Вот уже двадцать пять лет Байрам-эфенди служил стражником в знаменитой тюрьме Арказской крепости. Кого он только не перевидал там за эти годы! Состарившихся и давным-давно всеми позабытых узников, прикованных к стенам своих камер, преступников, гуськом выходивших на прогулку под звон собственных кандалов, политических заключенных, отправленных сюда пятнадцать лет назад султаном Абдул-Хамидом. Зная, какой была тюрьма в своем изначальном состоянии (не очень-то, впрочем, изменившемся), он от всей души одобрял попытки ее модернизировать, превратить из узилища в современное пенитенциарное учреждение. Когда из Стамбула подолгу не приходили деньги и Байрам-эфенди месяцами не получал жалованья, он все равно каждый вечер приходил на перекличку, иначе не мог потом спокойно спать.
На следующий день он почувствовал ту же смертельную слабость, проходя узким тюремным коридором, и решил не возвращаться домой. Сердце в этот раз колотилось совсем уж отчаянно. Байрам-эфенди зашел в пустую камеру, улегся на кучу соломы в углу и скорчился от муки. Его била дрожь, невыносимо болела голова. Боль пульсировала в передней ее части, во лбу. Хотелось кричать, но он убедил себя, что его страдания кончатся, если сжать зубы и не проронить ни звука. Голову сдавливало словно тисками.
В ту ночь Байрам-эфенди остался в крепости. Его жена и дочь Зейнеп не встревожились: он и раньше, бывало, не возвращался ночевать домой, в десяти минутах езды на извозчике, когда возникала служебная надобность или выходила ссора с домашними. Дочь собирались выдавать замуж, а подготовка к свадьбе – дело хлопотное, так что каждый вечер возникали обиды и вспыхивали ссоры, оканчивавшиеся слезами то жены, то Зейнеп.
Проснувшись утром, Байрам-эфенди осмотрел себя и в промежности слева увидел белый чирей размером с мизинец, формой похожий на огурец. Когда стражник тронул его своим толстым указательным пальцем, чирей заныл, словно был наполнен гноем. Байрам-эфенди убрал палец, и боль прошла, но стражник почему-то ощутил непонятное чувство вины и хладнокровно подумал, что этот чирей связан с его слабостью, ознобом и горячкой.
Что же теперь делать? Христианин, чиновник, военный, паша при таком раскладе пошел бы к врачу или в больницу, будь она поблизости. Время от времени у заключенных в какой-нибудь из тюремных камер открывался понос или обнаруживалась другая какая хворь, и тогда всю камеру сажали на карантин. Посмевших жаловаться на карантинные строгости наказывали. За четверть века, что Байрам-эфенди провел в крепости, кое-какие из обращенных к морю старинных венецианских строений не раз и не два использовались не только в качестве тюрьмы, но также таможни, а порой и карантинной станции, так что он немного разбирался в этих делах. Однако ему ясно было, что карантин его уже не спасет. Он понимал, что угодил в когти неведомого, могущественного врага. Объятый страхом, он то проваливался в долгий бредовый сон, то просыпался, разбуженный накатывающей волнами болью, и с тоской осознавал, что этот враг куда сильнее его.
На следующий день Байрам-эфенди немного ожил и пошел на полуденный намаз в мечеть Слепого Мехмеда-паши. При входе повстречал двух знакомых чиновников, обнялся с ними. Прилагая огромные усилия, слушал проповедь, но почти ничего не понимал. Голова кружилась, живот сжимали спазмы, он еле стоял на ногах. Имам ни слова не сказал о болезнях, но то и дело повторял, что всё в жизни от Аллаха. Когда народ начал расходиться, Байраму-эфенди захотелось полежать на устилавших пол коврах, и вдруг он понял, что теряет сознание. Подошли какие-то люди, потормошили его. Превозмогая дурноту, Байрам-эфенди постарался казаться здоровым (хотя, может быть, они всё поняли).
Теперь он уже догадывался, что умирает. Это казалось ему несправедливым, хотелось спросить, почему именно он. По щекам текли слезы. Выйдя из мечети, он побрел в квартал Герме, к шейху, у которого можно было купить бумажки с молитвами и амулеты. Этот шейх (толстый такой, а как его зовут, Байрам-эфенди не мог вспомнить) всех стращал чумой и смертью. На месте его не оказалось, но улыбчивый юноша в помятой феске выдал Байраму-эфенди и двум другим людям, тоже пришедшим с полуденного намаза, по заговоренному амулету и бумажке с молитвой. Байрам-эфенди попытался прочесть надпись на бумажке, но не смог ничего разобрать. Тогда ему стало стыдно, и он понял, что умрет по своей собственной вине.
Пришел дородный шейх с длинными седыми волосами и бородой, и Байрам-эфенди вспомнил, что только что видел его в мечети. Ласково улыбнувшись, шейх стал рассказывать, как надо читать молитвы, написанные на бумажках. Ночью, когда из темноты явится демон чумы, нужно тридцать три раза произнести три из имен Аллаха: Реджеб, Муктедик и Баки[16 - Реджеб (искаж. Раджаб) – название седьмого месяца арабского лунного календаря (на самом деле не является одним из имен Аллаха). Муктедик (искаж. Муктадир) – могущественный (араб.). Баки – вечный (араб.).]. Если направить на демона амулет и бумажку с молитвой, достаточно и девятнадцати раз, чтобы беда отступила. Заметив, что собеседник еле держится на ногах от слабости, шейх слегка отодвинулся от него (это не укрылось от внимания Байрама-эфенди) и прибавил, что не имеющий времени произносить имена Аллаха положенное число раз должен просто повесить амулет на шею и дотронуться до него указательным пальцем вот так (шейх показал), это тоже поможет. К чумному бубону на левой стороне тела прикасаться нужно пальцем правой руки, а на правой стороне – пальцем левой руки. Если начнешь заикаться, берись за амулет обеими руками и… Но тут Байрам-эфенди понял, что все эти мудреные правила уже спутались у него в голове, и побрел к своему дому, который находился неподалеку. Дочери, красавицы Зейнеп, не было дома. Жена Эмине, увидев, в каком состоянии муж, заплакала. Потом достала из шкафа постель, развернула ее[17 - В традиционных османских домах не было кроватей, постель раскладывали на полу.], и Байрам-эфенди улегся. Его тряс озноб; он хотел что-то сказать, но во рту так пересохло, что не получалось произнести ни слова.
В голове у Байрама-эфенди бушевала буря. Он дергал ногами и руками, словно за ним кто-то гнался, словно ему было страшно или что-то его раздражало. Видя это, жена принималась плакать громче, и плач ее убеждал Байрама-эфенди, что он умирает.
Когда под вечер вернулась Зейнеп, он ненадолго, казалось, пришел в себя, сказал, что амулет на шее его спасет, и снова впал в тревожное забытье. Ему снились странные и кошмарные сны: волны бурного моря, бросающие его то вверх, то вниз; летающие львы, говорящие рыбы и бегущие сквозь языки пламени бесчисленные орды собак. Потом из пламени прыснули крысы и вышли огненные шайтаны, пожирающие прекрасные розы. Крутится ворот колодца, вертится мельница, хлопает и хлопает незапертая дверь, и мир становится все теснее. По лицу катились капли пота, словно от жаркого солнца. Внутри все сжималось, ему хотелось убежать, спрятаться, мысли то неслись кубарем, то замирали. Но страшнее всего было то, что полчища крыс, две недели назад заполонившие тюрьму, крепость и весь остров, врывавшиеся на кухни и пожиравшие циновки, ткани и доски, теперь гнались за ним по тюремным коридорам. Байрам-эфенди убегал от них, потому что боялся прочитать неверные молитвы. Желая, чтобы его услышали в последние часы жизни, он изо всех сил кричал на тварей, являвшихся ему во сне, но голос его был еле слышен. Теперь рядом с ним стояла на коленях Зейнеп и смотрела на отца, стараясь подавить рыдания.
Потом, как это часто бывает с больными чумой, он на какое-то время пришел в себя. Жена подала ему миску с обжигающе-горячей ароматной похлебкой из тарханы[18 - Тархана – сухой продукт из ферментированной смеси зерна и кислого молока.] с красным перцем, какую любят готовить в мингерских деревнях. (Байрам-эфенди за всю свою жизнь лишь один раз уезжал с острова.) Он медленно, ложка за ложкой, словно волшебное снадобье, съел похлебку, прочитал полученные от толстого шейха молитвы и почувствовал себя почти здоровым.
Ему не хотелось, чтобы на вечерней перекличке в тюрьме допустили какую-нибудь ошибку. Нужно было скорее туда пойти. Он пробормотал это сам себе вслух и, даже не попрощавшись напоследок с женой и дочерью, вышел из дому, сделав вид, будто идет в уборную во дворе. Едва дверь за ним затворилась, Эмине и Зейнеп заплакали, потому как не верили, что он выздоровел.
Было время вечернего намаза. Сначала Байрам-эфенди спустился к морю. Перед отелями «Сплендид палас» и «Мажестик» ждали извозчики, стояли швейцары, расхаживали господа в шляпах. Он прошел мимо представительств пароходных компаний, продающих билеты в Измир, Ханью[19 - Ханья – город на острове Крит.] и Стамбул, обогнул сзади здание таможни. Силы оставили его у моста Хамидийе. В какой-то миг ему показалось, что сейчас он рухнет на землю и умрет. А жизнь была так прекрасна в этот самый яркий, самый красочный час, среди пальм и чинар, на солнечных улицах, заполненных дружелюбными людьми! Под мостом текла речка Арказ – такого зеленого цвета, какой бывает еще разве что в раю, подальше виднелся старинный крытый рынок, а напротив него – крепость, в которой он прослужил тюремщиком всю свою жизнь. Байрам-эфенди тихо заплакал, но вскоре перестал – слишком слаб он был, чтобы плакать. В оранжевых лучах солнца стены крепости розовели сильнее обычного.
Собрав последние силы, он проковылял по пыльной улице мимо почтамта и, держась тени пальм и чинар, снова вышел на берег. Осталось миновать здания венецианской постройки, пройти по извилистым улочкам старого города – и вот она, крепость.
Позже люди рассказывали, что видели, как в тот вечер Байрам-эфенди присутствовал на перекличке во второй камере, а потом выпил в караульном помещении стакан липового чая. После наступления темноты его никто уже не видел. В час, когда к острову подошел пароход «Азизийе», один молодой тюремщик слышал крики и рыдания, доносившиеся из камеры этажом ниже, но потом наступила глубокая тишина, и он забыл об этом.
Глава 4
Высадив у острова Мингер Бонковского-пашу с помощником, врачом Илиасом, пароход его величества «Азизийе» продолжил свой путь к Александрии. Делегация, которую он вез, должна была убедить воинственных китайских мусульман не присоединяться к быстро набирающему силу народному восстанию против европейцев.
В 1894 году Япония вторглась в Китай, и ее армия, реформированная по европейскому образцу, быстро разгромила китайскую, которая воевала по старинке. Китайская императрица, бессильная противостоять японцам, поступила так же, как примерно за двадцать лет до того султан Абдул-Хамид II, потерпевший тяжелое поражение от более современной русской армии: она попросила помощи у западных держав. Англичане, французы и немцы защитили Китай от японцев, однако, получив большие торговые и юридические привилегии, принялись делить страну на зоны колонизации (французы обосновались на юге, англичане – в Гонконге и на Тибете, немцы – на севере) и с помощью миссионеров усиливать свое политическое и культурное влияние.
Это побудило нищий китайский народ, в особенности традиционалистов и религиозных фанатиков, взбунтоваться. Заполыхали восстания против правивших страной маньчжуров и «чужаков», в первую очередь христиан и европейцев. Принадлежащие пришельцам с Запада предприятия, банки, почты, клубы, рестораны, магазины и церкви сжигали. Миссионеров и обращенных в христианство китайцев стали убивать прямо на улицах. За быстро разгоравшимся народным восстанием стояла секта, хранившая секреты традиционных боевых и магических искусств. Европейцы называли этих бойцов «боксерами». Императорское правительство, расколовшееся на традиционалистов и веротерпимых либералов, не могло справиться с мятежниками – мало того, армия понемногу переходила на их сторону. Наконец к восстанию против чужаков присоединилась сама императрица. В 1900 году европейские посольства в Пекине были осаждены китайской армией, а рассвирепевший народ принялся расправляться с христианами и иностранцами. И еще до того, как западные державы успели отправить на помощь свою объединенную армию, в уличной стычке был убит немецкий посол фон Кеттелер, сторонник самой агрессивной политики в отношении Китая.
Германский император Вильгельм II отреагировал чрезвычайно жестко. В Бремерхафене[20 - Бремерхафен – портовый город на северо-западе Германии.], провожая немецкие войска на подавление пекинского восстания, он велел солдатам быть беспощадными, как гуннский вождь Аттила, и не брать пленных. Европейские газеты полнились репортажами о варварстве, жестокости и кровожадности повстанцев, к которым примкнули и местные мусульмане.
В те же самые дни кайзер Вильгельм отправил в Стамбул телеграмму, прося султана Абдул-Хамида оказать ему помощь в Китае. Дело в том, что солдаты, напавшие на немецкого посла, прибыли в Пекин из провинции Ганьсу и были мусульманами. По мнению кайзера, османский султан, являющийся одновременно халифом мусульман всего мира, должен был сделать что-нибудь, чтобы привести в чувство обезумевших фанатиков и положить конец убийству христиан, например отправить войска в Китай и помочь европейцам подавить восстание.
Абдул-Хамид не мог так просто отказать ни англичанам, спасшим его от русских армий, ни их союзникам-французам, ни кайзеру Вильгельму, который посещал его в Стамбуле и всегда проявлял к нему дружеское расположение. Султан отлично понимал, что, если великим европейским державам понадобится, они, объединившись, могут в один присест проглотить Османскую империю, разделить земли этого, по выражению русского царя Николая I, «больного человека Европы» и создать на них множество маленьких государств, говорящих каждое на своем языке.
Борьба мусульман против великих держав вызывала у Абдул-Хамида противоречивые чувства. Его весьма интересовали и многочисленные, судя по донесениям, мусульманские восстания в Китае, и движение Мирзы Гулама Ахмада[21 - Мирза Гулам Ахмад (1835–1908) – индийский религиозный деятель, основатель ахмадийского движения в исламе. Объявил себя новым пророком.], призывавшего мусульман Индии восстать против англичан. С сочувствием следил он за восстанием Безумного Муллы[22 - Безумный Мулла – прозвище, данное англичанами Саиду Мохаммеду Абдилле Хасану (1856–1920), сомалийскому религиозному деятелю, более 20 лет возглавлявшему борьбу с английскими и итальянскими колонизаторами.] в Сомали и за другими возмущениями против европейцев в Африке и Азии. Для наблюдения за некоторыми из них он посылал особых военных атташе, а иногда, втайне даже от своего собственного правительства и чиновничьего аппарата (везде шпионы!), пытался оказывать повстанцам помощь. Порой он верил, что, сделав ставку на ислам (а к этому его подталкивало и то, что с отпадением от империи балканских территорий и средиземноморских островов христианского населения в ней становилось все меньше), он, султан Абдул-Хамид, сможет объединить вокруг себя и против Запада мусульманские общины и государства всего мира, – тогда ему хотя бы будет чем грозить великим державам. Как видим, Абдул-Хамид изобрел то, что мы сегодня называем политическим исламом или исламизмом.
Однако султан, большой любитель оперы и детективных романов, вовсе не был искренним и последовательным исламистом, сторонником джихада. Когда в Египте вспыхнуло восстание Ораби-паши[23 - Ахмад Ораби-паша (1841–1911) – государственный и военный деятель Египта. Летом 1882 года командовал египетской армией в Англо-египетской войне, в сентябре его войска были разбиты, а сам он попал в плен и был отправлен в пожизненную ссылку на Цейлон.], Абдул-Хамид сразу понял, что оно по сути своей националистическое и направлено не только против англичан, но против всех иностранцев, в том числе и турок. Паша-исламист вызывал у Абдул-Хамида отвращение, и султан искренне желал англичанам скорейшей победы. Что же до восстания Махди[24 - Речь идет о Мухаммаде Ахмаде аль-Махди (1844–1885), вожде антиколониального восстания в Судане, объявившего себя Махди (мусульманским мессией). В результате восстания европейцы были на 13 лет вытеснены из Судана.], которое доставило англичанам столько неприятностей в Судане и стоило жизни генералу Чарльзу Гордону, прозванному любившими его местными мусульманами Гордоном-пашой, то под давлением английского посла Абдул-Хамид назвал его «бунтом голодранцев» и заявил, что поддерживает Великобританию в этом конфликте.
Раздираемый двумя противоречивыми желаниями (не вызвать гнев великих держав и при этом показать миру, что он является халифом и вождем всех мусульман мира), Абдул-Хамид нашел замечательный выход из положения: он не будет посылать в Китай солдат для расправы с местными мусульманами; он отправит к ним делегацию, которая именем халифа убедит их не воевать с европейцами.
Главу этой делегации, многоопытного генерал-майора (который сейчас никак не мог уснуть в своей каюте), Абдул-Хамид выбрал сам, а в помощники ему дал двух опять-таки лично ему знакомых и высоко им ценимых ученых мужей. Один был специалистом по истории ислама, другой – знаменитым знатоком шариата, у одного борода была черная, у другого – седая. Оба ходжи[25 - Ходжа – учитель, наставник. Слово также имеет более узкое значение – духовное лицо, получившее образование в медресе.] целыми днями сидели в большой кают-компании «Азизийе», напротив висящей на стене огромной карты Османской империи, и беседовали о том, к каким доводам прибегнуть в разговорах с китайскими мусульманами. Один из них, историк, утверждал, что главная их цель состоит не в том, чтобы умиротворить восставших единоверцев, а в том, чтобы внушить им представление о могуществе ислама и главы всех мусульман – халифа Абдул-Хамида. Седобородый знаток шариата, человек более осмотрительный, втолковывал собеседнику, что джихад может считаться таковым лишь в том случае, если к нему примкнет правитель страны, король или падишах, а между тем китайская императрица уже перестала поддерживать повстанцев. Иногда в беседах участвовали и другие члены делегации – военные и переводчики.
В полночь, когда «Азизийе» под полной луной на всех парах шел в направлении Александрии, доктор Нури заметил, что в кают-компании горит свет, отвел туда свою жену и показал ей висящую на стене карту империи – той, которую шесть столетий назад создавали далекие предки Пакизе-султан. Абдул-Хамид приказал изготовить эту карту через четыре года после восшествия на престол, весной 1880 года, после того как на Берлинском конгрессе ему с помощью англичан удалось вернуть часть земель, потерянных в войне с Россией. В той войне, начавшейся, едва Абдул-Хамид, которому тогда было тридцать четыре года, сел на трон, от Османской империи были отторгнуты обширные земли: Сербия, Черногория, Фессалия, Румыния, Болгария, Карс, Ардаган. Абдул-Хамид всем сердцем верил, что эти потери будут последними, что империя больше не лишится ни клочка земли, и, воодушевленный такими надеждами, повелел разослать экземпляры карты – поездами, пароходами, на лошадях и на верблюдах – по всем, даже самым дальним уголкам своего государства, чтобы она висела во всех казармах, управах и посольствах. Члены делегации многажды видели ее в самых разных городах и городках Османской империи, раскинувшейся от Дамаска до Янины, от Мосула до Салоник, от Стамбула до Хиджаза, и каждый раз с почтительным удивлением задумывались о том, до чего же велика их страна, а затем с грустью вспоминали, что империя-то, увы, на самом деле уменьшается, да все быстрее и быстрее.
Замечу, что тут Пакизе-султан вспомнился один слух, который ходил во дворце Йылдыз, и она поделилась им с мужем, а потом (в письме) и с сестрой. Будто бы Абдул-Хамид, очень любивший своего сына Селима, однажды, когда мальчику было лет десять-одиннадцать, без предупреждения зашел в его комнату и увидел, что шехзаде[26 - Шехзаде – титул сына султана.] рассматривает уменьшенную копию той самой, изготовленной по его, Абдул-Хамида, повелению карты. Султан очень обрадовался, но, подойдя поближе, заметил, что некоторые земли закрашены, как в детской книжке-раскраске, черным цветом. Присмотревшись внимательнее, он понял, что шехзаде закрасил земли, которые империя утратила (или формально не утратила, но без борьбы передала под управление врагов) за годы правления отца. И тогда Абдул-Хамид в одночасье возненавидел недостойного сына, который винит отца в том, что Османская империя уменьшается и исчезает. Далее Пакизе-султан, не питающая к дяде никаких добрых чувств, пишет, что ненависть султана разгорелась еще сильнее десять лет спустя, когда в шехзаде Селима влюбилась кузина гаремной наложницы, на которую Абдул-Хамид положил глаз.
В детстве Пакизе-султан часто слышала разговоры о катастрофических территориальных потерях, которые Османская империя понесла сразу после низложения ее отца, Мурада V. В те дни, когда русские войска в сине-зеленых мундирах заняли Сан-Стефано, откуда до дворца Абдул-Хамида было всего четыре часа пути, стамбульские площади, сады и пожарища заполнились армейскими палатками, которые власти раздавали беженцам – светлокожим, зеленоглазым балканским мусульманам, обращенным в бегство русской армией и в одночасье потерявшим все, что у них было. Османская же империя за четыре месяца утратила бо?льшую часть балканских земель, которыми владела четыре сотни лет.
Супруги напомнили друг другу и об иных потерях, про которые слышали от взрослых в детские годы. Кипр, лежащий к востоку от острова Мингер, который «Азизийе» недавно оставил за кормой, в 1878 году (не успел еще закончиться Берлинский конгресс) перешел под контроль англичан, со всеми своими благоуханными апельсиновыми садами, густыми оливковыми рощами и медными рудниками. Египет, в противоположность тому, что говорила карта, уже давным-давно не принадлежал Османской империи. В 1882 году, во время восстания Ораби-паши, англичане под предлогом защиты христианского населения Александрии подвергли город обстрелу из корабельных орудий, а затем оккупировали всю страну. (В моменты, когда подозрительность Абдул-Хамида достигала степени паранойи, хитроумный султан начинал думать, что исламистское восстание в Египте устроили сами англичане, чтобы был предлог для вторжения.) В 1881 году французы прибрали к рукам Тунис. Как и предрек русский царь сорок семь лет назад, великим державам достаточно было просто сговориться между собой, чтобы начать делить наследство «больного человека».
А больше всего членов делегации, дни напролет сидевших у карты Абдул-Хамида, беспокоило то, что на ней рассмотреть было невозможно: западные державы, поддерживающие национально-освободительные мятежи вечно недовольных османским правительством христианских подданных империи, были могущественнее ее не только в военном плане. Они были сильнее экономически, они лучше управлялись и располагали более многочисленным населением. В 1901 году на огромных пространствах Османской империи проживало девятнадцать миллионов человек. Пять миллионов из них не были мусульманами. Несмотря на то что немусульмане платили больше налогов, их считали людьми второго сорта, и потому они жаждали справедливости, равенства и реформ, ожидая защиты от Европы. Население северного соседа – России, с которой Османская империя постоянно воевала, – составляло семьдесят миллионов, а Германии, с которой были установлены дружеские отношения, – почти пятьдесят пять миллионов. Экономическое производство европейских стран, включая Великобританию, превышало слабенькое производство Османской империи в двадцать пять раз. К тому же мусульмане, поставлявшие империи административные и военные кадры, в экономическом плане всё менее и менее могли конкурировать с греческими и армянскими коммерсантами, набиравшими силу уже и в провинции. Власти османских вилайетов[27 - Вилайет – самая крупная административно-территориальная единица Османской империи.] не могли удовлетворить требования, предъявляемые этой крепнущей немусульманской буржуазией. На недовольство христиан, желающих самостоятельно управлять своими землями и платить, самое большее, столько же налогов, сколько платят мусульмане, губернаторы могли ответить лишь насилием, казнями, пытками и ссылками.
Когда супруги вернулись в свою каюту, Пакизе-султан сказала мужу:
– Вас снова что-то гнетет. О чем вы думаете?
– Очень хорошо, что мы едем в Китай и можем хотя бы на время забыть обо всем! – ответил доктор Нури.
Но Пакизе-султан поняла по выражению его лица, что мысли мужа заняты эпидемией на Мингере и тем, как будет с ней бороться Бонковский-паша.
Глава 5
Сосновая лодка с заостренным, как это принято на Мингере, носом приблизилась к скалистому берегу и пошла вдоль высоких крепостных стен. Не было слышно ни звука, кроме скрипа уключин и плеска волн, легонько ударяющихся о величественные скалы, над которыми вот уже около семи столетий высилась крепость. Фонарей не было, только кое-где в окнах теплился свет, но в небе сияла луна, и в ее волшебном мерцании Арказ, столица и самый большой город вилайета Мингер, казался розовато-белым миражом. Бонковскому, хоть он и был позитивистом, совершенно не склонным к суевериям, все же почудилось в этой картине нечто зловещее. На остров он приехал впервые, хотя когда-то давно султан и предоставил ему концессию на выращивание здесь роз. Много лет ему представлялось, что этот первый приезд будет торжественным, радостным и веселым. Ему и в голову не приходило, что он явится на остров, прячась, словно вор, в полночной темноте.
Лодка вошла в небольшую бухточку, взмахи весел замедлились. С берега дул влажный ветер, пахнущий липовым цветом и водорослями. Причалили они не к большой пристани, где была таможня, а к маленькому рыбацкому причалу, притулившемуся рядом с Арабским маяком (такое название он носил потому, что был построен, когда островом владели арабы). Здесь было темно и укромно. Губернатор Сами-паша, получивший от султана приказ не афишировать приезд главного санитарного инспектора, выбрал этот причал не только потому, что местность вокруг лежала совершенно безлюдная, но и потому еще, что отсюда было далеко до его резиденции.
Бонковский-паша и его помощник Илиас сначала передали встречающим, двум субъектам в черных сюртуках, свои чемоданы и прочие вещи, а потом, схватившись за протянутые с причала руки, выбрались из лодки сами. На набережной ждал присланный губернатором экипаж, в который они и сели, никем не замеченные. Сами-паша предоставил своим тайным гостям специальное бронированное ландо, которым пользовался во время официальных церемоний и в тех случаях, когда не хотел близкого общения с народом. Досталось оно ему от предшественника, чья мнительность не уступала дородности: тот всерьез принял угрозы греческих анархистов-романтиков, желавших отторгнуть остров от Османской империи (угрозы тем более убедительные, что в тот момент анархисты основательно заинтересовались бомбометанием), и заказал металлические пластины лучшему кузнецу Арказа, а деньги на это выудил из местного, хронически дефицитного бюджета.
Лошади, повинуясь кучеру Зекерии, тронулись с места, и бронированное ландо покатило по набережной, мимо погруженных во мрак отелей и зданий таможни, а затем, не доехав немного до Стамбульского проспекта, свернуло налево, к взбегающим по склону переулкам. Бонковский-паша и его помощник смотрели в окошки на облитые лунным светом старые, замшелые каменные стены, деревянные двери, закрытые окна и фасады из розового кирпича, вдыхая аромат жимолости и сосен. Когда ландо выкатило на площадь Хамидийе, они увидели часовую башню, которую местные власти намеревались достроить к двадцать пятой годовщине правления его величества, то есть к последнему августовскому дню, но, увы, не успели. Перед греческой средней школой и почтамтом, который раньше называли телеграфной станцией, горели фонари, и свет их выхватывал из мрака фигуры часовых, которых губернатор Сами-паша расставил на всех перекрестках после того, как поползли слухи о чуме.
– Его превосходительство губернатор – своеобразная личность, – заметил Бонковский-паша своему помощнику, когда они остались одни в выделенной им комнате гостевого дома. – Но я не ожидал увидеть город таким тихим, мирным, благополучным. Это его большой успех, если, конечно, нас не ввела в заблуждение темнота.
Доктор Илиас, грек, уроженец Стамбула, уже девять лет был помощником главного султанского фармацевта. Вместе они немало поездили по империи, борясь с эпидемиями, ночуя то в отелях, то в губернаторских или больничных гостевых домах, то в гарнизонных казармах. Пять лет назад эти двое доставили в Трабзон[28 - Трабзон – портовый город на Черном море.] целое судно с дезинфектантами, обработали ими весь город и спасли его от холеры. В другой раз, в 1894 году, когда холера распространилась в окрестностях Измита и Бурсы[29 - Измит и Бурса – города в северо-западной части Анатолии.], они обошли чуть не все тамошние деревни, ночуя в армейских палатках. Бонковский-паша проникся доверием к Илиасу, который помощником его стал, в общем-то, случайно (прислали из Стамбула), и привык делиться с ним всем, что было на душе. Власти и коллеги-медики благодаря многочисленным успехам и глубоким знаниям Бонковского и его соратника считали их едва ли не всемогущими «учеными-спасителями».
– Двадцать лет назад, когда Сами-паша был мутасаррыфом[30 - Мутасаррыф – глава санджака.] в Дедеагаче[31 - Дедеагач (ныне Александруполис) – город на северо-востоке Греции.], его величество отправил меня туда ликвидировать вспышку холеры. Тогда паша хоть и не сразу, но понял, что если будет проявлять неуважение ко мне и моим молодым помощникам, которых я взял с собой из Стамбула, ставить нам палки в колеса, то я не умолчу об этом в донесении султану, ибо всякое промедление будет стоить жизни многим и многим людям. Так что сейчас он может оказать нам холодный прием. – Это Бонковский сказал по-турецки. О делах государственных он предпочитал говорить на этом языке. Однако, поскольку оба учились в Париже (один – химии, другой – медицине), между собой они иногда объяснялись и по-французски. Вот и сейчас, пытаясь осмотреться в темной комнате, сообразить, где тут окно, где шкаф, а где просто тень, Бонковский пробормотал, словно сквозь сон, на галльском наречии: – Дурные у меня предчувствия.
Они уснули, но вскоре были разбужены странными звуками, похожими на крысиную возню. В Измире важнейшей частью борьбы с чумой была война с крысами, и теперь их очень удивило, что на Мингере, в гостевом доме, подведомственном губернатору, не расставлены крысиные ловушки. О том, что крысы и живущие на них блохи разносят чуму, множество раз телеграфировали из столицы во все вилайеты и санитарные управления на местах.
Впрочем, утром они решили, что в ночи их побеспокоили чайки, гнездившиеся на крыше ветхого деревянного дома. Губернатор Сами-паша, желая укрыть знаменитого ученого и его помощника от глаз любопытных газетчиков, торговцев-сплетников и злокозненных европейских консулов, распорядился поселить приезжих не в гостевых покоях новой губернаторской резиденции, а в этом заброшенном особняке, который за день до их приезда успели привести в порядок и снабдить охраной и слугами.
Поутру губернатор без церемоний явился навестить гостей и первым делом принес извинения за ветхость особняка. Бонковский-паша, снова увидевший Сами-пашу после долгого перерыва, поначалу решил было, что на того можно положиться. Весь облик губернатора, его крупная, величественная фигура, еще не поседевшая борода, густые брови и массивный нос говорили о силе и уверенности в себе.
Однако вскоре Бонковский и Илиас поняли, что рано обрадовались, ибо Сами-паша вел себя ровно так же, как и любой губернатор в любой части света, когда на подведомственной ему территории начинается мор.
– Никакой эпидемии в нашем городе нет! – с места в карьер заявил Сами-паша. – Никакой чумы, да хранит нас Аллах! И все же я распорядился, чтобы завтрак вам привезли из гарнизона. Они там даже свежеиспеченный хлеб прежде продезинфицируют, а потом уж едят.
Увидев, что в соседнюю комнату принесли на подносе оливки, гранаты, грецкие орехи, козий сыр и хлеб, Бонковский улыбнулся губернатору. Пока слуга в феске разливал по чашкам только что снятый с огня кофе, Сами-паша заговорил снова:
– Здесь у нас все – что мусульмане, что греки – очень любят посплетничать. Готовы разносить любые ложные слухи. Нет эпидемии – говорят, что есть, начнется – станут говорить, что нет ее. А потом напечатают в газетах: мол, Бонковский-паша сказал то-то и то-то, и поставят вас в неудобное положение. И все для того, разумеется, чтобы рассорить мусульман и христиан, взбаламутить наш тихий остров и отторгнуть его от Османской империи, как сделали с Критом.