоить. И уже сквозь сон в голову вдруг приходит неоформленная мысль: а зачем это все, а не ошибка ли это и как понять, если ошибка?
Как это понять, та ли у тебя работа, нужно ли жить с этим человеком? Тот ли университет? Или, может, надо уехать, или что-то другое сделать? А что сделать, что? Как это делается? Может, надо было не то говорить, может, я не там повернула и теперь не туда иду, а как это понять, я не знаю.
Вдруг ей становится так страшно, что хочется съесть второй пирожок – огромный продолговатый жареный пирожок с рисом и яйцом, который лежит в полиэтиленовом пакете в рюкзаке, и там, внутри пакета и рюкзака, пахнет маслом. Она представляет, как шорох и запах разбудят соседей, дружелюбного деда и всех остальных, а потом еще придется снова идти в туалет блевать, а воды уже почти не осталось, потом ведь захочется пить. А потом вспоминает, что отдала пирожок женщине на вокзале, и становится легче. Приятная пустота в желудке помогает заснуть, хотя в горле еще першит.
* * *За окном зима, минус 25, снег, вечер. Алёна сидит в квартире на Васильевском острове в Петербурге. Они с Антоном снимают ее вместе с соседями, другом Антона Витей и его девушкой.
В этом диване клопы. Лучше о них не думать, они такие мелкие и вроде бы незаметные, но такие мерзкие. Таня меня не любит. Она всегда сидит в своей комнате и молчит. Им родители присылают деньги, а мы иногда приходим в их комнату, когда их нет, и смотрим, не осталось ли пиццы в коробках. Мы не можем заказывать пиццу, у нас нет денег. Я почему-то не думаю, что могу или что должна заработать много денег, я же работаю, я делаю что могу. Меня очень любят коллеги. Они тоже не знают, что я иногда блюю в туалете. А иногда просто там лежу. Но так мерзко оттого, что мы так делаем, я, кажется, за это тоже не люблю Таню, за то, что она видит, что мы как клопы, и может даже заметить, что кусок недоеденной вчерашней пиццы исчез. Она все равно бы выбросила коробку, но коробка стала легче, это заметно, и она, может, тоже думает, как и я, что вокруг клопы.
Квартира двухкомнатная, одна комната Алёны и Антона, другая – соседей. Сейчас они на кухне впятером: к Антону и Вите приехал их друг Саша. Саша высокий и очень крупный, а кухня маленькая, узкая и продолговатая, поэтому жители квартиры вчетвером сидят за столом, а Саша стоит в дверях, – он, наверное, мог бы протиснуться внутрь, но с трудом, и ему удобнее стоять в проеме. Иногда он садится на стул, который ему принесли, – технически он в это время находится в коридоре. Все пьют чай и разговаривают.
– Я не могу понять, когда женщина с небритыми ногами, – говорит Саша и тушит сигаретный окурок в маленькой синей кофейной чашке. Еще одна такая же чашка стоит на столе, за которым сидят остальные. – Ну то есть я не осуждаю и вообще это не мое дело, конечно, но мне бы такая девушка не понравилась просто на физическом уровне, ничего не могу поделать.
Можно подумать, ты бы ей понравился.
– Да, я вот тоже. Мне кажется, это какой-то глупый протест, – говорит Витя. – Непонятно, против чего.
– А мне, кажется, понятно, – говорит Антон. – Ну, то есть мне тоже внешне не нравится, как это выглядит, но как идея это же хорошо: заявление, что никто не должен ничему соответствовать, выполнять требования.
Таня молча сидит с ногами на стуле и читает что-то в телефоне.
– Ну это же не требования, – говорит Саша. – В моем понимании это просто гигиена и ухоженность. Девушка с небритыми ногами выглядит неухоженной.
Ты же не бреешь ноги, получается, ты и неухоженный, и негигиеничный.
– А у меня преподавательница с кафедры русской речи всегда ходит с небритыми ногами и в тонких колготках, – тихо говорит Алёна. – И мне, наверное, тоже, с одной стороны, кажется, что это выглядит некрасиво, если просто смотреть. Но она какая-то такая крутая в целом и так свободно разговаривает, и она же явно понимает прекрасно, как она выглядит и как на нее будут смотреть, – и выбирает таким образом что-то заявить. Вот все это в целом заставляет ею восхищаться.
– Ну можно восхищаться, но на свидание я бы ее не пригласил, – говорит Витя. – Сколько ей лет, кстати?
– Не знаю, сильно старше нас.
– Ну тем более.
Она бы и не пошла на свидание с тобой, дураком, даже если бы ей было восемнадцать.
Потом начали обсуждать учебу и работу, потом бывших. Саша сказал, что его бывшая сожгла его вещи на балконе.
– Но ничего важного там не было, одни футболки какие-то. Хорошо, что я паспорт забрал.
– А у меня предыдущая девушка – одноклассница Тани, и она ее заблокировала во всех соцсетях, конечно, – говорит Витя. Таня хмыкает, но не отрывает взгляд от телефона.
Та, которая была до этого, добавляет он, занималась бальными танцами, и у нее была очень странная собака – лабрадудель. Вите каждый раз было смешно произносить это слово. И даже думать его смешно. Таня рассказывает, что у нее двое бывших, один учился на психолога, другой на экономиста, и они иногда заходили в общагу к тому, который экономист. Антон – что его бывшая водила бесплатно на концерты, потому что ее мама руководила главным клубом в городе, но не в Питере, конечно, а там, дома. Осталась только Алёна.
– А у меня нет бывших, извините, – говорит она.
– Чем же ты занималась тогда? – спрашивает Витя с искренним удивлением, без тени осуждения.
– Училась, книжки читала. Можно подумать, нечего больше делать.
Что я делала? Читала, читала, читала книжки, лежа на даче. Очень хотела, чтобы меня кто-то любил. Терпела боль от каких-то взглядов, от замечаний людей на улице, от того, что не с кем было поговорить. Старалась просто смотреть. Казалось, что все вокруг очень больно и надо просто смотреть и терпеть, но очень хотелось, чтоб меня обняли и любили.
* * *Через пару часов, совсем поздним вечером, Витя и Саша уезжают в клуб. Таня уходит в свою комнату. Антон и Алёна сидят на кухне, Алёна придерживает рукой открытую книгу, которая лежит.
– А что ты читаешь сейчас? – спрашивает Антон, допивая чай.
– Это из списка литературы, который надо до Нового года закончить. У нас там сейчас первая половина двадцатого века в русской литературе. Там от каждой книжки хочется прыгнуть с моста, даже как-то не очень понятно почему. Одна книжка там про смерть Фрунзе, и не то чтобы жалко Фрунзе, я даже не помню, что он делал, мы на истории не проходили. Но почему-то с моста все равно от нее хочется прыгнуть.
– Можно? – спрашивает Антон, протягивая руку. Алёна кивает.
Он открывает книгу на странице, где у Алёны лежит закладка, и читает вслух: «А больной, оставшись один, продолжал ходить из угла в угол камеры. Ему принесли чай; он, не присаживаясь, в два приема опорожнил большую кружку и почти в одно мгновение съел большой кусок белого хлеба.
– Пожалуйте взвеситься, – сказал фельдшер, трогая его за плечо.
Они прошли в докторский кабинет; больной сам встал на платформу небольших десятичных весов: фельдшер, взвесив его, отметил в книге против его имени 109 фунтов. На другой день было 107, на третий 106.
– Если так пойдет дальше, он не выживет, – сказал доктор и приказал кормить его как можно лучше».
– Да-а-а-а-а, – говорит Антон. – В принципе, понятно.
– Ага. От этих книг такое чувство, что я в накуренной комнате пересидела.
– Ну это, кстати, так и есть, – отвечает Антон. – И еще есть уже хочется, а у нас ничего не осталось.
– Давай я схожу, проветрюсь, – говорит Алёна, встает и идет прямо в коридор надевать сапоги.
– Ты прямо так в магазин пойдешь? – говорит Антон. – Очень же холодно, а ты без колготок даже.
– Я ненадолго. И это длинная юбка. – Алёна кружится в коридоре в красивой голубой юбке с цветами. – Просто накину пуховик сверху, это пятнадцать минут. Что-то еще купить, кроме пельменей?
– Еще чай, а так ничего больше. Может, что-то к чаю, если сама хочешь.
Алёна выходит на улицу. Дом на Тринадцатой линии Васильевского острова, когда холодно, кажется, что очень далеко от метро. Несмотря на холод, она не спешит: сначала осторожно ступает с бетонной ступеньки в снег, который кажется оранжевым от света фонарей в вечернем городе, потом идет вперед, робко пританцовывая. Хочется снять обувь и кружиться в снегу, но страшно.
Она оглядывается назад, и на небольшом расстоянии их дом кажется кукольным, игрушечным, но в то же время очень старым, печальным и неблагополучным. Он не был ни нарядным или изысканным, как дома в центре, ни свежим и аккуратным, как новостройки на окраинах. Он как будто склонялся к земле.
Он грустно кивает мне и говорит, мол, мне жаль, мне нелегко тоже от этих клопов, у меня от них чешутся стены. И снег, и сосульки на крыше в несколько метров длиной тоже тянут меня к земле. Я вообще-то даже выгляжу точно как во времена революций, войн и блокады, которые я в этом городе пережил, на мне даже вывесок нет. Мои соседи-дома как-то все это переварили, стали жить дальше, в них открылись какие-то магазины, кто-то вообще с капитальным ремонтом. На них написано: «Продукты» или «Торговый центр». А я какой-то такой же, как тогда, серо-желтый, очень усталый. Ты же была у меня на крыше, видела, сколько там лежит снега, нелегко нести на себе столько снега. Меня никто не отремонтирует, потому что я не какое-то культурное достояние. Ты вот видишь во мне усталое благородство и красоту, но даже ты, когда топчешься по моей скользкой крыше и держишься рукой за обледеневшие провода, не очень-то уважительно ко мне относишься, мне ведь тяжело и неспокойно от этого.
В магазине Алёна берет корзинку, кладет в нее пачку пельменей, упаковку чая в пакетиках. Потом проверяет, сколько в кошельке денег. И очень быстро, как спортсмен на эстафете, явно хорошо ориентируясь в торговом зале, кидает в корзинку еще упаковку из двух булочек «Калинка» с творожной начинкой и двухсотграммовую упаковку молочного коктейля с трубочкой. Потом выходит из магазина, стоит минуту на улице и заходит в него снова. Покупает еще батончик «Твикс». По дороге домой она съедает булки и «Твикс» прямо на улице и запивает коктейлем. Снег уже набился в сапоги и жжет голые ноги. Перед тем как зайти в парадную, она проверяет, чтобы в пакете с продуктами не осталось оберток от булок или батончика. Поднимается в квартиру, ставит пакет на стул возле кухни, где сидел Саша, и сразу быстрым шагом идет в туалет.
Когда она возвращается минут через 15 с красным лицом и немного опухшими глазами, Антон сидит на кухне с магазинным чеком в руках.
– Ты столько сладкого купила, – говорит он с удивлением, без осуждения, – а в пакете его нет.
Забыла выбросить чек.
У Алёны стучит в ушах кровь. Она стоит и не может пошевелиться. Ее снова тошнит – желудок как будто поднимается к горлу. Сердцебиение становится громким и учащается. Она чувствует сильный холод и начинает дрожать, но по всему телу выступает пот. В голове пусто: никакой ответ не придумывается.
– Ой, я, наверное, булки на кассе забыла. Думала на завтрак взять, – слышит она собственный голос.
«Твикса» там нет, он в отдельном чеке, в кармане пуховика. В отдельном чеке, в кармане пуховика. Там только булка и еще что-то.
Антону на самом деле не очень-то это и интересно, он сразу забывает, что спросил.
– Я пельмени сварил, хочешь?
– Нет, не хочу. И спать тоже еще не хочется.
– Давай тогда еще одну серию сегодня посмотрим, у нас три осталось.
– Давай, да.
Еще через час с небольшим, уже лежа, Антон проводит рукой по подлокотнику разложенного дивана. Наполовину встает, нашаривает в кармане висящих на стуле джинсов зажигалку, щелкает ею возле подлокотника.
– Клоп, – поясняет он открывшей глаза Алёне.
– Жуть, – говорит она.
– Я вызову завтра службу, родители прислали денег. А у тебя их никогда раньше не было дома?
– Кого, клопов? Нет, только муравьи были.
– А у меня были клопы, и я почему-то боялся маме о них сказать.
– Что, она будет ругаться?
– Нет, она на меня не ругалась особо. Просто я в основном жил с папой, и, когда мама была рядом, я всегда боялся, что, если что-то будет не так, она уйдет просто.
Алёна просовывает руку под голову Антона.
– А я в детстве часто вечерами вот так лежала и смотрела в потолок и иногда молилась, – говорит Алёна. – Там куски штукатурки откалывались и получались узоры, которые можно рассматривать. Совсем же темно не бывает, их все равно видно. Я уже не помню, что представляла, но у меня тогда гораздо лучше было воображение, чем сейчас. Я себе в детстве завидую, когда об этом вспоминаю: можно было взять два колпачка от ручек и в них играть, и придумывался целый мир. Сейчас я так уже не могу.
– Молилась – в смысле Богу?
– Ну да, повторяла какие-то куски молитв про себя. Да я на самом деле только первые строчки «Отче наш» знала, больше ничего. Но даже вот буквально несколько лет назад так делала, лет до пятнадцати.
– А о чем молилась?
– Да о ерунде всякой, учиться хорошо.
Похудеть и быть красивой. Чтобы все меня любили. Чтобы мама меня любила. Ничего не чувствовать.
Антон засыпает и через пару минут начинает сопеть ровно.
Я, кажется, не понимаю, кто я и хочу ли тут быть. Я думала, так только в детстве, когда сидишь на качелях и не понимаешь, кто ты, но сейчас я хожу на работу и все равно не знаю, как понять. И хочется ничего не чувствовать. Сейчас уже никто не начнет внезапно кричать. Но жизнь как будто не двигается. Надо подумать о чем-то, чтобы уснуть. Сколько бы я хотела весить? Сейчас я вешу 46 килограммов, а Таня 44. И при этом она ест пиццу. Но зато у меня плоский живот. А если бы я весила 42 килограмма, было бы так тепло внутри. Хотя сейчас очень холодно, нос холодный и ноги не согреваются. Если весить 42 килограмма, какой будет индекс массы тела? Я читала, что с моим ростом надо весить 39, но это как-то немного странно, что ли. Но картинка была очень красивая. Если стать как эта картинка, будет тепло. А на еду можно просто смотреть или просто о ней думать. Если представить – это почти то же самое, что на самом деле, только без калорий. Что бы я съела без калорий? Макароны с сыром. Сыр бы плавился и тянулся. Жареный пирожок с рисом и яйцом. Шаверму. Только шаверму я бы пожарила на сковородке и залила яйцом, чтобы оно тоже пожарилось. Надо завтра приготовить макароны и курицу в сметанном соусе, но самой не есть. Можно даже майонеза добавить в соус, он так будет кислее и вкуснее. Главное – не пробовать, потом сложно остановиться. Или можно пожевать и выплюнуть. Но так не всегда получается. Нет, так неприятно думать. Приятно о том, что было бы, если бы в шоколадке было отрицательное число калорий. То есть столько же, но со знаком минус. Как если бы на переваривание шоколадки тратилось 500 килокалорий, а в ней самой их вообще не было…
* * *Антон и Алёна сидят в кафе. Петербургское лето: дождя нет, но за окном темно от туч, хотя еще поздний день, не вечер. У Алёны накрашены ресницы, на ней туфли на небольшом каблуке, Антон в длинном бежевом плаще какого-то парижского стиля.
– Вот, я оставшиеся твои вещи принесла, тут из важного диплом и какие-то медицинские бумажки, остальное вроде ерунда только, – говорит Алёна, протягивая Антону небольшую коробку.
– Спасибо. Как вообще дела? Как поездка?
– Да как-то… Нормально, в принципе. А ты?
– Да все хорошо тоже.
– Как работа?
– Ну, работы немного в последнее время, но в целом неплохо тоже.
– А что вообще делаешь? Вечером там?
– Да ничего не делаю. Читаю больше, чем работаю, и это очень приятно. Наташа ко мне переехала.
– В ту же квартиру?
– Нет, мы сняли на Пятой линии однушку. Там душ на кухне, но вообще она красивая, не заставленная.
Оба молчат. Алёна вертит в руках чашку. Она в большом свитере цвета кофе с молоком, рукава закрывают половину ладони, из-под них видны только пальцы. Потом отпускает чашку, натягивает правый рукав на всю ладонь и закручивает его узлом.
– Ты знаешь, мы когда в прошлый раз разговаривали с тобой обо всем этом, о том, почему расстались, почему не получилось ничего, как вообще мы провели эти годы, мы же долго говорили, но я особо ничего не помню. Помню только, что сидела тогда тоже в свитере и думала, как хочется под свитером спрятать диктофон и записать это все, потому что кажется, что разговор очень важный, но его как будто даже сейчас, пока слушаю, уже не совсем помню. Кажется, это какая-то социопатия – записывать на диктофон разговор с человеком, с которым жила пять лет.
– А ты записала в итоге?
– Нет… Если честно, я даже достала телефон и положила на колени, но не успела незаметно включить ничего, а потом уже поздно было, уже договорили. Но я так много не понимаю.
Оба снова молчат, проходит пара минут, и у Алёны на глазах выступают слезы.
– А сейчас о чем думаешь? – спрашивает Антон.
– Да знаешь, я вспомнила, как мы с тобой только расстались, и я шла по улице Пестеля в сторону Моховой, и так хотелось кому-то сказать: «Смотри, как красиво!» – я даже оглянулась вокруг, и никого не было. И я тогда поняла, что не столько по тебе скучаю, сколько думаю, что так невыносимо жить без семьи, без этого ощущения, что тебя принимают. У меня все хорошо, и у нас с тобой было нормально все, но эта рана как будто всегда болела. Как будто то, что меня в детстве недолюбили, до сих пор делает меня человеком, который не может выдерживать то, что выдерживают все окружающие. Хочется, чтобы меня кто-то терпел как есть в плохие моменты и с кем-то можно было разделить хорошие, – но этого же нет у многих даже тех, кто женат и у кого дети. У моих родителей этого не было, они друг друга ненавидели, у тебя, ты сам говоришь, нет – и ничего, люди выдерживают, получают какую-то крупицу тепла от кого-нибудь и живут дальше. Нормальный человек может вот это все подумать, что я тебе сказала, – и решить: «Ну, грустно, но что поделаешь, пойду посмотрю кино и поем мороженое». А я не могу почему-то. Могу только блевать пойти, но от этого потом так грустно. Я же пряталась от тебя, меня рвало в душе, и я там стояла и думала с такой прямо полной уверенностью: «То, как я живу, – это не жизнь». Я не знаю, как надо жить, но мне и сейчас кажется, что это не жизнь.
– Но это, конечно, тоже жизнь. Даже когда ты блюешь в душе – это тоже твоя жизнь. Просто она тебе не нравится, но она все равно жизнь и все равно твоя.
Это тоже моя жизнь. Это моя жизнь. Я вроде слышу эти слова, но не понимаю, что они значат. Может, надо сказать вслух.
– Это тоже моя жизнь. Надо как-то подумать эту мысль потом, – говорит она медленно, спокойно и раздумчиво. А потом вдруг начинает суетиться. – Ладно, слушай, тебе, наверное, пора. Документы я отдала, мне, в общем, тоже уже надо ехать.
– Да, давай. Я тебя рад был увидеть.
– Пока, – бросает она уже на ходу, закидывая рюкзак на плечо.
Она выходит из кафе, он остается. Она быстро и уверенно идет по людной улице минут десять, потом останавливается. Проходит несколько шагов назад. Снова останавливается, слегка мотает головой и снова разворачивается, идет дальше, доходит до троллейбусной остановки.
Алёна едет в троллейбусе и читает книгу с телефона. Буквы расплываются. Мысли не успевают превратиться в слова – она думает, что если выйти на следующей, то можно успеть зайти в новую квартиру, а потом поехать дальше за вещами, и никто не заметит. Это будет всего час с небольшим. Она встает, делает шаг к двери. Останавливается. Возвращается назад и садится. Снова встает. Когда двери открываются, она не двигается и выскакивает в последний момент, когда они уже начинают закрываться. На лице у нее появляется выражение упорства, взгляд фокусируется на точке впереди, челюсть сжимается. Она быстрым шагом заходит в небольшой продуктовый магазин возле остановки, кидает в корзинку пачку печенья в глазури из молочного шоколада, банку сгущенного молока, круассан с творожной начинкой и шоколадный батончик. Почти бежит домой, не раздеваясь, ставит чайник, только потом моет руки, снимает свитер и ботинки, расчесывает и убирает волосы, возвращается на кухню. Бросает пакетик черного чая в огромную кружку, делает две дырки в банке со сгущенкой кухонным ножом, наливает в кружку воды и сгущенки. Быстро ест печенье, запивая сладким чаем, – от холодной сгущенки он перестал быть обжигающим и стал просто горячим. Она за несколько минут съедает печенье и круассан, допивает чай, откусывает батончик, уже вставая, и бросает его на стол. Идет в туалет, включает воду, споласкивает правую руку и засовывает два пальца в рот.
Еще через несколько минут она чистит зубы, чувствуя пустоту в теле и в голове. Моет руки, выходит из ванной. Ей почему-то вспоминается, как в детстве, года в три, она в туалете детского сада начала напевать мелодию из заставки сериала, который шел тогда по телевизору. Ей казалось, что никто не слышит, а потом пришла воспитательница и сказала, что это не песня, а вой и она подумала, что кто-то плачет. Алёне было стыдно и одиноко и, как часто в то время, хотелось вообще ничего не чувствовать.
Алёна подходит к зеркалу, берет сантиметровую ленту из шкафа, немного задирает футболку и на вдохе грудью измеряет обхват талии. Получается 59, но если вдохнуть изо всех сил – 56.
Она смотрит на себя в зеркало, и в голове проносится и потом оседает фраза:
Это тоже моя жизнь.
Екатерина Рубинская
Девушка и смерть
But if you’ve never known the darkness
Then you’re the one who fears the most.
Torres “New skin”Токсичность нарцисса варьируется в зависимости от вида, например, N. poeticus более токсичен, чем N. pseudonarcissus.
ВикипедияКогда-то я мечтала жить одна и, наверное, ни на что бы не променяла такую жизнь – но с тех пор как рядом никого не осталось, я чувствую себя в бесконечном ожидании, что кто-то вот-вот должен вернуться, что все это временно и не совсем по-настоящему. Это безрезультатное ожидание похоже на физическое ощущение, когда никак не можешь толком согреться, что бы ты ни делала: окна закрыты, ниоткуда не сквозит, на тебе все самое теплое… и тем не менее. И тем не менее.
Весна для меня всегда тяжелое время, потому что я слишком привыкла к одиночеству. Это единственная часть года, когда я чувствую себя единым целым со всем остальным, и это все остальное, желающее совокупляться, пульсирует, и я пульсирую тоже. И если бы поблизости не было парков, я бы, наверное, совсем умерла. Я вспоминаю все свои немногочисленные влюбленности сразу, даже самые дурацкие и короткие, они все как будто во мне одновременно. Ты все время напряжена, тебе все время кажется, что из-за угла сейчас выйдет он, она, они, господи, да даже красивое цветущее дерево подойдет, чтобы обнять и прижаться, и все равно, что от него взаимности не дождешься (разве со всеми остальными не так же?). Я люблю зиму, но зимой обычно много работы и я выхожу очень редко, летом стоит удушающая жара, осенью, пожалуй, тоже. Кто знает, что останется от весны в ближайшее время – она и так началась по календарю, в марте, как будто у нее итальянская забастовка.
Конюхова, ты уже вещи собрала или как?
Или как
Не говори, что мне придется изобретать способы нарушать карантин, чтобы твоими дурацкими сумками заниматься
Ты не настолько изобретательна, прости
Кроме того, если тебя тут в обычное время не застать, то что говорить про карантин
Мне удивительно, что после стольких лет дружбы ты меня так плохо знаешь
Прости
Еще раз
Ну я правда все соберу, мне просто не очень хочется
И очень в лом
Конюхова, все нормальные люди пишут «влом», это наречие
Вприсядку
Вприкуску
Влом
Эти люди еще пишут «мне на это пофиг», а не «мне это пофиг», как принято в цивилизованном обществе
Ты отвлекаешься, собирайся давай
У тебя вещей, небось, полсумки наберется
Не хочу
Ну, выселят тебя завтра так и так, хочешь ты этого или нет. Так что лучше собирайся сегодня
Вообще-то меня никто не выселяет, но об этом как-нибудь потом

