Я сказал то, вместо чего тут написано «есь».
Вот што мне стоило посмотреть по сторонам, а?
Потому што за спиной у меня вырос Аарон, вот прямо там встал, откуда ни возьмись, из поля, да и врезал мне поперек физиономии, губу раскровянил своим перстнем, сначала туда, а потом с той стороны обратно, уже кулаком, по скуле, да и то спасибо, што в нос не попал, потомуш я уже падал в траву, уворачиваясь от удара, а Мэнчи я, естественно, выпустил, и тот опять кинулся за своей белкой, чуть башку себе к черту не отбрехал, предатель, а я тем временем рухнул коленками и ладонями оземь и замарался рянью… словом, весь.
Там я и остался, внизу, тяжело дыша, а Аарон возвышался надо мной, а его Шум бомбардировал меня кусками Писания и его следующей проповеди, и…
Следи за языком молодой Тодд и избрал себе жертву и святой следит путь свой и слышит Господь и еще вал картинок, какие у всякого в Шуме есть, и мельком…
Чего?… какого богооставленного?!
Но тут выстреливает еще один громогласный кусок проповеди и затмевает все, а я гляжу вверх, Аарону в глаза, – и нет, я не хочу этого знать. Во рту вкус крови от ссаженной губы, и я не хочу, не хочу знать. Он никогда не открывался, мужчины здесь не открываются, на то у них причины есть, у мужчин, и только мы с псом… но вот он тут, стоит, а я не хочу не хочу не хочу ничего знать.
Он улыбается мне через эту свою бородищу. Сверху вниз улыбается, мне, упавшему в траву.
Эдакий улыбчивый кулак.
– Следи за языком, молодой Тодд, – говорит. – Ибо язык наш держит нас, аки пленников, на цепи. Неужто церковь тебя ничему не научила, а, мальчик? – и, конечно, самое его любимое изречение. – Ежели один из нас падёт, все падём.
Да, Аарон, думаю я.
– Словами через рот, мальчик.
– Да, Аарон.
– Еси да суси? Скверные слова, бранные. Не думай, что я не слышал. Шум тебя выдал, мальчик. Шум всех выдает.
Не всех, подумал я, но вслух поспешно произнес:
– Прости, Аарон.
Он наклонился ко мне – рот его совсем близко, я чую исходящее оттуда дыхание, чую его тяжесть, словно пальцы тянутся взять, схватить…
– Ибо слышит Господь, – прошептал он. – О да. Слышит.
Тут он снова замахнулся. Я дернул головой в сторону, а он захохотал и был таков, в город обратно, и Шум свой с собой унес.
Меня так всего и трясло; кровь кипела от оплеухи, и от проповеди, и от неожиданности, и от злости, и потому што я город этот ненавижу и мужчин в нем, так што времени прошло изрядно, пока я собрался с силами встать и пойти за псиной. Што он вообще тут делал, есь его так? – думал я, и так меня колотило со злости, с ненависти и со страху (да, со страху, заткнись уже), што я даже кругом не глядел на тот случай, вдруг Аарон еще здесь и слышит мой Шум. Не глядел. Не оглядывался.
А потом все-таки оглянулся и пошел за собакой.
– Аарон, Тодд? Аарон?
– Хватит уже говорить это имя, Мэнчи.
– Кровь, Тодд. Тодд? Тодд? Кровь?
– Знаю. Захлопни пасть.
– Вертун, – добавил он, словно слово ничего ровным счетом не значило.
В голове у него было пусто, как в небе.
Я шлепнул его.
– И с этим тоже заткнись.
– Ой? Тодд?
Мы тронулись дальше, держась подальше от реки, што слева. Река бежала через несколько оврагов к востоку от города, потом заворачивала на север, мимо нашей фермы и огибала его по боку, потом топко разливалась по пустошам и в конце концов уходила в болото. Реки надобноть избегать, и особенно этой маревой ее части, до болотных деревьев, потомуш там кроки живут, достаточно крупные, штобы порешить и почти-мужа, и псину его. Плавники у них на спине торчат, как камыш, в ряд; подойдешь к ним поближе, и – ВВВУХХ! – как выскочит такой из воды, как кинется прямо на тебя: когти наголо, пасть щелкает, и все, каюк тебе.
Мы обошли топь; впереди тихо раскинулись настоящие болота. Смотреть там больше не на што, вот мужчины туда и не ходят. Ну, и запах, конечно. Нет, я не хочу сказать, што там ничем не воняет, но воняет и вполовину не так скверно, как они себе думают. Память они свою нюхают, это как пить дать: не то што взаправду там, а как оно было раньше. Всю эту мертвечину. Эти ушлепки, спаклы, и люди по-разному себе мыслят похороны. Ушлепки пользуются болотом – кидают себе мертвых в воду и пусть тонут, и порядок, потому как для них болотное погребение – самое то, я смекаю. Бен так, во всяком случае, говорит. Вода, грязь и ушлепочья плоть вместе отлично сочетаются, ничего вокруг не травят. Как они с болотом, так люди – с землей.
Ну, а потом дохлых ушлепков вдруг оказалось куда больше обычного – слишком много даже для такого большого болота, а это, между прочим, ого-го большое болото. Но даже оно их проглотить не смогло. А живых ушлепков и вовсе не осталось – одни только ушлепочьи туши, кучами, в воде, в грязи, и все это гнило, воняло, и уйма времени ушла, пока болото снова стало болотом, а не кашей из вони и мух, и хрен его знает, какую заразу они еще для нас уготовили.
Я, можно сказать, во все это вышел прямиком из материнской утробы, прямо в грязь: переполненное болото, переполненное кладбище и сильно недополненный город. Вот я ничего и не помню, даже мира без Шума не помню. Па помер от болезни еще до моего рождения, а потом и ма, конечно, умерла – ничего удивительного. Бен и Киллиан забрали меня к себе, вырастили; Бен говорил, ма была последней женщиной на свете, но так все говорят про своих ма. Бен, может, и не врет, он верит, што говорит правду, да только кто его знает?
Я, между тем, в городе младший. Раньше я, бывало, выходил и кидался камнями в полевых ворон – мы с Реджем Оливером (старше меня на семь месяцев и восемь дней) и Лайамом Смитом (на четыре месяца и двадцать девять дней), и еще с Себом Манди, который после меня самый маленький (три месяца и один день между нами разницы), но и он уже перестал со мной разговаривать – он-то уже мужчина.
Никто больше не разговаривал с тех пор, как им стукнет тринадцать.
Вот так оно все устроено в Прентисстауне. Мальчишки становятся мужчинами и ходят на специальные собрания «только-для-мужчин», и судачат там бог знает о чем, а мелких туда, ясное дело, не пускают, и ты – последний мальчишка в городе, так што сиди и жди, сам по себе, один-одинешенек.
Ну, вообще-то с псиной. Которую ты не хотел.
А ну его! Вот впереди болото, и мы идем туда, держась тропинок, што водят кругами, над самыми жуткими топями; вяжем маршрут петлю за петлей мимо огромных, шишковатых деревьев, растущих прямо из топи вверх, к прорешчатому своду – ярды и ярды ввысь. Воздух тут спертый, темный, тяжелый, но от этого не страшно. Кругом сплошная жизнь – тонны жизни, и всем наплевать на город, будьте нате, птицы, зеленые змеи, лягушки, кивиты, и оба вида белок, и, вот вам мое слово, кастор или два, и красные змеи, которых нужно остерегаться, и хоть тут и темно, сквозь дыры в своде падают полотнища света, и ежели вы спросите меня (чего вы, бьюсь об заклад, делать не станете), все болото – оно как большая, уютная и не особенно Шумная комната. Темная, да, но живая; живая, но добрая; добрая, но не приставучая.
Мэнчи задирал ногу на все, што видел, пока у него не кончилось, чем писать, и тогда просто нырнул в подлесок, што-то себе бормоча. Небось пошел выбирать себе место для прочих дел.
Болото-то не против, да и с чего бы ему? Это ж всё – просто жизнь; идет себе, перекувыркивается, сама на себя замыкается, по собственным следам возвращается, сама себя жрет, штобы дальше расти. Я не про то, што Шума здесь нет. Шум здесь есть, он везде есть, а спасения от него – нет, просто тут не так Шумно, как в городе. Звук тут не такой, как там, потому как болотный звук – он просто любопытный: всякие тварьки шастают, смотрят, кто ты такой, не опасен ли часом. Город, он знает про тебя все, а хочет знать еще больше, и станет бить тебя тем, што знает, по голове, пока тебя у тебя совсем ни капли не останется, дело такое.
А болотный-то Шум – это просто птицы думают свои тревожные маленькие птичьи мыслишки: где еда? где гнездо? где безопасно?
И еще восковые белки, мелкие ничтожества, задирают тебя, когда видят, задирают друг друга, когда не видят тебя; и ржавые белки, похожие на тупых детишек, и еще болотные лисы – прячутся в листве и издают фальшивый Шум, чужой, штобы выдать себя за белок, которых они ловят и едят; а еще иногда мороны – поют свои чудные мороньи песни… а один раз, богом клянусь, я видел кастора, который драпал от меня на своих двух длинных ногах, да только Бен говорит, никаких касторов на болоте больше нету, ушли все. Не знаю. Я больше верю себе, чем ему.
Из кустов выломился Мэнчи и сел рядышком, потому што я встал посреди тропинки как вкопанный. Поглядел кругом – на што это я там смотрю? – сказал довольно:
– Хорошо покакал, Тодд.
– Не сомневаюсь, Мэнчи.
Главное, штобы мне не подарили еще одну шлепаную собаку на следующий день рожденья. Я на самом деле хочу охотничий нож, как у Бена, – он его сзади на поясе носит. Вот это, я понимаю, подарок для мужчины.
– Кака, – тихонько добавил к этому Мэнчи.
И мы пошли дальше. Главная купа яблонь – подальше в глубь болота; еще несколько тропок – и через бревно; Мэнчи все время нужно помогать перелезать. У бревна я его взял под живот и поставил наверх. Он давно уже знал, зачем это, но все равно брыкался ногами во все стороны, как свалившийся с дерева паук, и вообще разводил бузу почем зря.
– Кончай барахтаться, чучело!