Эпидемия все не прекращалась, вокруг баржи плавали трупы, объеденные рыбами и птицами, и похоронить их не было никакой возможности. Это и стало причиной того, что в конце первой недели на барже вспыхнуло восстание.
Сначала разгневанные хаджи скрутили и сбросили в море двух приставленных к ним солдат. Те не умели плавать, как и сами паломники, да и вообще львиная доля мусульман Османской империи, и один из караульных утонул. В ответ на это губернатор Сами-паша и начальник гарнизона решили примерно наказать мятежников.
Тем временем молодые паломники подняли якорь, и, как ни странно, вместо того чтобы сесть на скалы, ветхая баржа через некоторое время уже болталась, словно пьяная, в открытом море. Спустя полтора дня течение принесло посудину в другую бухту, западнее первой, где баржа села-таки на скалы и набрала в трюм воды. Обессиленные хаджи не смогли сразу выбраться на берег и разбрестись по своим деревням. Если бы они это сделали, инцидент, несмотря на гибель солдата, возможно, был бы предан забвению. Но они продолжали сидеть на барже, переполненной гниющими трупами, и никак не могли расстаться со своими узлами, привезенными из дальних стран подарками и бутылками с водой из источника Замзам, зараженной холерными вибрионами.
Военный отряд, который по распоряжению губернатора следил с берега за перемещениями баржи, через некоторое время занял позиции на окружающих бухту скалах, и командир приказал паломникам сдаться, вернуться к соблюдению карантинных правил и не пробовать сойти на берег.
Трудно сегодня сказать, в полной ли мере был осознан этот приказ, но хаджи пришли в страшное волнение. Они поняли одно: сейчас их снова посадят на карантин, и теперь-то уж они все точно умрут. Карантин был для них дьявольским изобретением коварных гяуров[81 - Гяур – презрительное именование иноверца.], желающих наказать оставшихся здоровыми хаджи, замучить их до смерти и прикарманить их деньги.
В конце концов те из паломников, у которых еще остались силы и которые могли пока что-то соображать, решили, что остаться на окруженной барже – значит обречь себя на смерть, и договорились пойти на прорыв.
И вот, когда хаджи пытались сбежать, петляя по козьим тропам меж скал, переполошившиеся солдаты открыли по ним огонь. Палили и палили, словно перед ними была вражеская армия, явившаяся оккупировать Мингер. Некоторые, должно быть, мстили за своего утонувшего товарища. Прошло не менее десяти минут, прежде чем солдаты пришли в себя и перестали стрелять. Многие хаджи были убиты. Некоторым пули попали в спину. Однако другие, подобно героическим воинам, что бросаются под пулеметный огонь, успели повернуться грудью к солдатам османской армии, убивающим соплеменников на их собственном острове.
Губернатор запретил распространять сведения о случившемся, запретил говорить об этом даже намеками, так что и сегодня в точности неизвестно, сколько хаджи было убито и сколько в конце концов смогли вернуться в родные деревни.
Как лицо, ответственное за эту историческую трагедию, Сами-паша навлек на себя хулу и презрение, ему так и не удалось отмыться от обвинений в предумышленности происшедшего. Он ждал кары от Абдул-Хамида, однако вместо него наказанию подвергли пожилого начальника гарнизона, который отправился в ссылку, и солдат. Во сне паше стал являться седобородый старик, который смотрел на него с укором, словно желая сказать: «Ты же губернатор, большой человек, а совести у тебя нет!», но не произносил ни слова. Упрекавшим его в лицо Сами-паша говорил, что приказ направить на усмирение хаджи военных был правильным. В конце концов, речь шла о спасении острова от холеры. И вообще, это против его правил – потакать бандитам, которые завладели принадлежащим государству кораблем и убили солдата. Правда, затем губернатор обязательно прибавлял, что не приказывал открывать огонь – это была ошибка, совершенная солдатами по неопытности.
Обдумывая возможные способы защиты, Сами-паша счел за лучшее подождать, пока досадное происшествие забудется. Потому он так и старался не пропустить сведения об инциденте в печать, чего ему удавалось добиться какое-то время. В тот период губернатор любил поразглагольствовать о том, что умерших во время хаджа наша религия признает шахидами – мучениками, погибшими за веру, а это есть высочайшее звание, которого может удостоиться человек. Когда в Арказ приходили родственники погибших паломников, чтобы потребовать возмещения за смерть хаджи, Сами-паша приглашал их в свой кабинет, заводил речи об особом месте, уготованном в раю тому, кто испил шербет мученичества, уверял, что сделает все возможное, чтобы прошение было удовлетворено, однако предостерегал от попыток преувеличивать масштабы инцидента в разговорах с журналистами-греками.
После того как трагедия немного подзабылась, губернатор неожиданно сменил тактику: приказал арестовать по деревням и посадить в крепость десять хаджи, которых считал зачинщиками восстания, и грозно потребовал с них ответа за убийство солдата и похищение баржи. Просьбы о возмещении были отвергнуты.
В озлобленных на губернатора деревнях Чифтелер и Небилер, откуда было родом большинство хаджи, началось мусульманское движение сопротивления. Эти деревни, вместе с текке Теркапчилар, поддерживали шайку Мемо, терроризирующую греческие деревни на севере острова. Имелись основания предполагать, что за текке стоит шейх Хамдуллах, глава самого влиятельного на Мингере тариката Халифийе.
Жизнь Сами-паше осложняло еще и то, что о происшествии, посеявшем раздор между властями и простыми мусульманами, то и дело старались напомнить журналисты-греки. Например, однажды в интервью греческой газете «Нео Ниси», с которой у него были хорошие отношения, губернатор упомянул о «бедных», как он выразился, хаджи, которые обустраивают в своих деревнях общественные источники, – и даже это слово сумели обернуть против него. Вряд ли бы оно привлекло чье-либо внимание, если бы не журналист Манолис (разумеется, грек), который с полемическим жаром разглагольствовал в своей газете о том, что хаджи на самом деле люди отнюдь не бедные, что среди богатых мусульман Мингера появилась мода распродавать свое имущество и отправляться в хадж, причем большинство из них по пути туда или обратно умирают. А между тем уровень образованности мусульманского населения Мингера существенно ниже, чем у православного, так не лучше ли было бы состоятельным деревенским мусульманам не оставлять свои деньги в далеких пустынях и на английских кораблях, что довольно глупо, а скинуться и открыть на острове рюштийе[82 - Рюштийе – средняя школа в Османской империи.] или хотя бы отремонтировать обвалившийся минарет у мечети в своем собственном квартале?
Вообще-то, Сами-паша тоже был убежден, что школы важнее мечетей, но, читая эту статью, чуть не задохнулся от гнева.
И дело тут было не столько в пренебрежительном тоне, в котором Манолис писал о мусульманах, хотя тон этот тоже покоробил губернатора, а в том, что в греческой прессе снова вспомнили о Восстании на паломничьей барже.
Глава 16
Ранним утром того дня, когда должно было состояться собрание Карантинного комитета, доктор Нури приехал в больницу «Хамидийе». У входа он стал свидетелем спора между мусульманской семьей и чиновником, которого часто видел в резиденции губернатора, и поспособствовал тому, чтобы больного кузнеца положили на освободившуюся койку в переполненной палате.
За последние три дня количество больных, приходящих в «Хамидийе», увеличилось вдвое. В графе «причина смерти», где раньше врачи писали «дифтерия» или «коклюш», теперь в подавляющем большинстве случаев значилась чума.
Два дня назад из гарнизона доставили новые койки и разместили их на втором этаже, но и они почти все уже были заняты. Доктор Илиас и единственный на острове врач-мусульманин Ферит-бей делали пациентам перевязки, вскрывали бубоны, спешили от койки к койке.
Один молодой человек, узнав доктора Нури, подозвал его к постели матери, но пожилая женщина лежала в бреду, обливаясь по?том, и даже не поняла, что к ней подошел врач. Доктор Нури открыл окно и, подобно многим медикам, ухаживающим за больными чумой, спросил себя, есть ли от лечения хоть какая-то польза. Некоторые врачи вели себя просто героически, пытаясь облегчить страдания пациентов, и очень тесно общались с ними.
В углу каждой палаты стояли бутылки с дезинфицирующей жидкостью. Доктора то и дело подходили туда, чтобы смочить руки, встречались там друг с другом, обменивались парой фраз. Один раз доктор Ферит, кивнув на бутыль с уксусом, произнес с едва заметной улыбкой:
– Знаю ведь, что особой пользы в этом нет, а все равно руки протираю, – и рассказал, что вчера вечером у молодого доктора Александроса открылись жар и озноб и он, доктор Ферит, отправил его домой, велев не приходить наутро, если жар не спадет.
Дамат Нури помнил, как самоотверженно и бесстрашно работал молодой медик.
– Врачи и санитары знакомы с холерой, но как защитить себя от чумы – не знают, – вступил в разговор доктор Илиас. – Больной может внезапно кашлянуть тебе в лицо – и все, ты заразился. Следовало бы разработать какие-то правила на сей счет.
До заседания Карантинного комитета успели еще съездить в квартал Ора, в больницу Теодоропулоса, из одного конца города в другой. По дороге не разговаривали. Глядя на встревоженные лица людей, молча сидящих у своих домов, врачи понимали, что в переулках, по которым проезжает бронированное ландо, куда больше больных и умерших, чем они полагали. Горожан потихоньку охватывал страх смерти, однако паники, которую обоим докторам случалось наблюдать во время эпидемий, пока не было. В пекарне Зофири, знаменитой своими миндальными курабье и чуреками с розовым сиропом, не толпились покупатели. Однако парикмахер Панайот уже усадил в плетеное кресло ресторатора Димостени, который каждое утро приходил к нему бриться. Закусочные, лавки, кафе на проспекте и площади Хамидийе были открыты. За оградой одного из домов в переулке рядом с площадью врачи увидели рыдающего ребенка, а в глубине сада – сидящих в обнимку женщин, одна из которых, должно быть, пришла выразить соболезнования.
Перед больницей Теодоропулоса собралась устрашающих размеров толпа. Не оставалось сомнений, что эпидемия успела распространиться шире, чем они думали. Кроме того, убийство Бонковского и то обстоятельство, что султан сразу же прислал для введения карантина другого человека, недвусмысленно дали всем понять, что зараза, пришедшая на остров, это именно чума.
Пройдя внутрь, доктор Нури застал в переполненных палатах беспорядок и суматоху. Старик, что два дня назад все дремал, и обессилевший портовый грузчик умерли и упокоились в земле. Рядом с недавно поступившей гречанкой сидели две женщины и мужчина.
– Не пускайте больше родственников в больницу! – распорядился доктор Нури.
Доктор Михаилис собрал всех врачей в пустующей подвальной комнате, где дамат Нури рассказал коллегам, как в Китае немало медиков погибло, заразившись во время осмотра или вскрытия бубона, когда пациент внезапно дергался, чихал, блевал или плевался. Затем он поведал историю, услышанную на Венецианской конференции от английского собрата по ремеслу: в Бомбее чумной пациент, у которого ошибочно диагностировали дифтерию, закашлялся в предсмертных судорогах и капельки слюны попали в глаз санитару. Глаз немедленно промыли большим количеством противодифтерийного антитоксина, однако через тридцать часов санитар заболел и спустя четыре дня точно так же скончался в бреду и конвульсиях.
Эти упомянутые им тридцать часов стали предметом оживленного обсуждения: столько ли времени обычно проходит между проникновением микроба в организм и появлением первых симптомов? В Измире, сообщил доктор Илиас, бывало по-разному, и, поскольку человек не замечает ни как заражается сам, ни как заражает других, эпидемия будет распространяться быстро и скрытно, пока повсюду в городе люди не начнут вдруг умирать повально, как это случилось с крысами.
– К сожалению, именно это и происходит, – проговорил доктор Никос, и дамат Нури в очередной раз убедился, что глава карантинной службы винит в преступном промедлении не только губернатора и Стамбул, но и своих коллег.
– При таком повороте событий надо закрывать рынки, лавки, всю торговлю, – объявил доктор Илиас.
– По моему убеждению, сейчас будут уместны все меры изоляции, – согласился с ним доктор Нури. – Однако, даже если народ поначалу подчинится запретам, это не отменит того, что зараза уже распространилась. Люди будут умирать по-прежнему. И тогда пойдут толки о бесполезности карантинных мер.
– Не будьте таким пессимистом, – укорил его доктор Илиас.
Тут все заговорили разом. Из писем Пакизе-султан становится понятно, что на самом деле заседание Карантинного комитета началось здесь, в подвале больницы Теодоропулоса. Все присутствующие хотели, чтобы из Стамбула прислали докторов – разумеется, по возможности мусульман – и медицинские материалы.
Один из врачей заметил, что теперь, когда эпидемия успела разрастись, поставить заслон дальнейшему распространению заразы будет очень непросто, в особенности на некоторых улицах кварталов Вавла и Герме, и спросил доктора Илиаса, какие меры принимал в таких случаях Бонковский-паша.
– Он был безусловно убежден в действенности карантина и изоляции, – ответил доктор Илиас. – Одного лишь истребления крыс недостаточно. Паша держался того мнения, что при нехватке дезинфицирующих растворов целесообразно, опираясь на поддержку военных, освобождать дома и сжигать их. Семь лет назад эпидемию холеры в Ускюдаре и Измите удалось остановить, предав огню наиболее зараженные дома, – тогда в пепел обратили целые кварталы. Его величество султан очень пристально следил за развитием событий.
На этом собрание и кончилось: стоило разговору перейти на Абдул-Хамида, как все по привычке замолчали – никому не хотелось пасть жертвой доноса.
Глава 17
Центральный почтамт вилайета Мингер открыли двадцать лет назад, когда колагасы Камилю было одиннадцать. Церемония выдалась пышной, незабываемой. (В разгар празднования один школьный учитель, грек, упал в море, захлебнулся и утонул.) До открытия почтамта телеграфная станция находилась в резиденции губернатора, в таинственной комнате, где время от времени что-то позвякивало, а старое почтовое отделение, по большей части разбиравшееся с посылками, располагалось в ветхом здании рядом с таможней. Маленький Камиль никогда не бывал ни там ни там.
Но после открытия центрального почтамта Камиль не упускал возможности уломать отца сходить с ним туда или хотя бы пройти мимо величественных дверей. Чего только не было за этими дверями: заключенные в рамочки тарифы, разноцветные почтовые конверты, открытки, серии марок с османскими и чужеземными цифрами[83 - В османской письменности цифры обозначались буквами арабского алфавита.], разнообразные таблички и карта Османской империи, необходимая для того, чтобы понимать, как применяются тарифы. Карта, к сожалению, была не совсем верна, что однажды привело к спору между сотрудником почтамта, который требовал заплатить по международному тарифу, и клиентом, который, ссылаясь на устаревшую карту, утверждал, что отправляет свою посылку в вилайет Османской империи.
По правде говоря, османское почтовое ведомство и телеграфная служба объединились еще тридцать лет назад, и центральные почтамты открывались по всей империи (тогда значительно более обширной) еще при султане Абдул-Азизе (который, как говорили, недолюбливал Мингер), в 1870-е годы, однако до острова черед дошел только при Абдул-Хамиде. При нем же в Арказе появились больница, полицейский участок, мост и военная школа; и не будет преувеличением сказать, что жители острова поэтому очень любили султана.
Каждый раз, завидя издалека здание почтамта и уж тем более поднимаясь по ступеням к его внушительным дверям, колагасы испытывал такое же волнение, как и в детстве. В те годы час, когда на почтамт доставляли тюки с парохода, пришедшего из Стамбула, Салоник или Измира, был самым важным часом недели. У дверей собирались господа, ожидающие писем, лавочники, заказавшие доставку товара по почте, слуги, горничные, секретари и чиновники. Вообще-то, заказные письма с написанным на конверте адресом должны были разносить по домам, однако подобная корреспонденция стоила дороже, да и разносили ее очень долго, так что все предпочитали пройтись до почтамта. (Адреса тогда писали как в голову взбредет, а некоторые, дабы письмо не потерялось по дороге, присовокупляли к адресу молитву.)
Бо?льшую часть толпы составляли зеваки и дети, пришедшие просто так, поглазеть. Некоторые с любопытством наблюдали, как вносят через задний вход вскрытые на таможне тюки и посылки, а потом раздают их тем, кому они предназначались. Если тюки и посылки доставляли из порта на телеге, медленно взбирающейся по склону, ребятня бежала следом. В годы расцвета торговли мрамором на Мингер заходил итальянский пароход «Монтебелло», посещавший по пути в Триест многие острова. Камилю очень нравился этот корабль, у которого были свои особые марки, своя разноцветная таблица тарифов и собственная тележка для развозки почты. И еще он любил смотреть, как посылки, адресованные в дальние уголки острова, перегружают в почтовые экипажи и передают конным почтальонам. Обычно пожилой служащий почтамта, грек, поднимался на возвышение, украшенное тугрой[84 - Тугра – персональный знак султана, содержащий его имя и титул, написанные каллиграфической арабской вязью. В Османской империи тугра ставилась, в частности, на всех государственных документах.] султана Абдул-Хамида, и начинал раздавать письма и пакеты, громко называя имена адресатов; если же те не откликались, он, обращаясь к толпе, просил: «Передайте такому-то, что для него есть письмо, пусть пошлет кого-нибудь на почту!» Раздав все, что было, почтарь объявлял тем, кто остался с пустыми руками: «Для вас сегодня ничего нет, теперь ждите парохода из Салоник в четверг утром», – и уходил. Проведенное нами исследование показывает, что в 1901 году мингерский центральный почтамт входил в число пятидесяти лучших из 1360 почтамтов Османской империи. Кроме него, на острове было еще двенадцать маленьких почтовых отделений, куда почта доставлялась морем, в экипажах и верхом. Губернатор Сами-паша любил порой похвастать, что по его распоряжению в два из этих отделений, в Херете и Кефели, проведена телеграфная линия.
Теперь у входа в почтамт был поставлен служащий, который обрызгивал всех входящих лизолом. Пройдя внутрь, колагасы с радостью обнаружил на обычном месте большие настенные часы фирмы «Тета». Прислушиваясь к эху своих шагов в просторном зале, он обвел взглядом окошки и стойки, за которыми принимали и выдавали письма и посылки, и заметил на высоких столиках для посетителей горшки с уксусом, от которых по залу распространялся приятный аромат. Почтовые служащие и клиенты избегали касаться друг друга пальцами. Колагасы знал от дамата Нури, что такие меры принимают там, где началась холера. Видимо, это было самое большее, что здесь смогли сделать. (Тут нам хочется сообщить читателю: колагасы стоял ровно на том месте, где Бонковскому-паше пришла в голову мысль улизнуть из почтамта через открытую заднюю дверь.)
Директор почтамта Димитрис-эфенди, как и все в Арказе, был в курсе, что колагасы прибыл на остров на пароходе «Азизийе», и слышал о недавнем замужестве трех дочерей Мурада V. Взвешивая тяжелый и толстый конверт с печатью, он прочитал написанное на нем и понял, что это письмо одной представительницы Османской династии другой, так что обращаться с ним надлежит особенно аккуратно.
Колагасы часто приходилось отправлять письма из портовых городов империи в Стамбул. При отправке простого письма из одного порта в другой достаточно было наклеить на конверт марку стоимостью в двадцать пара[85 - Пара? – мелкая денежная единица в Османской империи. Сорок пара составляли один куруш.]. Если в каком-нибудь отдаленном городке (вроде Айнароза, Караферье или Аласоньи[86 - Айнароз (Айнороз), Караферье, Аласонья – населенные пункты на севере нынешней Греции. (Ныне они носят названия Афон, Верия и Эласон соответственно.)]) в привокзальном почтовом отделении, состоящем из одной комнатки, не находилось марки в двадцать пара, почтовый служащий аккуратно разрезал пополам марку в один куруш. Глядя в табличку с тарифами, Димитрис-эфенди произвел подсчет и попросил заплатить за письмо Пакизе-султан три куруша: сорок пара по обычному тарифу, один куруш за то, что письмо заказное, и еще один за уведомление о вручении.
Колагасы был искренне уверен, что с эпидемией в ближайшее время будет покончено и Пакизе-султан с мужем, а с ними и он сам, продолжат путешествие в Китай на «Азизийе». Об этом он, не таясь, рассказал Пакизе-султан, когда объяснял ей, почему не согласился заплатить за уведомление о вручении. Это признание, которое с удивлением обнаружат в письмах Пакизе-султан те, кто будет их читать, несомненно, свидетельствует, что на тот момент молодому офицеру даже в голову не приходило, какую великую историческую роль суждено ему сыграть.
Колагасы Камиль взял кисточку из баночки с клеем и приклеил на конверт две марки с тугрой Абдул-Хамида, изящными голубыми узорами, звездой и полумесяцем. Димитрис-эфенди поставил на марки два штемпеля, а колагасы тем временем повернулся к часам на стене.
Подходя к этим большим настенным часам фирмы «Тета», он признался самому себе, что из-за них-то в первую очередь его всегда так тянуло на почтамт и что всякий раз, когда в далеких городах ему вспоминается родной остров, на ум приходят эти часы. А почему, собственно, он и сам толком не понимал. Да, двадцать лет назад, когда он впервые пришел сюда, отец сначала с благоговейным видом показал ему тугру Абдул-Хамида у входа, а затем с теми же благодарностью и восхищением в голосе проговорил: «Смотри, сынок, это тоже дар его величества» – и подвел к часам фирмы «Тета», на циферблате которых (и на это также отец обратил внимание Камиля), как и на османских марках, были и арабские, и европейские цифры. В тот день отец рассказал ему, что для европейцев двенадцать часов – это не время восхода и заката солнца, как для мусульман, а полдень, когда солнце стоит в зените. На самом-то деле маленький Камиль знал об этом (благодаря звону церковных колоколов), но то было неосознанное знание, и, может быть, оттого он ощутил беспокойство, которое мы вправе назвать «метафизическим». Могли ли два разных циферблата с разными цифрами показывать одно и то же мгновение? И если султан, который, едва взойдя на трон, повелел построить в столице каждого вилайета Османской империи по часовой башне, желал, чтобы их часы повсюду показывали одно и то же время, то почему на них были нарисованы и арабские, и европейские цифры? Повзрослев, колагасы Камиль испытывал то же самое «метафизическое» беспокойство каждое лето, когда перелистывал и читал наугад пожелтевшие страницы старой книги с оторванной обложкой – книги о Великой французской революции и Свободе.