Оценить:
 Рейтинг: 0

Другие цвета

Год написания книги
2006
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Много лет назад я зашел в предназначенное к сносу здание, где некогда был лицей Шишли Теракки, – я там учился в начальной и средней школе. Я уже пятьдесят лет хожу по одним и тем же улицам Стамбула, и тогда я вспомнил свои школьные дни и то, как в последний раз я прошел по всем школьным классам. Кажется, я постепенно привыкаю к новой картине, хотя сначала она доставляла мне нестерпимую боль. Города начинают стираться из памяти, когда сносят их дома. Сначала мы забываем многое из того, что помнили; мы понимаем, что мы забыли, и пытаемся вспомнить. А когда мы уже не можем вспомнить это, город забывает себя. Снесенные дома доставляют нам боль и приводят к потере памяти, но, в конце концов, именно они рождают в людях мечты.

Глава 24

Сандвич

Это было холодным январским днем 1964 года. Я стоял на углу площади Таксим (там давно построена шестирядная дорога), прямо напротив закусочной, занимавшей весь первый этаж старого греческого дома. Мне было немножко страшно, слегка мучила совесть, но я был счастлив: я держал в руке только что купленный горячий сандвич с сосиской. Я откусил огромный кусок и стоял, наблюдая за бесконечным движением города – за троллейбусами, объезжавшими площадь по кругу, женщинами, которые вышли за покупками, и мальчишками, бегущими в кино, – но тут радость моя улетучилась: меня застукали. Ко мне шел мой старший брат, и, по мере того как он приближался, я осознавал: он очень доволен, что застал меня на месте преступления.

– Ты что это, сандвич ешь? – спросил он, ехидно усмехнувшись.

Я опустил голову и без удовольствия доел свой сандвич. Как я и предполагал, дома брат презрительным тоном, в котором слышались легкие сочувственные нотки, рассказал о моем «проступке» маме. Больше всего мама ругала нас, когда мы ели на улице сандвичи с сосисками.

До начала 1960-х годов сандвич с сосиской был известен стамбульцам как совершенно особое блюдо – их продавали в пивных немецкого образца, появившихся в городе. Начиная с 1960-х годов благодаря распространению газовых плит, падению цен на холодильники турецкого производства и открытию представительств «Кока-Колы» и «Пепси» в Турции сандвич стал повсеместно продаваться во всех закусочных Стамбула. В середине 1960-х годов, когда еще не придумали делать сандвичи с «донером»[2 - Донер – турецкое национальное блюдо, мясо жарят на вертеле в вертикальном положении и постепенно срезают.], очень популярен был сандвич с сосиской, вскоре ставший для стамбульцев, перекусывающих на улице, частью национальной кухни. Вы через стекло витрины выбирали одну из сосисок в томатном соусе – они похожи на буйволов, радостно развалившихся в грязи; указывали на нее официанту, державшему щипцы для сосисок, и потом нетерпеливо ждали, пока он сделает вам сандвич. При желании хлеб для сандвича можно было подогреть в тостере, полить темным томатным соусом, положить в сандвич кусочки огурца и помидора, помазать горчицей. В некоторых закусочных в сандвич с сосиской добавляли русский салат, который по причине холодной войны называли «американским».

Большинство этих закусочных и буфетов открылись в Бейоглу, изменив привычный образ жизни жителей этого района, потом они появились по всему Стамбулу, а за двадцать лет и по всей Турции, привив людям привычку есть на ходу, перекусывать на улице. Первые тостеры для сандвичей появились в Стамбуле в середине 1950-х годов, и в те же годы пекарни начали производство «хлеба для сандвичей». Как только стал популярен горячий сандвич с сыром, в Бейоглу появились гамбургеры. Названия первых двух больших закусочных, где продавали сандвичи, – «Атлантида» и «Пасифик» – навевали мысли о дальних краях и волшебных мирах, их стены были украшены репродукциями мирных полотен Гогена с райскими островами Океании. В обеих закусочных гамбургеры были разными. В этом смысле первые в Турции гамбургеры, как и многое в Стамбуле, были продуктом синтеза Востока и Запада. Внутрь гамбургера, приобщавшего молодых парней к жизни Европы и Америки, клали котлетки, любовно приготовленные по собственным рецептам тетушками в платках, гордыми, что кормят молодежь.

Мама была против именно этих котлет: она с отвращением говорила, что фарш для них сделан «неизвестно из кого», и запрещала нам есть на улице не только котлеты, но и сомнительные сосиски, салями и колбаски, приготовленные из того же мяса. Время от времени мы читали в газетах, что при облаве была обнаружена очередная подпольная фабрика по производству чесночных сосисок, изготовленных из конины и даже из ослятины. Должен признаться, что самые вкусные гамбургеры в своей жизни я покупал у торговцев перед входом на стадионы или в спортивные залы, куда ходил посмотреть футбольный или баскетбольный матч.

Я интересовался не столько футболом, игрой, сколько толпой одновременно сопереживающих людей, и, пока стоял в очереди за билетом, аромат синего густого дыма котлет манил меня, проникая в нос, в волосы, струясь под пиджак, – пока я не переставал сопротивляться его зову. Мы с братом, поклявшись друг другу, что дома никому не скажем, шли покупать по сандвичу с сосиской. Сосиску жарили на углях, а когда она почти обугливалась, ее оборачивали хлебом с большим количеством лука. С сандвичем хорошо шел айран.

Не только моя мама, все мамы из семей среднего класса ужасались этим сосискам и котлетам, которыми мы питались на улице. Поэтому разносчики, продавая на улицах гамбургеры с сосисками, кричали: «Апик, Апик!» Так называлась известная марка сосисок «Апикоглу», в которые никогда не клали мясо лошадей и ослов. С 1960-х годов, когда стало модно есть на улице сандвичи и гамбургеры, когда стамбульцы стали поглощать их в больших количествах, в кинотеатрах начали крутить рекламу фирм-производителей сосисок и колбас. Никогда не забуду один из первых турецких рекламных мультфильмов, который я видел в Стамбуле: в жерло гигантской мясорубки спускаются с небес на парашютах коровы с блаженным выражением морд, которым предстоит стать сосисками. А это что? Среди коров затесался симпатичный зубастый осел с хитрой улыбкой! Зрителям становится не по себе, когда осел подлетает к мясорубке, но тут из мясорубки высовывается кулак и отшвыривает его, а женский голос уверяет нас, что мы можем «со спокойным сердцем» покупать сосиски такой-то марки.

В Стамбуле, как и в других городах, люди перекусывали на улице не потому, что не могли поесть дома, а потому, мне кажется, что хотели позабыть о «спокойствии на сердце». Чтобы отойти от исламской традиции, где понятие «еда» тесно связано с понятиями «мать», «жена», «частная жизнь», и погрузиться в современную жизнь; став городским жителем, приходится соглашаться есть любую еду, не думая, кто, где и как ее приготовил. Требуется упорство, даже отвага, поэтому первый шаг делают студенты и безработные – люди, согласные на многое, лишь бы разнообразить убогость существования. Они собирались у входов на футбольные стадионы, на проспекте Бейоглу, около лицеев и университетов, в бедных районах города; они радовались, что собрались, восхищались современными холодильниками и газовыми плитами. И именно они оказали влияние на привычки жителей не только Стамбула, но и всей страны. В 1966 году, во время матча между Турцией и Болгарией на недавно открывшемся стадионе клуба «Галатасарай» «Али Сами Йен», лоток с гамбургерами и сандвичами, стоявший посреди открытой трибуны, внезапно загорелся, и я со страхом смотрел, как огромная толпа, поглощающая в ожидании матча гамбургеры с сосисками, обезумела: началась давка, люди стали прыгать с трибун нового стадиона. В итоге – множество погибших и пострадавших.

Возможно, считается «современным» и «цивилизованным» есть вне дома, на грязной улице, еду, приготовленную незнакомыми людьми, но те из нас, кто приобрел тогда эту привычку, умудрились избавиться от проявления индивидуализма, который зачастую неотделим от понятия «современность». До того как в 1970-х годах Турцию охватила повальная мода на гамбургеры с «донером», возник бум на «лахмаджуны». Это блюдо – заимствованная у арабов лепешка (которую двадцать лет спустя я увижу в одном магазинчике под названием «турецкая пицца») – покорило Стамбул благодаря уличным торговцам. Теперь не надо было идти в кафе на углу, чтобы наполнить желудок. Перед тобой откуда-то появлялся торговец лахмаджуном в белом переднике и поднимал крышку лотка, оттуда шел пар и аппетитно пахло луком, фаршем и красным перцем. Мама, чтобы нас напугать, говорила: «Эти лахмаджуны делают не из конины, а из кошек и собак» – но нам все равно ужасно его хотелось, стоило только завидеть лоток, расписанный чудесными цветами, деревьями и изображениями лахмаджуна.

Стамбульская еда на улице привлекает не разнообразием ассортимента, она хороша тем, что каждый предлагает то, что знает и любит сам. Когда я вижу, как разносчик предлагает какое-нибудь деревенское блюдо на улицах большого города, которое приготовила его мать или жена, веря, что оно здесь тоже всем понравится, я наслаждаюсь не только пловом с нутом, жаренными на вертеле котлетами, печенью или долмой с мидиями, но и красотой прилавков, видом трехколесных телег и стульев. Эти торговцы еще бродят по городу, но постепенно их становится все меньше: на улицах снуют миллионы людей, которые тем не менее в душе по-прежнему существуют в «чистом» мире своих матерей и жен. Закускам фабричного производства до сих пор «сопротивляется» «хлеб с рыбой». В старые времена, когда море было чистым и было много дешевой рыбы, а уличные прилавки ломились от пеламиды из Босфора, торговцы хлебом с рыбой были везде – в шлюпках, пришвартованных у берега, на площадях, у входов на футбольные стадионы.

В 1960-е годы мой друг детства, обожавший перекусывать на улице, иногда улыбался и с набитым ртом повторял свою любимую фразу: «Грязь придает еде вкус!» Этой фразой он защищался от угрызений совести за то, что ест еду, приготовленную вдали от «маминой» кухни. Когда я с удовольствием ем где-нибудь в кафе, то чувствую себя виноватым, что ем в одиночестве. Зеркала в полный рост на стенах маленьких, уютных закусочных усиливают это чувство. Когда мне было пятнадцать-шестнадцать лет и я перекусывал гамбургером с айраном где-нибудь в маленьком буфете перед походом в кинотеатр в Бейоглу, я смотрел на себя в зеркало и думал, что я некрасивый, поэтому я чувствовал себя одиноким, виноватым и потерянным в толпе большого города.

Глава 25

Босфорские паромы

Когда я плыву на пароме в Стамбуле, я ощущаю себя в этом городе, свою жизнь среди жизней других людей. Я знаю, что мое место на берегах Босфора, Золотого Рога, Мраморного моря, которые формируют Стамбул. Здания, которые делают город городом, их окна и двери – все становится тем значительнее, чем ближе к воде, чем выше и чем лучше видно из них море. Жители города тоже зависят от того, насколько близко они живут от этой воды. Те из них, кто видит море из окон дома (раньше таких счастливчиков было больше), смотрят на городские пассажирские паромы, снующие по Босфору, и чувствуют, что у города есть центр, есть исходная точка, определяющая целостность города; они чувствуют, что жизнь – как бы то ни было – идет своим чередом.

Вот почему приятно сесть на один из паромов, на которые мы смотрим днем и ночью, переплыть из одной части города в другую или отправиться на прогулку, – так мы познаем свое место во внутренней жизни города. А сорок лет тому назад мы с братом нетерпеливо ожидали, кто первым увидит высокие дома квартала и окна нашего дома с палубы парома, следующего с Принцевых островов к пристани Каракёй. Чтобы получше разглядеть знакомые улицы, высокие здания и большие рекламные щиты, мы поднимались на верхнюю палубу, поближе к капитанской рубке. Но потом, когда мы видели их, наступало разочарование. Детское волнение от того, что вы видите издалека свою улицу и свой дом (я до сих пор испытываю это волнение всякий раз, когда сажусь на паром), омрачалось грустной мыслью: мы даже представить не могли, что наша жизнь настолько похожа на жизни других людей.

А вот вид из похожих друг на друга городских окон навевал совершенно противоположные чувства: он будил в нас желание обрести индивидуальность, быть уникальными. Когда мы смотрели на паромы, одиноко снующие туда-сюда по своим маршрутам, мы чувствовали себя свободными. Мой отец и дяди отличали каждый из сорока с лишним похожих друг на друга паромов издалека. У одного труба была немного длиннее или кривее, у другого – капитанский мостик выше, у третьего труба короче и толще, у четвертого нос повыше, а корма – пошире. Если отец угадывал название и номер парома, когда тот был еще лишь силуэтом на горизонте, мы, восхищенные, просили его открыть свой секрет. У отца и дяди были «свои» суда, и каждый раз, завидев один из них на Босфоре, они радовались, будто им выпало счастливое число, рассказывая нам историю этого судна. Сумели ли мы заметить, какая у него тонкая труба и как изящно она изогнута? Заметили ли мы, как оно слегка кренилось вправо, когда плыло по течению? Когда паром подходил ближе к берегу и огибал мыс Акынты-бурну, где мы стояли, мы махали капитану рукой. В те времена на мысе работал сигнальщик, семафоривший пассажирским паромам красными и зелеными флажками.

Паромы ходили на угле, и из их труб поднимался густой черный дым, прочерчивавший в безветренные дни путь парома по Босфору. В детстве и юности я хотел стать художником, поэтому, закончив очередной акварельный пейзаж Босфора, я с удовольствием дорисовывал дым, поднимавшийся над паромами.

Подражая отцу и дядям, мы с братом тоже «присвоили» себе по парому. Эти суда, которые мы так любили, были примерно нашего возраста и ходили по Босфору и между островами с начала 1950-х годов. Мой «Пашабахче», построенный в Ливерпуле, отличался от двух своих собратьев приплюснутой трубой, и однажды, летним вечером 1958 года, проплывая мимо нашего дома на Хейбели-ада, он специально, по просьбе моего дяди, прогудел для меня два раза. Дядя накануне договорился с капитаном и сообщил об этом мне; я не мог дождаться вечера, когда мимо нашего дома проплывет «Пашабахче». Когда наконец из-за острова показалось судно, я побежал к морю и, стоя на верхней ступени садовой лестницы, дрожал от нетерпения. Никогда не забуду этот миг: судно, оказавшись между двух островов – как раз напротив того места, где я стоял, – два раза прогудело для меня. Звук гудка эхом разнесся над островами и горами в тихой, безветренной ночи, затем наступила тишина, и я на мгновение, словно во сне, ощутил единение с природой и всем миром. Потом я услышал веселые крики и аплодисменты со стороны кухни, где среди деревьев ужинала моя большая семья; бабушка, дядя, мама, папа и другие – они поздравляли меня.

Хотя «Пашабахче» уже пятьдесят лет, Босфор постепенно утрачивает свое изящество и некую незыблемость: большинство старых пристаней закрылись, из некоторых сделали рестораны, многие просто снесли. Паромы, плававшие с 1940-х годов, которые так любили отец и дяди, отправлены в утиль, кроме одного-двух, превращенных в рестораны для туристов. Но на Босфоре еще плавают старые суда, и сотни пассажиров по-прежнему сидят на палубах, любуясь Стамбулом и вдыхая бодрящий босфорский воздух, а утром, по пути на работу, пьют на пароме чай и читают газету. Следом за паромами, плывущими по Босфору мимо окон моей рабочей квартиры, где я пишу эту статью, летит рой белых точек. Я очень люблю наблюдать за ними в зимние дни. Это чайки – они ловко ловят в воздухе брошенные им кусочки симита или хлеба. Зимой с паромов им всегда кто-нибудь бросает хлеб. Но пропадает связь между судами и людьми, воспринимавшими их не как суда, а как людей. Когда раньше трехпалубный паром проплывал мимо берега, капитан на верхней палубе встречался взглядом с мечтательной домохозяйкой, накрывавшей стол в своем доме, на третьем этаже. А сейчас пассажиры быстроходных норвежских «морских автобусов», интерьеры которых напоминают тихий и душный кинотеатр, смотрят не в окна, а в телевизор.

Больше всего мне нравятся босфорские паромы по ночам, когда они пришвартованы к пристани и отдыхают. И если мы сидим в пивной на пристани, судно тянет свой большой, длинный нос, чтобы послушать нашу беседу. Оно похоже на любопытного сурового отца. Мы замечаем его и помним, что он подслушивает. Поздно вечером капитан курит в рубке, а матросы моют палубу из шлангов. В жару какой-нибудь матрос непременно будет спать на скамейке у пристани, где днем суетятся люди, а другой, сидя напротив, будет курить, глядя на темные воды Босфора. И в этот поздний час, в тишине, пришвартованное у пристани судно напоминает уснувшего здорового, красивого человека.

Глава 26

Острова

Летом 1952 года, спустя неделю после рождения, меня привезли на острова. У моей бабушки по отцу был просторный двухэтажный дом с большим садом на Хейбели-ада, на окраине рощи, рядом с морем. Год спустя, когда я делал свои первые в жизни шаги на его широком, как веранда, балконе, меня сфотографировали. И сейчас, весной 2002 года, когда я пишу эту статью, я тоже снял дом на Хейбели-ада, неподалеку от дома моего детства. За эти пятьдесят лет я много раз проводил лето на стамбульских Принцевых островах, на Бургаз-ада, на Бюйюк-ада и на Седеф-ада, работая над романами. На стене длинного балкона того дома на Хейбели-ада, построенного семьдесят лет назад, есть место, где мы с двоюродными братьями каждый год измеряли и отмечали свой рост. Хотя дом этот давно нам не принадлежит из-за семейных распрей и банкротства, я все равно иногда хожу посмотреть на эти завораживающие отметки на стене.

Лето в Стамбуле для меня начинается с переезда на острова. Сначала должны закрыться школы, потом должно согреться море, чтобы можно было купаться, и должны здорово подешеветь черешня и клубника. В детстве сборы перед отъездом длились дольше, чем сейчас: в летнем доме не было холодильника – он считался западной роскошью, поэтому размораживали бабушкин холодильник; в дом приходили носильщики-хамалы, обматывали его мешочной тканью и с помощью блоков и подпор подымали его на плечи; глиняные миски и горшки заворачивали в газеты, ковры пропитывали нафталином и скатывали в рулон; в доме постоянно слышались шум стиральной машины и пылесоса, стук молотка и постоянные споры; на окна зимнего дома скрепками прикреплялись старые газеты, чтобы за лето полы, кресла и занавески не выгорели от солнца. Когда мы наконец в суматохе садились на паром, я начинал ужасно волноваться. Это полуторачасовое путешествие на пароме в начале каждого лета казалось мне бесконечным. Мы с братом, вдыхая прохладный морской воздух, запах водорослей и весны, пару раз проходили по судну от носа до кормы, приставали к бабушке или маме, чтобы они купили нам газировку у продавца в белом переднике, потом спускались вниз и болтали с нашим поваром, сторожившим у канатов холодильник, чемоданы и сундуки, и внимательно, не пропуская ничего, следили за тем, как паром сначала приставал к Кыналы, а потом к Бургаз-ада, как его привязывали тросами и ставили трапы. (У каждого города есть свои характерные звуки, свойственные только ему и знакомые его жителям: в Париже – это гудок метро, в Риме – шум мотоциклов, в Нью-Йорке – постоянный странный гул. Так и в Стамбуле есть звук, который хорошо знаком его жителям, – уже шестьдесят лет повсюду слышится скрежет маленьких деревянных тралов на железных колесиках, выдвигаемых с причаливающего судна.) Когда паром в конце концов причаливал к Хейбели-ада и спускали трап, мы с братом, не обращая внимания на крики мамы и бабушки, радостно бежали с пристани на остров.

В середине XIX века состоятельные стамбульцы начали активно ездить на острова на пикники и прогулки и строить там дачи. До конца XVIII века на острова можно было добраться только на грузовых весельных лодках, путь занимал примерно полдня от набережной Топ-хане. До этого острова` были местом ссылки низложенных византийских императоров и политиков; и если не считать тюрем-монастырей, виноделен и маленьких рыбачьих деревень, они были совершенно пустынными. С начала XIX века острова стали служить местом отдыха стамбульских христиан, левантинцев, а также дипломатов разных стран. В 1894 году, после того как между Стамбулом и островами летом стал ежедневно ходить пароход английской постройки, время путешествия между Стамбулом и Бюйюк-ада сократилось до полутора-двух часов. Это путешествие, которое некогда совершали свергнутые византийские императоры, принцы, императрицы, византийские политики, потерпевшие поражение в борьбе за трон, добираясь до места ссылки, откуда им не суждено было вернуться, в 1950-е годы сократилось до сорока пяти минут благодаря появлению экспресс-паромов, и теперь стамбульские богачи получили возможность возвращаться к себе на острова каждый вечер. В 1960-х и 1970-х годах, когда они еще не открыли для себя южное побережье, Анталью и Бодрум, летом было трудно найти место на вечернем экспресс-пароме, отправляющемся от Каракёя, и солидные люди за час до отплытия отправляли слугу занять место. У богатых людей того времени – будь то иудеи, христиане или мусульмане – не было привычки читать, и некоторые сообразительные дельцы организовывали на паромах лотереи и карточные состязания, чтобы развлечь возвращавшихся с работы мужчин, которые коротали время за курением, созерцая друг друга или море. Призами служили диковинные западные «штучки» вроде огромного ананаса или бутылки виски. Я помню, как однажды вечером дядя выиграл приз и пришел, улыбаясь, домой, на Хейбели-ада, с огромным омаром в руках.

В начале 1980-х годов состояние воды в Мраморном море резко ухудшилось, и острова, прежде всего Бюйюк-ада, постепенно перестали привлекать стамбульскую знать, которая щеголяла там в привезенных из Европы нарядах и не стеснялась демонстрировать богатство. Летом 1958 года нас с родителями как-то днем увезли на роскошной яхте с Хейбели-ада на Бюйюк-ада на пляжную вечеринку. Помню, я глазел на красивых женщин в купальниках, загоравших на берегу и мазавшихся кремом, богатых мужчин, болтавших друг с другом, и на официантов в белых рубашках, предлагавших им канапе и напитки на подносах. На Хейбели-ада находилось военно-морское училище, было много матросов и офицеров, и, возможно, поэтому Бюйюк-ада всегда казался мне богаче; когда я шел мимо витрин, глядя на сыры, привезенные из Европы, на контрабандные алкогольные напитки, слушал музыку и веселую болтовню, доносившуюся из «Большого клуба», мне казалось, что «настоящие богачи» проводят время именно здесь. То были годы моего детства, – стыд и жадность заставляли меня замечать все: кто-то, сойдя с парома, удобно устраивался в повозках, а кто-то шел пешком; кто-то ходил за покупками сам, а кто-то поручал эту работу другим; у кого-то была роскошная яхта, а у кого-то утлая лодка.

Помимо богатых особняков, красивых садов, пальмовых и лимонных деревьев, особую атмосферу на островах создают конные повозки. В детстве я очень радовался, когда мне позволяли сесть рядом с возницей на козлы; а дома в саду играл, изображая звон колокольчика, стук подков и подражая движениям возницы. Сорок лет спустя я играл в эту же игру с моей дочкой, и тоже на островах. Сегодня повозки точно такие же, как тогда, – это дешевый и практичный транспорт; чтобы относиться к ним не как к развлечению для туристов, нужно не просто выносить сильный запах лошадиного навоза на рынках, улицах и остановках, нужно любить его, и любить настолько, чтобы с детским любопытством и улыбкой наблюдать, как во время поездки усталая лошадь (иногда безжалостно подстегиваемая хлыстом), изящно подняв пышный хвост, начнет одаривать вас любимым запахом.

До начала XIX века зимой на островах жили христианские священники, студенты христианской семинарии и греческие рыбаки. После революции 1917 года на островах начали селиться бежавшие в Стамбул белогвардейцы. Постепенно деревни разрастались, в них открывались рестораны и клубы. На Хейбели-ада было основано военно-морское училище, построено несколько туберкулезных больниц; за последние сто лет на Бюйюк-ада образовалась большая еврейская община, а на Кыналы-ада – армянская; каждое лето на острова приезжают туристы и обслуживающий их персонал. Острова стали многолюдными, но совершенно не изменились. В последние годы, правда, людей приезжает поменьше, так как землетрясение 1999 года в Измите здорово ощущалось и на островах, а прогнозы сейсмологов крайне неутешительны.

Я люблю оставаться на островах осенью, когда кончается сезон летнего отдыха, – я начинаю чувствовать грусть пустых садов и представлять, как бы я провел здесь рано наступающие зимние вечера. В прошлом году я бродил осенним днем по садам и верандам Хейбели-ада, поедая инжир и виноград, который не успели собрать вернувшиеся в Стамбул семьи, и вспоминал свое детство. Я ощущал тихую грусть, когда поднимался по лестницам, качался на качелях и смотрел на мир с балконов. После той прогулки, так похожей на мои детские прогулки, я пошел в дом Исмета-паши[3 - Имеется в виду особняк Исмета Инёню на острове Хейбели-ада, в котором теперь находится его музей.], где до этого был только однажды. Я смутно помню, как мы ходили с папой в этот дом сорок пять лет назад и бывший президент взял меня на руки и поцеловал. Сейчас стены дома были украшены фотографиями паши времен расцвета его политической карьеры и пляжными фотографиями, на которых он в плавках на одной лямке входит в море. Меня напугали пустота и тишина, охватившие дом; легкая плесень, пыль и запах сосны, ванные, умывальни, кухонная мебель, колодец, цистерна для воды, дорожки на полу, старые шкафы и оконные рамы этого дома напомнили мне наш дом, который больше не принадлежал нам.

Каждый год, в конце августа и в начале сентября, над островами летят стаи аистов, направляющихся с Балкан зимовать на юг. И сейчас, как раньше, я выхожу в сад полюбоваться целеустремленностью этих паломников, чей шум крыльев доносится до меня в тишине. В детстве, через две недели после того, как пролетала последняя стая аистов, мы с грустью возвращались в Стамбул. А дома, сорвав с окон выгоревшие за лето газеты, я читал новости трехмесячной давности и зачарованно ощущал, как медленно течет время.

Глава 27

Землетрясение

Я проснулся ночью – как я узнал позднее, в три часа, от первого толчка. Это произошло 17 августа 1999 года, я спал у себя в кабинете на прохладном первом этаже нашего каменного дома на Седеф-ада, рядом с Бюйюк-ада, и моя кровать, стоявшая в трех метрах от стола, неистово содрогалась. Ужасный гул шел из-под земли, как раз из-под моей кровати, – так мне казалось. Даже не пытаясь найти очки, не осознавая, что делаю, я мгновенно бросился в сад.

В саду, за кипарисами и соснами, за огнями города, вдалеке, над морем, неистовала ночь, полная страха и паники. Часть моего сознания следила за землетрясением, другая же часть недоумевала, слушая гул из-под земли: откуда эта ночная стрельба? (Наверное, политические убийства, теракты и ночные облавы 1970-х годов напомнили о себе.) Впоследствии я так и не понял, что именно могло вызвать ассоциацию с выстрелами.

Первый толчок продолжался сорок пять секунд и унес жизни тридцати тысяч человек; прежде чем он закончился, я поднялся по боковой лестнице на верхний этаж, к жене и дочери. Они проснулись и со страхом ждали чего-то в темноте. Электричество давно отключилось. Мы вышли в сад, в ночную тишину. Страшный гул прекратился, и все вокруг, казалось, замерло в страхе. На маленьком зеленом острове, утопавшем в садах и окруженном крутыми скалами, было тихо, и только листва мирно шелестела от легкого ветерка, но мое колотившееся сердце говорило мне, что кошмар еще продолжается. Мы стояли под деревьями, изредка перешептываясь – словно для того, чтобы отогнать землетрясение. Потом последовали еще толчки, уже слабее, и они не напугали нас. Позднее, лежа в садовом гамаке со спящей семилетней дочкой на руках, я услышал звуки сирен «скорой помощи», доносившиеся со стороны Картала.

В последующие дни, пока продолжалась нескончаемая череда толчков, я слышал рассказы людей о том, что они делали во время этих первых смертельных сорока пяти секунд. Двадцать миллионов человек одновременно почувствовали ужасный первый толчок и услышали гул из-под земли, но говорили они не о первых погибших, а об этих секундах и о том, что пережили за эти мгновения. Большинство из них говорили: «Не поймешь, пока сам не переживешь».

Аптекарь, выбравшийся невредимым из жилого дома, который превратился в груду камней, клялся, что его слова подтверждают двое спасшихся, а значит, ему ничего не померещилось. Его пятиэтажный дом сначала на мгновение взлетел на воздух – он это очень хорошо почувствовал, – а потом обрушился на землю и рассыпался. Некоторые, проснувшись, заметили, что раскачиваются из стороны в сторону вместе с домом, который вдруг накренился и стал падать; они понимали, что погибают, и все равно пытались за что-нибудь схватиться, тянули друг к другу руки, держали друг друга в объятиях, о чем свидетельствовали и позы трупов, вытащенных из-под обломков. В домах обрушилось все и сразу уже после первого толчка, и поэтому матери, сыновья, дяди, бабушки, в панике искавшие друг друга, лишь натыкались в темноте на чужие, незнакомые стены и вещи, не понимая, где они и как найти выход. Некоторые за эти сорок пять секунд сумели пройти несколько этажей по лестнице и выйти на улицу, пока здание не обрушилось. Я слышал истории о тех, кто был ночью в гостях и остался жив, успев выбежать; истории о старике и старушке, которые остались лежать в кровати, ожидая смерти; о тех, кто думал, что выходит на балкон четвертого этажа, а оказался на террасе; о тех, кто среди ночи пошел к холодильнику поесть, да там и остался, оцепенев от страха. Многие люди не спали и пытались сначала что-то предпринять в темноте, но потом страх перед грубой силой, трясшей дом, брал верх, и они оставались лежать там, где упали, не осмеливаясь подняться. Многие со смехом рассказывали мне, что остались лежать в кровати, натянув простыню на голову и уповая на Аллаха, – было найдено очень много погибших именно так.

Все это я услышал от людей – стамбульского сарафанного радио, работавшего с невероятной оперативностью. Наутро после землетрясения все крупные телевизионные каналы, установив камеры на вертолеты, вели постоянные репортажи из района землетрясения. На островах особых потерь не было, но эпицентр землетрясения находился в сорока километрах от нас, на расстоянии птичьего полета. На побережье напротив нашего острова рухнули некачественно построенные здания, погибли люди. Весь день на рынке Бюйюк-ада царила тишина, пропитанная страхом и скорбью. Я все никак не мог осознать, что землетрясение произошло так близко, что оно унесло столько жизней и уничтожило места, где я провел почти все свое детство, – именно поэтому землетрясение казалось одновременно нереальным, но осязаемым кошмаром.

Больше всего пострадал от землетрясения Измитский залив. Он имеет форму полумесяца, и если представить себе турецкий флаг, то группа островов, в которую входит мой маленький остров, расположена на месте звездочки напротив полумесяца. Через неделю после рождения меня привезли на один из островов, и последующие сорок пять лет я бывал и жил на этих островах и в бухтах. Город Ялова, который очень любил Ататюрк за его термальные источники и куда мы ездили всей семьей в детстве, теперь лежал в руинах. Нефтехимический завод, где отец одно время работал директором, горел. Маленькие города, деревеньки, куда мы в детстве ездили за покупками на катере или на машине, все побережье, впоследствии заросшее блоками многоквартирных домов, – все, о чем я с грустной любовью рассказывал в «Доме тишины», все теперь сровнялось с землей. Мой разум решительно отказывался вспоминать первый день катастрофы и думать о масштабах бедствия, и я с головой окунулся в роман, который тогда писал. Мне не хотелось выбираться со своего маленького острова, где жизнь потихоньку шла по-прежнему.

На второй день я не выдержал. Сначала на катере мы отправились на Бюйюк-ада, а оттуда на регулярном пароме – в Ялову, на противоположное побережье в часе езды. Никто не просил нас, меня и моего друга-писателя, автора книжки под названием «Похвала аду», ехать туда; мы совершенно не собирались о чем-то писать или с кем-то об этом говорить. Нами двигало странное желание оказаться рядом с мертвыми и умирающими и погрузиться в ужас, покинув наш маленький счастливый остров. На пароходе, как и везде, люди читали газеты и тихим голосом говорили о землетрясении. Почтальон-пенсионер, сидевший рядом, сказал, что у него на Бюйюк-ада есть лавка, где он торгует молочными продуктами, которые привозит из Яловы, где живет сам. А сейчас, через два дня после землетрясения, он едет домой, в Ялову, посмотреть, все ли там в порядке.

Раньше Ялова была маленьким городком с зеленым побережьем, долина которого снабжала Стамбул овощами и фруктами. За последние тридцать лет зелень уступила место бетону, фруктовые деревья вырубили, и здесь были построены тысячи жилых домов; летом население городка, вместе с маленькими поселками, приближалось к полумиллиону. Едва оказавшись в городе, мы увидели, что девяносто процентов этих бетонных гор обвалились или разрушены настолько, что войти в них невозможно. Мы поняли, что зря втайне надеялись кого-то спасти, помочь разобрать завалы: за два дня под завалами мало кто выжил, да и их могли спасти лишь немецкие, французские и японские спасатели, прибывшие с необходимым оборудованием. Случившееся горе было настолько огромным, что практически изменило судьбу города, – ему невозможно было помочь, можно было помочь лишь отдельным людям.

Многие, как мы, растерянно бродили по улицам. Мы ходили среди развалившихся и разрушенных зданий, машин, заваленных обломками, упавших стен, электрических столбов и минаретов, наступая на куски бетона, осколки стекла, электрические и телефонные провода. Во дворах лицеев, в маленьких парках и на пустырях стояли палатки. Солдаты перекрыли улицы и разбирали развалины. Люди искали несуществующий адрес и потерявшихся близких, люди ругались и дрались за место для палатки. На улицах не прекращалось движение: машины спасателей, откуда раздавали коробки с молоком или консервами, грузовики с солдатами, подъемные краны и экскаваторы, разбиравшие руины обрушившихся зданий. Люди на улицах заговаривали друг с другом, не здороваясь и не знакомясь, как дети, которые играют в свою игру, забыв о правилах взрослого мира; они рассказывали истории своего горя. Катастрофа заставила всех почувствовать, что они живут во враждебном мире, обрушившиеся стены обнажили не только нутро домов, они обнажили и проявили самые неприглядные и жестокие законы жизни.

Я долго смотрел на хаос вещей в искореженных зданиях: тканые дорожки, печально свисавшие из углов, как флаги в безветренную погоду; шкафы, развалившиеся и абсолютно целые; ветхие журнальные столики – неотъемлемая принадлежность гостиных; диваны и кресла; черные от дыма подушки, перевернутые телевизоры, цветы в горшках, как ни в чем не бывало красовавшиеся на балконе разрушенного дома; изогнутые зонтики от солнца, пылесосы, вытянувшие в пустоту свои шланги, приплюснутые велосипеды, разноцветные рубашки, одежда в открытых шкафах, халаты и пиджаки, висящие на дверцах… Тюлевые занавески, развевающиеся от легкого ветерка, будто ничего не произошло… Мы бродили среди этих вещей и чувствовали, как хрупка и уязвима человеческая жизнь.

Мы долго бродили по улицам, понимая, что катастрофа необратимо изменила наши души. Иногда я заглядывал в какой-нибудь переулок или садик, куда выходило окно полуразрушенного дома, куда, как и в большинство домов, уже не войти никогда, и представлял, как домохозяйки многие годы смотрели из своих кухонь на эту сломанную сосну, на сад, покрытый сейчас осколками, кусками бетона и черепками посуды. Знакомые нам картины: в окне напротив женщина на кухне, мужчина в кресле, смотревший по вечерам телевизор, девушка – мы привыкли видеть ее за полуоткрытой занавеской… Теперь их там не было, потому что не было ни окна кухни напротив, ни стен дома напротив, ни тюлевой занавески, – картины, к которой привык наш взгляд, больше не было. А может, не было и нас самих.

Оставшиеся в живых сидели сейчас на где-то найденных стульях, обломках стен, обочинах тротуаров и ждали, пока достанут из-под развалин погибших. «Здесь мои папа с мамой», – говорил мальчик, указывая на груду бетонных блоков. «Нас здесь не было, мы прибежали сразу после землетрясения. Сейчас ждем, пока их вытащат». Мужчина из Кютахьи, показывая на руины дома матери, говорил: «Мы заберем тело и сразу уедем!»

Все люди на улице чего-то ждут: новостей о потерявшихся знакомых, информации о том, что мать под развалинами (может, она куда-нибудь ушла из дома поздно ночью, до землетрясения, хотя на нее это не похоже); ждут, чтобы забрать труп дяди, брата или сына и уехать; ждут, когда можно будет найти что-то из вещей или ценностей среди кучи бетона и пыли; ждут грузовик, чтобы погрузить на него вещи, которые удалось спасти; ждут, чтобы пришли бригады спасателей и открыли проезд по дорогам – чтобы могли подъехать машины реанимации и спасти жену или сестру, которые все еще живы под обломками. Хотя телевидение и пресса постоянно рассказывали о чудесных спасениях, к концу третьего дня осталось мало надежды на то, что из-под завалов можно достать живых людей. Хотя многие были живы – были слышны их голоса и удары, которыми они старались привлечь внимание.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10