Когда-нибудь, возможно - читать онлайн бесплатно, автор Онии Нвабинели, ЛитПортал
Когда-нибудь, возможно
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать

Когда-нибудь, возможно

На страницу:
1 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Онии Нвабинели

Когда-нибудь, возможно

© Onyi Nwabineli, 2022

© Ключарева Д., перевод на русский язык, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Эвербук», Издательство «Дом историй», 2025

© Макет, верстка. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2025

Моим родителям, началу всего

Дж., концу


Пролог

Пока мой муж умирал, я пыталась выковырять форму для льда из дальнего угла морозилки. Исключительно потому, что мне понадобился перерыв: я устала наговаривать ему голосовые, попрекая неспособностью предупреждать об опозданиях. Это воспоминание и множество других событий сплелись в плотный кокон вины, в который я закуталась на долгие недели после его смерти.

Поэтому – раз уж у нас тут поток откровений – вам стоит знать о моем муже следующее:

1. Он был любовью всей моей жизни, несмотря на привычку пропадать и не отвечать на звонки.

2. Я – да и все остальные – были уверены, что он вполне счастлив. И это важно, поскольку…

3. Накануне Нового года он покончил с собой.

А вот что вам следует знать обо мне:

1. Это я его обнаружила.

Бонусный факт:

Нет. У меня не все хорошо.

Дома

1

Я где-то читала, что расставание ощущается так же, как смерть партнера. В той статье это называлось «чувством тяжелой утраты». Нечто общее действительно есть – спонтанные слезы, отчаяние, острое желание вжаться лицом в одежду любимого человека и вдохнуть его запах, – но в целом сравнение некорректное. Брехня. Может, и благонамеренная, но все же брехня. Ясное дело, смерть хуже расставания. При любом раскладе. Разве может быть иначе?

Если партнер умер, у него не потребуешь список причин, почему развалились ваши отношения. Залогинившись в «Инстаграме»[1], чтобы украдкой заглянуть в его профиль, ничем себя не потешишь: ни обновлений, ни свежих лиц, ни впечатлений, полученных без вашего участия. Ваш любимый человек застрял в прошлом. Не будет больше рецидивов, этих внеплановых, пронизанных ностальгией ночей страсти, что сопровождаются щемящей утренней неловкостью, когда пытаешься отыскать свои вещи и внезапно понимаешь: на джинсах дыра, а подмышки у тебя не бриты вот уже три недели.

Но хуже всего в смерти то, из-за чего это сравнение смехотворно, едва ли не жестоко: нет и доли вероятности, что вы вновь наладите отношения. Смерть не дает вторых шансов. Больше никаких пьяных звонков, перерастающих в часовые разговоры о прошлом, которые заканчиваются воссоединением – бурным примирительным сексом, таким, что иногда буквально каменеешь от накрывающих флешбэков. Одним лишь поцелуем такие вопросы не решаются.

Смерть обрекает вас на бесконечную боль.

После смерти любимого человека наступает период неверия, упрямства, нежелания принимать эту новую действительность, в которой вы оказались. Увертюра перед истинным Отрицанием, которое провоцирует всякий бред и заявления вроде «Это неправда» и «Только не ты. Это кто-то другой».

Первые два дня после смерти Квентина я провожу, расхаживая по дому, то и дело отдергиваю шторы, наблюдая за вереницей визитеров, которых разворачивают на входе, и уклоняюсь от объятий родных, которые, после того как у полиции иссякли вопросы, начинают задавать собственные.

«Как такое могло случиться, Ева?»

«Он ходил к врачу, Ева?»

«Но ты же видела его в тот день, разве нет? Как он себя вел, Ева?»

Ева, Ева, Ева. Мое имя превращается в ругательство. У меня нет ответов на их вопросы.

Когда я узнаю, что будет вскрытие, лопается эмоциональный скотч, до того мешавший мне развалиться на части. Словно чахоточная леди из викторианской эпохи, я отказываюсь покидать постель. Вот так я здесь и оказалась. Я больше не могу тосковать по нему как прежде, словно все это не навсегда. Я больше не торчу в том ужасном чистилище. Квентина больше нет. Дома стоит тишина, не хватает звуков, которые он производил. Он не вернется. Осознание хлещет меня по щекам, бьет как обухом по голове – вновь и вновь.

Можно было просто взять и расстаться со мной. Но Квентин, как всегда, выбрал куда более основательный подход к делу.

В фильме «Беги, Лола, беги» – одном из любимых фильмов Кью[2], который полюбила и я, – Лола, красноволосая героиня, бежит по улицам Берлина, пытаясь добыть невообразимую сумму денег и выручить из беды своего бестолкового бойфренда Мэнни. Бежит она, поскольку у нее есть всего двадцать минут, чтобы достать наличные. За время этого безумного забега во имя спасения мужчины, которого ей, честно говоря, стоило бы бросить на произвол судьбы, она то и дело сталкивается с разными незнакомцами. Лучшее в этом фильме – и одна из причин, почему Кью в него влюбился, – это то, что нам, зрителям, на быстрой перемотке показывают будущее тех, кого Лола встречает на своем пути. Нам демонстрируют последствия мимолетных столкновений Лолы с этими людьми, и зачастую это милые или печальные истории. Это чудесный фильм, и смотрели мы его не раз, и нам не надоедали ни сомнительный образ Франки Потенте, одетой по моде девяностых, ни ощущения, возникавшие с началом титров: вымотанность – будто мы сами пробежали не меньше Лолы – и в то же время благодарность.

Я вставляю побитый жизнью диск с «Беги, Лола, беги» в DVD-плеер (Кью настаивал, что диски и стриминговые сервисы вполне способны сосуществовать в гармонии) и гоняю фильм по кругу. И представляю варианты альтернативного будущего для нас с Кью – будущего, где он остается в живых, как и следовало. В моих фантазиях предстают обычные сцены семейной жизни, какие рисует в своем воображении почти любая семейная пара: отпуска и дни рождения, домашний ремонт и карьерные взлеты. Но чаще всего я мечтаю о простых вещах – о том, как кто-то из нас берет отгул по болезни и мы проводим весь день в постели, или как мы боремся с пауками, которые развесили всюду свою паутину, словно полноправные жители дома. Ради будущего, которое состоит из таких моментов, я готова содрать с себя кожу заживо.

Я сверлю взглядом затылок Лолы, сворачивающей за угол, и игнорирую свою сестру Глорию: та стоит возле кровати с тарелкой еды, которую я не собираюсь есть.

– Ева, – говорит она, – ты, кажется, шестой раз за сегодня это смотришь.

Сестра не повышает тон. Этим тоном она усмиряла сотни детских истерик и наводила тишину в залах суда по всей стране. Она вправе использовать его и здесь. Веду я себя ненормально, а люди боятся того, чего не понимают, особенно если речь о человеке, который каких-то пять дней назад был способен самостоятельно одеваться и разговаривать членораздельными предложениями.

Я не отвечаю, только вытаскиваю из-под подушки Кью толстовку, в которой он спал – серую, с обтрепавшимися манжетами. Натягиваю ее на себя, и внутри все сжимается. Древесный аромат, мыльная отдушка, едкие нотки фотореактивов – вот его запах. Я сворачиваюсь клубочком, отчаянно вжимаюсь носом в рукава, жалея, что не могу вернуть его к жизни, и начинаю плакать. Тогда Глория оттягивает одеяло, опускается рядом, ложится со мной в обнимку и так лежит, пока я не засыпаю.

Горевать – значит пугать людей, которых ты любишь. Собственным поведением я, похоже, изгнала имя мужа из уст родных. Они обращаются со мной, как с пациентом, страдающим от болезни, у которой нет названия. Как бы там ни было, в покое они меня не оставляют.

– Прошу тебя, ну попробуй, – громко шепчет Глория. С тех пор как я слегла, прошло два дня, и за это время я не произнесла ни слова и не сдвинулась с места. – Ма там уже в экстазе бьется. Она прекратит, если ты встанешь.

Моя мать любит Иисуса. Поэтому в стресс она не впадает – она впадает в религиозное исступление. Я прислушиваюсь, и до меня долетают обрывки высокодуховной околесицы, которую она бормочет, шурша на кухне. Я натягиваю толстовку Квентина на лицо. В конце концов Глория исчезает. Но не надолго. Я игнорирую все, что мне советуют сделать – поесть, помыться, встать, – ведь этот конкретный вид горя разделить невозможно, но Глория по-нигерийски находчива: она подсылает ко мне племянника и племянницу; те держат меня за руки и смотрят на меня своими тревожными глазами, пока я не сажусь в постели.

Я волоку отяжелевшие ноги в ванную комнату, где провожу полчаса, пытаясь смыть с себя навязчивый запах потери и тоски. Бросать собственных детей, как солдат, на передовую эмоциональной войны – вот тактика, с помощью которой Глория однажды всех нас одолеет.

Выходя из ванной, я слышу, как звонит телефон, и меня можно простить – правда же, можно? – за промелькнувшую мысль, что это он. Разум требует привычного. Я знаю, что Квентин мертв. Но проваливаюсь в трещину между реальностью и воспоминаниями. Я забываю о полиции, крови и губах мужа – губах, которые я целовала всего за пару часов до того, – холодных, синих, безжизненных. Время, что я провела, потея под нашим одеялом, исчезает. Он едет домой и по пути заскочит в «Сейнсбери»[3] за чизкейком на ужин, поскольку он мужчина и, следовательно, лишен гена, отвечающего за здравый смысл. Никто не говорит, что у горя есть побочный эффект в виде иррациональной надежды. А стоило бы, ведь этот эффект опасен.

Я вбегаю в спальню с его именем на устах, в моем голосе звучит радость, которую подпитывает дикое, бредовое счастье, оно нарастает внутри – и обрывается: схватив телефон, я вижу на экране имя Аспен. Эта ошибка вряд ли оправдывает мою реакцию: осознав, что это вовсе не муж, а человек, общению с которым я предпочту вырывание ногтей, я застываю и затем кричу – так долго, что папа прибегает с внеплановой дозой диазепама[4]. Вот он, плюс того, что мой отец – врач. Меня перетаскивают с пола на кровать. Полотенце падает. Мой крик превращается в вой.

Выясняется, что кричать можно долго, но только пока не сядет голос. Мой затухает, как сгоревшая спичка. Я отворачиваюсь от родных, которые собрались у моей постели и смотрят на меня с лицами, одинаково исполненными ужаса и беспомощности. Я изнурена, однако стоит лишь закрыть глаза, как желание спать пропадает.

Вернувшись, папа вкладывает мне в ладонь две таблетки и берет меня за руку. Я заглатываю их насухую и жду, когда накатит тьма. Когда она приходит, я ступаю в нее и с радостью отключаюсь в тот самый миг, когда Глория говорит папе с другого конца комнаты:

– Рано или поздно ей придется поговорить с Аспен. Она ведь его мать.

2

Трагедия. Великий уравнитель. Дальние родственники получили известие. Многоюродные братья и сестры, которые в Прежней Жизни эпизодически писали мне в «Вотсап» с просьбами оплатить им учебу и купить новейший гаджет от «Эпл», но никогда не особо интересовались, как у меня дела, приносят подобающие случаю соболезнования. Теперь я – та, кого надо жалеть. Поскольку сама я на звонки не отвечаю, бабушка требует, чтобы мама поднесла свой телефон к моему лицу, и читает мне нотацию на игбо[5].

– Хорошо, nnenne[6], – шепотом соглашаюсь я с ней.

Экран телефона вспыхивает так часто, что возникает чувство, будто у меня на потолке спальни собственное световое шоу.

Здесь, в Жизни После, где существование – одна сплошная открытая рана, мне в душу начала закрадываться злость, и спасают от нее только таблетки. Ма таблетки недолюбливает и предпочитает сносить головную боль или боль от подвернутой лодыжки с му2кой в лице и молитвой на устах и эту нелюбовь (а также форму бедер) передала мне по наследству. Нелюбовь умерла вместе с Кью. Зопиклон дарует то самое забытье без снов, которого я жажду. Уничтожает мысли и вымарывает огромные отрезки времени. Дни постепенно сливаются воедино. Ева из Прежней Жизни уже начала бы волноваться, что запасы таблеток подходят к концу, но мой терапевт, вызванный родителями в Дом Скорби, выписал рецепт и исчез, опасаясь, как бы мое горе не замарало его белый халат.

Папа неохотно выдает мне рецептурные препараты – противотревожные и снотворные в ассортименте. Он глава отделения нейрохирургии, но, поскольку люди не перестают болеть во время отпуска по семейным обстоятельствам, домой он возвращается поздно, с пиджаком, перекинутым через руку. Он экономит силы и остатки их тратит на то, чтобы проведать меня. Всякий раз, когда папа заходит в комнату, я успокаиваюсь, пусть и ненадолго. Так уж у нас с ним заведено: папино приближение прямо пропорционально моему умиротворению.

Сегодня вечером он гладит меня по спине, пока я закидываюсь своими таблетками. Надо бы поблагодарить его за то, что он всегда дожидается, пока я усну, и только потом уходит. Надо бы сказать ему, что его присутствие рядом – словно эмоциональная микстура. Все эти «надо бы» копятся и копятся; ныне их в избытке – этих «надо бы» с угрызениями совести и важными, но не сказанными словами в довесок. Папа мурлычет что-то себе под нос, пока я не отключаюсь. Благо происходит это быстро.

Родные никого ко мне не подпускают. Новость разлетается по всему приходу церкви, которую посещают мои родители. Устраиваются коллективные молитвы – чтобы донести до Всевышнего весть о моей беде. Папа и мой братишка Нейт, как два стражника, держат караул у парадной двери и разворачивают самых настойчивых доброжелателей – тех, что не понимают слов «Она никого сейчас не принимает» и «Спасибо вам огромное, но она сейчас без сил». Большую часть времени я не особо вслушиваюсь, но странным образом улавливаю непривычную жесткость в голосе Нейта и нарастающую силу, с которой захлопывается входная дверь.

Ма, ветеран в подобных делах, приносит еду, которую я не ем, и с помощью массажа ступней пытается вернуть мне способность передвигаться. Днем кроме нас с ней в доме никого нет, она сидит и читает часами напролет, и, даже не открывая глаз, я знаю, что она то и дело поглядывает на меня поверх книги или ноутбука и, затаив дыхание, проверяет, поднимается и опускается ли моя грудь. Ма намеренно игнорирует мою нынешнюю зависимость от прописанных врачом лекарств и усиленно гуглит природные средства от горя, а обнаружив кучу статей, где утверждается, что орехи – мощный поставщик серотонина, тут же уматывает в «Холланд и Бэррет»[7], и на следующий день я не могу до туалета дойти, не наткнувшись на миску с грецкими или миндальными орехами или кешью. Но рот я открываю только для того, чтобы закинуть в него таблетки или пореветь, и в конце концов Ма подсылает ко мне Глорию.

Глория куда хуже.

Она начинает с попытки вывести меня из ступора при помощи баек из мира корпоративного права и грязных офисных сплетен, на которые до трагедии я купилась бы немедля. Попытка проваливается, и Глория, не делая паузы, переключается на эмоциональный шантаж: «Твои племянники скучают по тебе, Ева. Как и я. Скажи что-нибудь. Ма и папа не знают, как быть». Последний метод, который она пробует, – говорить со мной так, будто я отвечаю и активно участвую в беседе. Она явно вычитала это где-то в интернете: «Рассказывайте партнеру усопшего отвлекающие и жизнеутверждающие истории; позаботьтесь о том, чтобы партнер усопшего знал: его/ее любят, в нем/ней нуждаются».

Интеллект, отвага и нетерпимость к вранью помогли Глории добиться успеха во всех жизненных аспектах: как юристу, как жене и как матери. Неспособность вызвать у меня улыбку на протяжении такого количества времени – серьезный удар по ее эго. Но горе сокрушает. Оно как промышленный пресс, который превращает в пыль ваше умение радоваться. У нее живой муж и идеальные дети, утешаю я себя, когда меня гложет чувство вины. Все у нее будет хорошо. Насчет меня жюри пока решения не вынесло.

Квентина больше нет, и это – его навязчивое отсутствие – пожалуй, худшее в потере супруга. Но – видимо, на сладкое – мне вдобавок достается еще и жгучее, неослабное, давящее чувство вины – ведь я не заметила, что Кью стоял на краю обрыва. Я опираюсь на лекарственную терапию, как на костыль. И поскольку Земля упорно продолжает вертеться, хотя мое горе требует от нее притормозить хотя бы на секундочку, Аспен в конце концов, неизбежно и вопреки всем моим попыткам избежать с ней контакта, находит способ до меня добраться. Она заявляется посреди ночи, когда я слоняюсь по дому в темноте, потому что находиться в полупустой кровати стало невыносимо больно.

В такие ночи мне является призрак Квентина. Я вижу его, исчезающего за углом, слышу отзвук его смеха, который отражается от высоких потолков. Однако говорить со мной он отказывается – что забавно, поскольку все это – его рук дело. Я иду за ним по коридору второго этажа и в окне, выходящем на проезжую часть, замечаю у бордюра чью-то машину. Время два двадцать шесть ночи, и несмотря на джентрификацию[8] в Баттерси[9], очередном куске Лондона, который постепенно поглощают концептуальные кофейни и новостройки, я знаю: ни у кого из наших соседей нет «бентли».

Аспен.

Я игнорировала ее звонки много дней, но почему-то все же к ней спускаюсь. Возможно, потому, что Аспен ни разу здесь не была, и мне хочется, чтобы она убедилась: этот дом, это место, которое любил ее сын, – оно существует. А может, потому, что неотвеченные звонки привели ее ко мне на порог, и я хочу заглянуть ей в глаза и понять, тонет ли и она в пучине горя. Но скорее всего, потому, что меня попросту некому остановить.

На улице мои босые ступни бесшумно преодолевают мощеную дорожку. Холод заползает под одежду и проникает под кожу. Я подхожу к автомобилю, и Аспен, сидящая сзади, опускает стекло. Ее лицо наполовину во тьме. Я разглядываю ее профиль. Но недостаточно хорошо ее вижу, чтобы определить, случилось ли с ней какое-либо радикальное преображение. Сама я при этом выгляжу и чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку; той, кем я была прежде, больше нет.

Аспен в своей привычной манере не дает мне и рта раскрыть. Она даже не смотрит на меня. Голос у нее утомленный, но суровый.

– Ты меня игнорируешь, – говорит она.

– Я… Аспен, что вы здесь делаете?

Холод распространяется все выше и обхватывает мои лодыжки, приковывая к месту.

– Квентин был не из тех, кто способен просто взять и убить себя. – Аспен, как обычно, сразу переходит к сути.

Вот оно. Подтверждение, что я не одна в эпицентре жестокой, непредвиденной, необъяснимой смерти Квентина. Никаких признаков катастрофы не видела ни я, ни, судя по всему, Аспен. Она столь же ошарашена, как и я, так же изводит себя, как и я, и мне нечего ей сказать.

И тогда она переводит взгляд на меня.

– Он не оставил записку?

Эти слова позволяют мне оценить всю глубину отчаяния Аспен. Потребность узнать, отличается ли ее версия от моей, вытолкнула мать Кью из постели и привела к моему дому. Но пусть нас с ней и объединяет один и тот же паршивый сюжет, я вижу: она борется с собой. Аспен до просьбы не опустится – даже в такой ситуации.

– Не было никакой записки, Аспен. – Она открывает рот, чтобы возразить, но я добавляю: – Он и мне записки не оставил. Не оставил ничего.

Ее лицо каменеет. Она отворачивается и смотрит вперед.

– Я никогда не прощу тебя, Ева. Из-за тебя я лишилась сына.

Она поднимает стекло, и я снова гляжусь в свое отражение. Через секунду водитель выруливает на дорогу, и машина уезжает в ночь.

После этого я долго не могу согреться.

Джексон, лучший друг Квентина, – единственный человек, кроме Аспен, с которым Кью поддерживал отношения, когда отрекся от прежней жизни, банкетов и окружения голубой крови. Джексон – добродушный адреналиновый наркоман, который на каждое Рождество присылает нам подарочную корзину из «Фортнум и Мейсон»[10] и скитается по миру в поисках новых неординарных способов погибнуть. Его страница в «Инстаграме» полна фоток, где он (чаще всего без футболки) висит над обрывом какой-нибудь горы или творит еще какую-то глупость, а подпись под снимком гласит что-то типа: «Сан-Паоло: #жаждажизни #спасибомир #рисковый».

Как раз из-за этого здорового пренебрежения к жизни и смерти я поступаю с Джексоном так же, как с Аспен: игнорирую его звонки со дня смерти Кью. Нелогично, знаю, но, если уж по справедливости, это он должен быть на столе у коронера. Какая ужасная мысль. Но горе выжигает и сочувствие, и участливость. Я вся – один большой эгоистичный пучок оголенных нервных окончаний.

Вспыхивает воспоминание о той ночи. Джексон приехал на сраном ревущем «бугатти» – подумать только. Обезумевший от паники и боли, которые пересилили даже новогоднее опьянение. Он выглядел как потерявшийся малыш.

Я обещаю себе ответить на его следующий звонок. И сдерживаю это обещание – зная, что делаю это не без умысла.

– Ева. Черт. Я не думал, что ты… Я тебе столько раз звонил.

– Привет, Джек. Прости. Я не могла… Очень тяжело было. Думаю, сам понимаешь.

– Послушай, я хочу заехать. Если ты не против. Я… Я не могу здесь находиться. Я все думаю о нем и о той ночи, и я…

– Джек, – обрываю я его. – Он оставил тебе записку? Мне он ничего не оставил. – Тяжело выговаривать эти слова – мешает комок в горле. Джексон плачет.

– Мне так жаль, Ева. Нет, у меня ничего нет. Я все обыскал, но ничего не нашел. Я все жду, когда мне письмо бросят в ящик или что-то типа того. Клянусь, я не знал, что ему было… Я должен был заметить. Прости. Прости.

Еще одно воспоминание. Джексон кое-как выбрался из машины и повалился на колени, а я, онемелая, вся в крови, сидела на заднем сиденье полицейской машины, свесив наружу ноги.

Я выдавливаю извинение и нажимаю отбой – я слишком слаба, чтобы взвалить на себя еще и чувство вины Джексона.

Неделя. Мой муж умер, и неделя ушла на то, чтобы все начало меняться. Это проявляется в настроениях окружающих. Для посторонних кошмар ограничивается знанием, что мне плохо. И на этом все. Я их не виню. У этих людей есть собственные жизни, и для них кошмар уже закончился. У них есть возможность вернуться к обыденности. Закрыли дверь – и до свидания. Поток визитеров иссяк, пластиковые контейнеры из-под еды отмыты и возвращены владельцам. Звонки от доброжелателей раздаются все реже, а потом и вовсе прекращаются, но мой телефон по-прежнему не умолкает. Аспен. Я игнорирую ее. Глория сетует, что я не желаю общаться с Аспен, и эти сетования становятся все более язвительными. Ее я тоже игнорирую.

Я щиплю себя за руку, чтобы развеять горечь от бесконечной неприязни Аспен. Придумываю сотни остроумных возражений, доводов, которые должны вразумить мою свекровь. Кью любил меня. Женился на мне. Мы были счастливы. Эти аргументы вспыхивают в глубине души и столь же быстро угасают. Кью оставил меня. Это я была счастлива. А еще слепа. Мое неведение теперь служит определением нашему браку. Ядерным боезарядом для арсенала Аспен. Мне ни за что не дадут отделить смерть Кью от собственного чувства вины.

В реальной жизни мужья умирать не должны. Особенно в возрасте тридцати трех лет и в отличной форме; особенно при живой жене, которая не может справиться с потерей. Будущее – гигантская черная бездна; непроглядная – для меня. До смерти Кью я четко представляла себе наш дом на пенсии: невероятная махина на взморье, как в «Истории дизайна»[11], комнаты набиты книгами и фотографиями. Я даже шум прибоя слышала. Теперь же, мысленно обратившись к грядущему, я не вижу ничего. Каких-то две недели назад я была женщиной с мужем, который наполнял ее мир яркими, радужными моментами. Сейчас я – женщина с перепачканными кровью джинсами и пустым взглядом, которая орет на сестру, пугает мать и бьется в истериках до одышки. Женщина, которую душит горе. Женщина, которая вопрошает: как я сюда попала? как, черт подери, со мной такое произошло? неужто я такое заслужила?

3

Дочь двух весьма успешных нигерийцев не может вырасти и не узнать, что такое настойчивость и искусство долготерпения. Родители собрали вещи, покинули Бенин и приземлились в Лондоне, твердо настроившись воплотить в жизнь мечту типичных игбо и обеспечить нам наилучшую участь из всех доступных в Британии. Это подразумевало учебу в частных школах. Для нас с Глорией – пансионат в школе Сент-Джуд, для нашего брата Нейта – школа для мальчиков чуть дальше по улице. Ну, знаете: клетчатые юбки в складку, уроки латыни, тесные пиджаки и общество богатых белых, которые считают себя лучше и, когда вы с понурым видом бродите по надраенным коридорам, посмеиваются над вашим перманентом[12] из-за схожести с Лайонелом Ричи. Школьная жизнь была одним большим уроком унижения. В Сент-Джуде, где училось больше восьми сотен человек, я была одной из десяти чернокожих девочек. Глория была второй. Остальные учились в старших параллелях, и, проходя мимо друг друга, мы сталкивались взглядами, выражавшими единодушное отвращение к публике, в окружении которой вынужденно проводили дни напролет.

Наши родители считали, что все делают правильно. Нигерийские родители не допускают возможности провала. У нигерийского ребенка есть два выбора: преуспеть или преуспеть еще больше. Заурядность иссекается, как раковая опухоль, и при помощи дисциплины, суровой диеты и лучшего образования, оплаченного государственными субсидиями и грабительскими суммами за обучение, из податливых плодов ваших чресел выковываются хирурги и юристы мирового класса.

На страницу:
1 из 6