Оценить:
 Рейтинг: 2.6

Материалы для биографии А. С. Пушкина

Год написания книги
1855
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 101 >>
На страницу:
13 из 101
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шепот речки тихоструйной[185 - Из «Разговора книгопродавца с поэтом» (1824). Цитированные строки вложены Пушкиным в уста его Поэта.].

Толки о новом романе не замедлили показаться. Журнал, только что основанный тогда в Москве, встретил его похвалами, весьма искренними, но которые не вполне шли к «Онегину» («Московский телеграф», 1825, № 5)[186 - Автором статьи о «Евгении Онегине» был Н.А. Полевой.] по весьма простой причине: угадать в первых чертах «Онегина» всю его физиономию, как она выразилась впоследствии, было бы делом сверхъестественной прозорливости. Предоставляя классикам отыскивать, к какому отделу пиитики принадлежит новый роман Пушкина, рецензент журнала удерживает за собой только право наслаждаться новым торжеством ума человеческого. Что же касается до определения его, то рецензент причисляет роман к тем истинно шуточным поэмам, где веселость сливается с унынием, описание смешного идет рядом с резкой строфой, обнаруживающей сердце человека. Образцы таких поэм представлены были, по его мнению, Байроном и Гете, и они ничего не имеют общего с легкими поэмами Буало и Попе, которые только смешат. Легко заметить, что и похвальная статья о Пушкине была в сущности, хотя и косвенно, только полемической статьей. Это составляло основной характер журнала… Онегина он понимал очень просто: «шалун с умом, ветреник с сердцем – он знаком нам, мы любим его» – и хотя называл произведение Пушкина национальным, но потому, что в нем «видим свое, слышим свои родные поговорки, смотрим на свои причуды, которых все мы не чужды были некогда». Противники Пушкина отнесли, наоборот, всю главу к чистому подражанию и притом с оговоркой, которая вообще ставила неизмеримое пространство между способом представлять свои мысли у оригинала и у подражателя его. «Цель Байрона, – говорили они с иронией («Сын отечества», 1825, часть С)[187 - Автором «Разбора статьи о «Евгении Онегине» …», помещенного в СО, являлся Д.В. Веневитинов.], – не рассказ, характер его героев – не связь описаний; он описывает предметы не для предметов самих, не для того, чтобы представить ряд картин, но с намерением выразить впечатления их на лицо, выставленное им на сцену. Мысль истинно пиитическая, творческая…» «Онегину» критик отказывал в народности следующими резкими словами: «Я не знаю, что тут народного, кроме имен петербургских улиц и рестораций. И во Франции и в Англии пробки хлопают в потолок, охотники ездят в театры и на балы». Но взамен находил ее в «Руслане и Людмиле»: «Приписывать Пушкину лишнее, значит отнимать у него то, что истинно ему принадлежит. В «Руслане и Людмиле» он доказал нам, что может быть поэтом национальным».

Оставляя в стороне мнения журналов, должно сказать, что самые друзья Пушкина, которым было знакомо свойство его останавливаться преимущественно на творческих идеях, находили содержание «Онегина» едва-едва достойным поэтического дарования. Подобно некоторым журналам, глава нового романа казалась им только ошибкой гениального человека, увлеченного чтением Байрона. Они видели в его произведении «чертовское», по их словам, дарование, способное сообщить увлекательность и предмету ничтожному в самом себе. Упорно держались они мнения, что «Онегин» ниже и «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана», и готовы были, как сами утверждали, отстаивать свое мнение, хоть до светопреставления[188 - Анненков переcказывает здесь суждения К.Ф. Рылеева о пушкинском романе, высказанные в письме к Пушкину от 10 марта 1825 года.]. С какой-то недоверчивостью смотрели они на шутку романа и на веселость, разлитую в нем, в которой не замечали ни малейшей примеси сатиры. Длинные письма разменены были по этому поводу; Пушкин защищался с жаром. «Мне пишут много об «Онегине», – сообщал он одному из своих друзей, – скажи им, что они не правы. Ужели хотят изгнать все легкое и веселое из области поэзии? Куда же денутся сатиры и комедии? Следственно, должно будет уничтожить и «Orlando furioso»[133 - «Неистового Роланда» (итал.). – Ред.], и «Гудибраса», и «Вер-Вера», и «Рейнеке», и лучшую часть «Душеньки»[189 - «Orlando furioso» – поэма Ариосто; «Гудибрас» – сатирическая повесть английского поэта Сэмюела Батлера (1612–1680); «Вер-Вер» – юмористическая поэма Жана Батиста Луи Грессе (1709–1777); «Рейнеке» («Рейнеке-Лис») – поэма Гете; «Душенька» – поэма И.Ф. Богдановича.], и сказки Лафонтена, и басни Крылова, и проч. Это немного строго. Картина светской жизни также входит в область поэзии, но довольно…»[190 - Письмо к К.Ф. Рылееву от 25 января 1825 года. Пушкин полемизирует в данном случае с мнением А.А. Бестужева.] Особенно затрудняло почитателей Пушкина отсутствие всякой торжественности в новом романе или вдохновения, как говорили они. В нем видели они одну победу искусства, и спор перешел к вопросу: что выше – вдохновение или искусство? Пушкин запутался в этом споре, как и следовало ожидать. Он приводил мнение Байрона в известном споре его с Боульсом (Bowles), что человек, мастерски описавший колоду карт, как художник, выше человека, посредственно описывающего деревья, хотя бы их была целая роща; но вскоре почувствовал неловкость примера[134 - Остроумная и довольно странная полемика Байрона с посредственным поэтом и лицеприятным биографом Попе Боульсом происходила немного ранее пушкинского спора с приятелями, именно в 1821 году, но там дело шло о вопросе: что выше – изображения ли природы или изображения тленных, искусственных вещей? Байрон держался последнего мнения, и от этого произвольного разделения двух необходимых элементов каждого создания произошел спор, удивляющий теперь богатством ловких и блестящих парадоксов. Боульс говорит, например, что корабль заимствует всю свою поэзию от волн, ветра, солнца и проч., а сам по себе ничего не значит. Байрон, не терпевший поэзии лакистов[792 - Речь идет об английских поэтах так называемой «озерной школы» («The lake school of poets») – У. Вордсворте, С.Т. Колридже и Р. Саути, творчество которых вызывало критику со стороны Байрона.], на сторону которых склонялся его противник, утверждал, что волны и ветры сами по себе, без поэзии искусственных предметов, еще не могут составить картины. Воду, говорил он, можно видеть и в луже, ветер слышать и в трещинах хлева, а солнцем любоваться и в медной посудине – от этого еще ни вода, ни ветер, ни солнце не сделаются предметами поэтическими. Спор этот можно назвать истинным предшественником того, о котором говорим теперь в биографии. Нет сомнения, что Байрон выдерживал его с удивительным мастерством, изворотливостью и остроумием. Между прочим он говорил, что много есть морей величественнее архипелага, скал выше, красивее Акрополиса и мыса Суниума, мест живописнее Аттики, но более поэтических предметов, благодаря памятникам искусства, возвышающим их достоинство, нет на свете. Он спрашивал потом: «Отымите Рим, оставьте только Тибр и семь холмов его и заставьте лакистов наших описывать красоту места, спрашиваю: что будет сильнее исполнено поэзии – картина ли их произведений или первый указатель предметов, первый indicateur d'objets, попавшийся вам под руку?» (смотри письмо Байрона к Мурраю из Равенны от 7-го февраля 1821). Переходя к возражению Боульса, который утверждал, что описать деревья достопочтеннее, чем употребить талант на изображение колоды карт, Байрон замечал, что тут есть смешение предметов, но что писатель, умевший сделать поэтический предмет из колоды карт, конечно, выше того, кто вяло описывает деревья, соблюдая, например, только верность и сходство с их внешними признаками. Пушкин обрадовался этой мысли Байрона как благодетельному союзнику в его собственном споре; однако ж она нашла сильный отпор в его приятелях: «Мнение Байрона, – писали они, – тобою приведенное, несправедливо. Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника. У каждого свой дар, своя муза. Майкова «Елисей» прекрасен[793 - См. прим. 62 к гл. II.], но был ли (бы) он таким у Державина – не думаю, несмотря на превосходство таланта его перед талантом Майкова, Державина «Мариамна»[794 - Трагедия Державина «Ирод и Мариамна».] никуда не годится. Следует ли из того, что он ниже Озерова? Не согласен и на то, что «Онегин» выше «Бахчисарайского фонтана» и «Кавказского пленника», как творение искусства. Сделай милость, не оправдывай софизмов В<оейковых>: им только дозволительно ставить искусство выше вдохновения. Ты на себя клеплешь и выводишь бог знает что…»[795 - Письмо К.Ф. Рылеева к Пушкину от 10 марта 1825 года.]]. По первому замечанию приятелей он отступил от своего мнения и добродушно признался, что он был увлечен в жару полемики.

Пушкин, как видно, сам предпочитал вдохновение искусству: «Я было хотел покривить душой, – писал он, – да не удалось. И Bowles и Байрон в моем споре заврались. У меня есть на то очень дельное опровержение, переписывать скучно…»[191 - Письмо к А.А. Бестужеву от 24 марта 1825 года.] В другом отрывке письма, который прилагаем, Пушкин уже находится в полном обладании идеей собственного произведения. Если с одной стороны правда, что он в первой главе «Онегина» еще «не ясно различал» даль своего романа[192 - «И даль свободного романа // Я сквозь магический кристалл // Еще не ясно различал» («Евгений Онегин», гл. 8, строфа L).], то с другой не менее истинно, что он, по крайней мере, предчувствовал его развитие. Это оказывается из отрывка нашего:

«Твое письмо очень умно, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на «Онегина» не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с «Д<он> Жуаном»[193 - «Дон Жуан» (1819–1824) – незавершенная поэма Байрона.]. Никто более меня не уважает «Д<он> Жуана» (первые пять песней; других не читал), но в нем нет ничего общего с «Онегиным». Ты говоришь о сатире англичанина Байрона, и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же. Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в «Ев. Онегине» … Самое слово сатирический не должно бы находиться в предисловии[135 - Первая глава «Ев. Онегина» сопровождалась, кроме «Разговора книгопродавца с поэтом», еще вступлением. (О нем и о некоторых приложениях подробнее сказано в примечаниях наших к роману.) Небольшое вступление это, не имевшее никакого оглавления и писанное самим Пушкиным, заключало слова: «Но да будет нам позволено обратить внимание читателя на достоинства, редкие в сатирическом писателе: отсутствие оскорбительной личности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном описании нравов». В том же письме Пушкина, первая половина которого будет нами приведена впоследствии, заключаются еще эти замечательные слова: «Надеюсь, что наконец отдашь справедливость Катенину. Это было бы кстати, благородно, достойно тебя. Ошибаться – и усовершенствовать суждения свои сродно мыслящему созданию. Бескорыстное признание в этом требует душевной силы». Это относилось к критику «Полярной звезды»[796 - То есть к А.А. Бестужеву, который в своем «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» обошел вниманием литературную деятельность Катенина.]]. Дождись других песен… Ты увидишь, что если уж и сравнивать «Онегина» с «Д<он> Жуаном», то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse), Татьяна или Юлия?[194 - Юлия – героиня 1-й песни «Дон Жуана» Байрона.] Первая песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается). Сим заключаю полемику нашу… 12 марта. Михайловское».

Такие-то бури окружали рождение этого детища, которому суждено было пройти, так сказать, рядом с Пушкиным почти через все существование его и выразить взгляд на его современное общество. Основательно сказано было, что роман этот столько же принадлежит поэзии, сколько и истории нашей, как драгоценное свидетельство о нравах, обычаях и понятиях известной эпохи[195 - Имеется в виду известное суждение В.Г. Белинского («Сочинения Александра Пушкина. Статья восьмая. «Евгений Онегин»).].

При появлении «Онегина» внимание публики было разделено между ним и комедией «Горе от ума», с которой она тогда ознакомилась. Это произведение, одно во всей нашей литературе, соперничало по успеху своему с романом Пушкина и имело одинаковую с ним участь. Оба разошлись по лицу России в бесчисленных применениях к ежедневным случаям, сделались родником пословиц, нравственных сентенций и проч. Суждение Пушкина о комедии Грибоедова чрезвычайно замечательно. Оно опередило несколькими годами всю последующую, весьма основательную, критику, какой подвергнута была комедия, и редко случается, как сейчас увидим, встретить в немногих простых словах так много существенного и вызывающего на размышление:

«<Рылеев> доставит тебе моих «Цыганов»: пожури моего брата за то, что он не сдержал своего слова – я не хотел, чтоб эта поэма была известна прежде времени; теперь нечего делать – принужден ее напечатать, пока не растаскают ее по клочкам[196 - Пушкин имеет в виду распространение поэмы в списках, происходившее по вине Л.С. Пушкина, разрешавшего переписывать рукопись.]. Слушал Чацкого, но только один раз и не с тем вниманием, коего он достоин. Вот что мельком успел я заметить. Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным, – следственно, не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова. Цель его – характеры и резкая картина нравов. В этом отношении Фамусов и Скалозуб превосходны. Софья начертана неясно. Молчалин не довольно резко подл: не нужно ли было сделать из него и труса? Старая пружина, но штатский трус в большом свете между Чацким и Скалозубом, мог быть очень забавен. Les propos du bal[136 - Бальная болтовня (франц.). – Ред.], сплетни, рассказ Репетилова о клубе, Загорецкий, всеми отъявленный и везде принятый, – вот черты истинно комического гения. Теперь вопрос: в комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все это говорит он очень умно, но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека – с первого раза знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому под. Кстати, что такое Репетилов? В нем 2, 3, 10 характеров. Зачем делать его гадким? Довольно, что он ветрен и глуп с таким простодушием; довольно, чтоб он признавался поминутно в своей глупости, а не в мерзостях. Его смущение чрезвычайно ново на театре; хоть кому из нас не случалось конфузиться, слушая ему подобных кающихся… Между мастерскими чертами этой прелестной комедии недоверчивость Чацкого в любви Софьи к Молчалину прелестна. И так натурально! Вот на чем должна была вертеться вся комедия, но Грибоедов верно не захотел: его воля! О стихах я не говорю – половина должна войти в пословицу. Покажи это Грибоедову: может быть, я в ином ошибся. Эти замечания пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться. По крайней мере говорю прямо, без обиняков, как истинному таланту»[197 - Письмо к А.А. Бестужеву (конец января 1825 г.).].

«Цыганы», о которых упомянул Пушкин в начале своего письма, впервые являются между второй и третьей главой «Онегина», как уже знаем, но кончены в Михайловском[198 - «Цыганы» были начаты в январе и завершены в октябре 1824 года.], откуда и письмо, приложенное нами, написано. Кажется, то же самое место должны они сохранять и в критической оценке литературной деятельности Пушкина. Подобно тому как Онегин в первой главе романа еще сохраняет какую-то дальнюю, неопределенную родственную черту с типами британского поэта (следующие главы романа уже вступают в самое сердце русской жизни), так и на физиономии Алеко в «Цыганах» еще волнуется тень байроновских героев. Зато картина цыганского табора и характер Земфиры отличаются самостоятельностию и выражением строгой красоты, свойственной последнему периоду пушкинского развития. Эти качества не утеряли и доселе своей цены. По прошествии 25-ти лет со времени появления «Цыган» они еще производят обаятельное впечатление на читателя по свежести и теплоте красок, разлитых в них. Не будем говорить о главном действующем лице. Хотя оно и навеяно Байроном, но трагического величия героев его в нем нет нисколько. Философствующий эгоист, с сердцем испорченным, постоянною мыслию о самом себе, он гораздо яснее Кавказского Пленника и гораздо лучше очерчен Пушкиным, чем прежние характеры, им созданные. Поэт весьма ловко противопоставил этот образ существа, не отыскавшего истока чувству гордости и тщеславия, быту простого, дикого племени, которого он, по грубости сердца, еще и недостоин. Скажем только, что ни одно произведение поэта, ни прежде, ни после, не производило такого впечатления на публику, как «Цыганы». Еще ранее печати (1827 г.) они в бесчисленных копиях разошлись по всему читающему миру нашему, что, между прочим, отняло у автора много денежных выгод. Мы видели уже, как беспокоился он преждевременной известностью поэмы. В том же 1824 году Пушкин писал к Дельвигу[199 - Цитируемое ниже письмо (от 7(?) марта 1826 г.) адресовано П.А. Плетневу.]: «Знаешь ли? Уж если печатать что, так возьмемся за «Цыганов». Надеюсь, что брат их перепишет, а ты пришли рукопись ко мне, я доставлю предисловие и, может быть, примечания – и с рук долой. А то всякий раз, как я об них подумаю, или прочту слово в журнале – у меня кровь портится. В собрании же моих поэм, для новинки, поместим мы другую повесть в роде «Beppo»[200 - Пушкин имеет в виду своего «Графа Нулина», сравнивая его с поэмой Байрона «Беппо».], которая у меня в запасе. Жду ответа»[137 - Переписку поэта с братом своим вообще мы изложим позднее, при описании отношений между ними.].

Эта повесть в роде «Беппо» был именно «Ев. Онегин», с которым ознакомились петербургские литераторы впервые по отрывкам, напечатанным в «Северных цветах» на 1825 год. Тогда и возгорелась полемика, изложенная нами несколько прежде. Что касается до предисловия к «Цыганам», то в рукописях автора сохраняется, действительно, что-то похожее на предисловие (см. примечания к поэме)[201 - Речь идет о фрагменте «Долго не знали в Европе происхождения цыганов…», впервые опубликованном Анненковым в примечаниях к пушкинским «Цыганам» (Сочинения Пушкина, т. 3. СПб., 1855, с. 544), где издатель осторожно определяет этот текст как похожий и на предисловие, и на примечание.]. Ни одно из предположений Пушкина, однако же, не состоялось. Поэма «Цыганы» явилась только три года спустя после письма, и ей предшествовало еще собрание стихотворений Александра Пушкина, изданное в 1826 году, а издание всех поэм вместе приведено в исполнение весьма поздно – в 1835 году.

Не можем пропустить без внимания и странных требований, возникших по поводу «Цыган». Они чрезвычайно хорошо определяют одностороннее воззрение на искусство, нисколько не потрясенное вводом романтизма в нашу литературу. Один из приверженцев новой школы возмущался тем, что Алеко водит медведя, собирает деньги etc., и сожалел, что автор не сделал из него хоть кузнеца[202 - Анненков имеет в виду слова К.Ф. Рылеева в его письме к Пушкину (конец апреля 1825 г.), подобные суждения были высказаны и П.А. Вяземским в его рецензии на «Цыган» (МТ, 1827, N№ 10). Об этих упреках Пушкин вспоминал позднее в своих заметках «Опровержение на критики».]. Это черта характеристическая!

Без всякого посредствующего звена мы переносимся к «Борису Годунову», и, конечно, подобный скачок был бы совершенно невероятен, если бы несомненная хронологическая цепь произведений Пушкина положительно не указывала на него и не приводила к нему. «Борис Годунов» начат и кончен в Михайловском. Следуя нашей системе, прежде всего мы соберем вокруг «Бориса Годунова» все, что думал и писал о нем сам автор.

Начнем с того, что это любимое произведение поэта составляло, так сказать, часть его самого, зерно, из которого выросли почти все его исторические и большая часть литературных убеждений. Не без волнения отдавал он его в свет, не без волнения знакомил с ним друзей своих, и холодный прием, сделанный «Борису Годунову» публикой и журналистами, несмотря на то, что он ожидал его, оставил в авторе надолго глубокое огорчение… Только позднее помирился он с критикой, откровенно и благородно, по обыкновению своему, предоставляя другому времени поправить ошибки настоящего. В бумагах Пушкина есть черновое письмо неизвестно к кому, где мы читаем[203 - Далее цитируется один из черновых набросков предполагавшегося предисловия к изданию «Бориса Годунова» (написан в 1830 году).]: «…с отвращением решаюсь я выдать в свет <свою трагедию>. И хоть я вообще довольно равнодушен к успеху или неудаче своих сочинений, но, признаюсь, неудача «Бориса Годунова» будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен. Как Монтань, я могу сказать о моем сочинении: «C'est une oeuvre de bonne foi»[204 - Измененные начальные слова одной из любимых пушкинских книг – «Опытов» Монтеня.][138 - «Это добросовестное произведение» (франц.). – Ред.]. Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, плод добросовестных изучений, постоянного труда, трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое занятие вдохновению, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец, одобрение малого числа избранных… Трагедия моя уже известна почти всем тем, мнением которых дорожу. Одного недоставало в числе моих слушателей: того, кому я обязан мыслию моей трагедии, чей гений одушевил и поддержал меня, чье одобрение представлялось воображению моему сладкою наградой и единственно развлекало посреди уединенного труда»[139 - Это воспоминание о Карамзине показывает, что самые строки написаны гораздо позднее 1825 г.[797 - Пушкинский «Борис Годунов», замысел которого возник по прочтении поэтом X и XI т. «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина (вышли в мае 1824 года), был завершен 7 ноября 1825 года. В мае 1826 года Карамзин скончался.]].

Так много соединялось для Пушкина в «Борисе Годунове» воспоминаний сердца; такими тонкими нитями связан он был с душой самого поэта! Мало того: он собрал вокруг трагедии мысли о драматическом искусстве, рожденные чтением и собственными размышлениями, и оперся на нее в окончательной установке своего взгляда на этот предмет. Мы имеем несколько черновых писем его к разным лицам, которыми и воспользуемся, в ожидании того, когда владетелям их угодно будет ознакомить публику с настоящими, исправленными подлинниками. Цель биографии – уловить мысль Пушкина, и для того она может употребить в дело даже первые, еще бледные очерки.

Мы принуждены, однако же, начать с двух французских писем Пушкина о трагедии: они, может быть, замечательнее всех писанных им по этому случаю. Всякий, кто потрудится сличить перевод наш с оригиналами, отнесенными нами в Приложения, конечно, увидит, как много потеряли они здесь в энергии выражения и в колорите вообще[205 - Французские оригиналы, о которых говорит Анненков, печатаются в современных изданиях в составе «Набросков предисловия к «Борису Годунову».][140 - Первое письмо, которое теперь приводим, писано Пушкиным в 1829 году[798 - Первый из пушкинских набросков был написан в форме письма к Н.Н. Раевскому. Он датирован 30 января 1829 года. При написании наброска поэт использовал черновик своего письма Раевскому от июля 1825 года.]. Оно носит пометку «1829 S.P.b.» (т. е. Санкт-Петербург. – Ред.) и при ней число 30-е, но с неразборчивым обозначением месяца, которое можно читать одинаково: Juin и Janvier (июнь и январь (франц.). – Ред.). Слова «S.P.b.», к удивлению, тоже зачеркнуты, так что мы теперь имеем одно только несомненное указание года, а указания места и числа недостает. С равной основательностью можно думать, что Пушкин написал его до отправления в Арзрум, когда он был в Петербурге, или в самом Арзруме, где он находился в июне месяце 1829 г. Как бы то ни было, но оба письма принадлежат к плану составить предисловие для «Бориса Годунова», явившегося в свет, как известно, в 1831 году. Копии с оригиналов находятся в Приложении III к нашим «Материалам»].

«Вот моя трагедия, если уж вы настоятельно того хотите, но прежде всего требую, чтоб вы пробежали последний том Карамзина… Она исполнена шуток и тонких намеков, относящихся к истории того времени. Надо уметь понимать их – sine qua non[141 - непременное условие (лат.). – Ред.].

По примеру Шекспира я ограничился изображением эпох и лиц исторических, не гоняясь за сценическими эффектами, романтическими вспышками и проч. Стиль ее вышел смешанный. Он пошл и низок там, где мне приходилось выводить грубые и пошлые лица. Не обращайте внимания на злоупотребления этого рода – все это писалось очень бегло и может быть исправлено при первой переписке. Не без удовольствия думал я сперва о трагедии без любви; но кроме того, что любовь составляла существенную часть романического и страстного характера моего пройдохи, но Лже-Димитрий еще влюбляется у меня в Марину; я принужден был допустить это из желания выказать сильнее странный характер последней. Карамзин собственно только дотронулся до нее. Конечно, это была из хорошеньких женщин самая странная. В жизнь свою она имела одну страсть – честолюбие, но в степени энергии, бешенства, какую трудно и представить себе. Посмотрите, как она борется с войной, нищетой, позором и, в то же время, сносится с польским королем, как будто равная с равным и, наконец, постыдно кончает самое бурное, самое необыкновенное существование. Она является только два раза у меня; но я возвращусь к ней, если продлятся дни мои. Она возмущает меня, как страсть.

Гаврила Пушкин – мой предок. Я изобразил его, как нашел в истории и в бумагах моей фамилии. Он обладал большими способностями, будучи в одно время и искусным военным, и придворным человеком. Вместе с Плещеевым он был первый, очистивший путь Самозванцу своей неслыханной дерзостью. Мы находим его потом в Москве в числе 7<-ми> начальников, защищавших ее в 1612 году; в 1616 в Думе, рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, наконец посланником. Он был всем. Он выжег один город в виде наказания за какой-то проступок, как я это нашел в одной грамоте «Погорелого Городища».

Я также намерен возвратиться к Шуйскому. Он представляет в истории странное смешение дерзости, изворотливости и силы характера. Слуга Годунова, он один из первых переходит на сторону Димитрия, первый начинает заговор, и, заметьте, – он же первый и старается воспользоваться сумятицей, кричит, обвиняет, из начальника делается сорванцом. Он уже близок к казни, но Димитрий дает ему помилование, изгоняет его и снова возвращает ко двору своему, осыпая честью и щедротами. И что же делает Шуйский, уже стоявший раз под топором? Тотчас же принимается за новый заговор, успевает, захватывает престол, падает и в падении своем уже показывает более достоинства и душевной силы, чем в продолжение всей своей жизни.

Грибоедов недоволен был Иовом.

При сочинении «Годунова» я думал вообще о трагедии – не обошлось бы без шума. Род этот не исследован. Законы его стараются вывести из правдоподобия, а по существу своему драма исключает правдоподобие. Не говоря уже о единстве времени и места, да какое же, черт возьми, правдоподобие может быть в зале, одна половина которой наполнена 2000 человек, а другая людьми, которые стараются показать, что не замечают первых. 2) Язык. Например: Филоктет у Лагарпа чистым французским языком отвечает Пирру, выслушав его тираду: «Увы! Я слышу сладкие звуки еллинской речи!» Все это только условное неправдоподобие. Истинные гении трагедии понимали иначе: они старались достигнуть только правдоподобия характеров и положений. Посмотрите, как Корнель запросто поступил с своим «Сидом». Вам непременно нужен закон 24 часов? Извольте». И в 24 часа он нагромождает событий на 4 месяца. А как смешны маленькие поправки в принятых уже законах. Алфиери глубоко чувствует смешную сторону a parte[142 - <речи> в сторону (франц.). – Ред.], уничтожает эту уловку, но вместе с тем растягивает донельзя монолог. Какое ребячество!

Длинно мое письмо, более, чем я хотел, но сберегите его. Может быть, оно мне понадобится, если придет на ум сочинить предисловие».

Второе французское письмо Пушкина написано уже в 1825 году и содержит первую мысль того, которое нами приведено. Таким образом, Пушкин думал о предисловии к «Борису Годунову» почти в одно время с его созданием. Это письмо особенно дорого тем, что выражает уже изменившийся взгляд Пушкина на Байрона и сближение нашего поэта с Шекспиром.

«Правдоподобие положений, истина разговора – вот настоящие законы трагедии. Я не читал ни Кальдерона, ни Бегу, но что за человек Шекспир? Я не могу прийти в себя от изумления. Как ничтожен перед ним Байрон-трагик, Байрон, во всю свою жизнь понявший только один характер – именно свой собственный (женщины не имеют характера, они имеют страсти в молодости – от того не трудно и выводить их). И вот Байрон одному лицу дал свою гордость, другому ненависть, третьему меланхолическую настроенность; таким образом из одного полного, мрачного и энергического характера вышло у него множество незначительных характеров. Разве это трагедия?

Существует и еще заблуждение. Придумав раз какой-нибудь характер, писатель старается высказать его и в самых обыкновенных вещах, наподобие моряков и педантов в старых романах Фильдинга. Злодей говорит «дайте мне пить», как злодей, а это смешно. Вспомните Байронова Озлобленного: На pagato! (Он заплатил!)[206 - Пушкин приводит здесь финальную реплику одного из героев драмы Байрона «Двое Фоcкари» (1821).] Это однообразие, этот придуманный лаконизм и беспрерывная ярость – все это далеко от природы. Отсюда неловкость разговора и бедность его. Но разверните Шекспира. Никогда не выдаст он своего действующего лица преждевременно. Оно говорит у него со всею беззаботливостию жизни, потому что в данную минуту, в настоящее время поэт уже знает, как заставить его говорить сообразно характеру, им выражаемому.

Вы спросите еще: трагедия ли это только с характерами или трагедия с исторической верностью (de costume). Я избрал легчайший путь, но старался соединить оба эти рода. Я пишу и вместе думаю, Большая часть сцен требовала только обсуждения. Когда приходил я к сцене, требовавшей уже вдохновения, я или пережидал, или просто перескакивал через нее. Этот способ работать для меня совершенно нов. – Я знаю, что силы мои развились совершенно и чувствую, что могу творить…»[207 - Отрывок из черновика письма к Н.Н. Раевскому-младшему (2-я половина июля 1825 г.).]

Невольно останавливаешься на этих строках, столь исполненных мысли и по которым пробегает электрическая искра живого ума. Строки эти были исходным пунктом всех последующих статей Пушкина о драматическом искусстве. Положения, в них заключающиеся, он развивал в письмах к другим лицам, в проектах статей, в отдельных заметках, а некоторые из них даже перенес с Байрона на Мольера: «У Мольера, – говорит он, – лицемер волочится за женой своего благодетеля, лицемеря, принимает имение, лицемеря, спрашивает стакан воды, лицемеря. У Шекспира лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостью, но справедливо и проч. …» (См. записки Пушкина)[208 - Анненков цитирует заметку «Лица, созданные Шекспиром…», входящую в пушкинский цикл «Table-talk» («Застольные разговоры», 1830-е гг.). В приведенном отрывке речь идет о комедии Мольера «Тартюф» и о «Мере за меру» Шекспира.]. И в обоих случаях Пушкин был прав, потому что и Байрон-трагик, и Мольер сходствуют в манере творчества, заботясь преимущественно о том, чтобы лицо ни на минуту не утеряло идеи и характера, которые призвано выражать. Неоконченная, едва набросанная статья его «О драме»[209 - Анненков имеет в данном случае в виду неоконченную статью Пушкина «О народной драме и драме «Марфа Посадница» (1830), впервые напечатанную в посмертном издании сочинений поэта в 1841 году.], которая помещена была в последнем издании и исправлена нами по рукописи, есть также развитие основной мысли писем о невозможности полной истины на театре, замененной и древними трагиками, и новыми подражателями их, и романтическими писателями, только условной правдоподобностью. Нить, связывающая все виды драмы, по мнению Пушкина, есть правдоподобие характеров, истина чувств, и это мнение далеко оставляло за собой тогдашние споры, указывая почетное место в области изящного Расину, Корнелю наравне с Шекспиром, Кальдероном и др.[210 - В дискуссиях той эпохи творчество заново открытых романтиками Шекспира и Кальдерона противопоставлялось произведениям авторитетнейших драматургов-классицистов – Расина, Корнеля, Мольера.]. Каждая строка последующих его изысканий есть только повторение и распространение этих коренных, так сказать, убеждений. Переходим к русскому черновому отрывку. Он едва набросан у Пушкина, с трудом разобран нами, но крайне любопытен: он также принадлежит к цепи предварительных заметок, какие составлял около 1830 г. Пушкин, имея в виду предисловие к «Борису Годунову».

«…о царе Борисе и о Гр. Отрепьеве»[211 - «Комедия о царе Борисе и Гришке Отрепьеве» – один из вариантов заглавия пушкинского произведения.] писана в 1825 году, и долго не мог я решиться выдать ее в свет. Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль оживить в драматических формах одну из самых драматических эпох новейшей истории. Шекспиру подражал я в его вольном и широком изображении характеров; Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий; в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! Успел ли ими воспользоваться – не знаю. По крайней мере, труды мои были ревностны и добросовестны.

Долго не мог я решиться напечатать свою драму. Хороший или худой успех моих стихотворений, благосклонное или строгое решение журналов о какой-нибудь стихотворной повести слабо тревожили мое самолюбие. Читая разборы самые оскорбительные, старался я угадать мнение критика, понять, в чем именно состоят его обвинения, и если никогда не отвечал на оные, то сие происходило не из презрения, но единственно из убеждения, что для нашей литературы il est indiffеrent[143 - безразлично (франц.). – Ред.], что такая-то глава «Онегина» выше или ниже другой[144 - Эта полурусская, полуфранцузская фраза принадлежит тоже к особенностям пушкинского таланта. Удивительно развитое чувство русского языка нисколько не портилось и нисколько не потемнялось в нем тем, что он мыслил иногда на чужом языке. В беглых заметках, писанных для себя, наскоро, чудно мешаются у него оба языка, смотря по тому, какой пришел первый на мысль. Пушкин по произволу сбрасывал, когда хотел, всякую чуждую примесь и допускал ее потом без малейшего ущерба для своей народной, русской речи. Почти нет заметки в его бумагах без галлицизмов и французских фраз. Вот, например, замечательный образец этого смешения: «Главная прелесть романов W. Scott состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем, не с enflure (напыщенностью (франц.). – Ред.) французских трагедий, не с чопорностию чувствительных романов, не с dignitе (достоинством (франц.). – Ред.) истории, но современно, но домашним образом. Они не походят (как герои французские) на холопей, передразнивающих la dignitе et la noblesse. Us sont familiers dans les circonstances ordinaires de la vie, leur parole n'a rien d'affectе, de thе?tral, m?me dans les circonstances solennelles – car les grandes circonstances leur sont famili?res (Перевод: достоинство и благородство. Они просты в буднях жизни, в их речах нет приподнятости, театральности, даже в торжественных случаях, так как величественное для них обычно (франц.). – Ред.)»[799 - В современных изданиях этот набросок печатается под названием «О романах Вальтера Скотта» (1830).].Вероятно, эта заметка приготовлялась для какой-либо критической статьи и была бы изложена тем простым и легким русским словом, каким обладал автор ее в высшей степени. Не надо выпускать из вида, однако же, другого обстоятельства. Пушкин сознавался, что писать по-русски все-таки труд. «У нас нет, – говорил он, – готового оборота для самого обыкновенного понятия, а все надо создавать» (см. статью о предисловии Лемонте)[800 - Неточная цитата из статьи «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова» (1825).]. Французский язык был в этом случае уже важным облегчением, особенно для письма, записки, отдельной мысли, на которые нельзя было терять много времени]. Но признаюсь искренне, неуспех драмы моей огорчил бы меня; ибо я твердо уверен, что нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не светский обычай трагедии Расина, и что всякий неудачный опыт может замедлить преобразование нашей сцены».

Так, предпочтение Шекспира всем другим образцам не было у Пушкина делом увлечения, а результатом обдуманного намерения, и связывалось с довольно трудной задачей, которую он впоследствии, однако ж, совсем отбросил и на которую смотрел даже насмешливо, как увидим вскоре. Следующие затем отрывки не менее любопытны:

1) «Приступаю к некоторым частным объяснениям. Стих, употребленный мною (пятистопный ямб), принят обыкновенно англичанами и немцами. У нас первый пример оному находим мы, кажется, в «Аргивянах»[212 - Трагедия В.К. Кюхельбекера.]. А. Жандр в отрывке своей прекрасной трагедии, писанной стихами вольными, преимущественно употребляет его[213 - Речь идет о первом действии трагедии А.А. Жандра «Венцеслав», опубликованном в альманахе «Русская Талия» (1825).]. Я сохранил цезурку французского пентаметра на второй стопе и, кажется, в том ошибся, лишив добровольно свой стих свойственного ему разнообразия.

2) Есть шутки грубые, сцены простонародные. Поэту не должно быть площадным из доброй воли, если может их избежать; если ж нет, то ему нет нужды стараться заменять их чем-нибудь иным.

3) Нашед в истории одного из предков моих, игравшего важную роль в сию несчастную эпоху, я вывел его на сцену, не думая о щекотливости приличия, con amore»[145 - с любовью (итал.). – Ред.] и проч.

Не одни основные положения французских писем развивал Пушкин в своих статьях, переписке и даже в разговоре с друзьями, но и многие подробности их. Так, обещание возвратиться к Шуйскому и к Марине подтверждается свидетельством коротких знакомых его, что он имел намерение написать хронику из жизни Шуйского, Лже-Димитрия и несколько сцен из междуцарствия, что составило бы полную картину избранной им эпохи[214 - В списке драматических замыслов, составленном Пушкиным, вероятно, в 1829 году, упоминаются среди прочих «Димитрий и Марина» и «Курбский». Говоря о пушкинских планах, Анненков основывается в данном случае на сведениях С.П. Шевырева (П. в восп., т. 2, с. 40); эти данные подтверждаются также дневниковыми записями и воспоминаниями М.П. Погодина (П. в восп., т. 2, с. 9, 25; ЛН, т. 58, с. 354–355).]. Так, еще собственное его указание о способе работы при создании «Годунова» может быть распространено на все его произведения, и мы приводим здесь поучительные примеры тому глубокому сочетанию размышления и вдохновения, о котором он говорит в них.

Почти каждая строка его стихов свидетельствует об этой особенности его удивительно мужественного таланта. Поучительно видеть, как из страницы, кругом исчерченной и, можно сказать, обращенной в самую мелкую сетку помарок, вытекает стихотворение чистое, как алмаз, с роскошной игрой света и в изумительной обделке. Мы вправе думать, что пьесы, написанные Пушкиным сразу, прошли чрез то же горнило художественного труда, но только в голове его; по крайней мере, так следует заключать из обыкновенной его методы создания. Блестящая память Пушкина, на которую он рассчитывал с основательностию, унесла с собою много его стихотворений. В бумагах остались от этих произведений – вероятно, совершенно конченных в уме поэта, – одни только последние слова каждого стиха, одни только рифмы. В конце биографии нашей собрана большая часть этих следов утерянной мысли поэта, если не все они. Часто даже он излагал основную мысль стихотворения, строфы или монолога в прозе, в предварительных, беглых заметках; они служили ему рассчитанными ступенями, по которым восходило его поэтическое одушевление тихо, ровно, но вместе свободно и легко. Письму Татьяны к Онегину предшествовали, например, следующие, едва разбираемые теперь строки: «Я знаю, что вы презираете… я долго хотела молчать… я думала, что вас увижу… я ничего не хочу – хочу вас видеть… Придите… Вы должны быть – и то, и то, … Если нет – меня обманул…» И вслед за этим Пушкин перелагает эту бедную программку на те чудные стихи, которые, вероятно, живут в памяти всех наших читателей:

Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела,
Хоть редко, хоть в неделю раз,
В деревне нашей видеть вас и проч.[146 - Мы забыли сказать, что первый образец программы для стихотворений мы встретили еще в кишиневской тетради поэта, перед лирической песней «Наполеон». Вот ее содержание: «Народы спрашивают: Тот ли, который… Где он?.. Угас тот, который то и то – и Россию… Но да не упрекнет его русский … Россия славна – бедная Франция в унижении… Он об ней мыслил… Остров Елены – там он думал об России…»].

Все письмо, до самого конца, идет, не отступая от первоначальных заметок и развивая только в превосходной картине их сухие указания. Еще поразительнее этот способ творчества в сцене встречи Онегина с Татьяной и его холодных советов. Содержание всей сцены изображено в следующих бессвязных словах: «Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал – никого другого… я бы в вас нашел… но я не создан для блаженства etc … (недостоин)… Мне ли соединить мою судьбу с вашей?.. Вы меня избрали: вероятно я первая ваша passion[147 - любовь (франц.). – Ред.] – но уверены ли… Позвольте вам совет дать». Здесь мы уже видим, что поэту даже представлялась в ту минуту, как он писал свою программу, самая поэтическая форма будущего монолога. В ней встречаете вы уже один полный стих его и словом «недостоин» в скобках обозначено три следующих за ним:

Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.

Несмотря на это, поэт не бросил своей программы, уверенный, что найдет свое добро тотчас, как захочет. Спокойно дописал он свои заметки и вслед за ними начал:

Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда 6 мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел; …

и так, не отступая от значков, поставленных на пути своем, дописал он весь превосходный монолог Онегина… Все это принадлежит к сокровенным тайнам творчества, заслуживающим изучения.

К сожалению, мы не имеем полной черновой рукописи «Бориса Годунова». В тетрадях Пушкина остались только четыре первые сцены, начиная с разговора Шуйского и Воротынского в Кремлевских палатах до сцены летописца Пимена в Чудовом монастыре включительно[215 - Черновой текст «Бориса Годунова» полностью не известен. До нас дошли лишь черновики первых пяти неполных сцен (воспроизведены в кн.: Пушкин. Полн. собр. соч. Т. VII. Драматические произведения. (Л.), Изд-во АН СССР, (1935), с. 269–281). Сцена «Ночь. Келья в Чудовом монастыре» – пятая по счету – обозначена в этих черновиках как «Явление 4». Описание черновой пушкинской рукописи, уточняющее и исправляющее описание Анненкова, см. в работе: Якушкин, т. XLIII, с. 19–30. О работе Пушкина над «Борисом Годуновым» см. также: Городецкий Б.П. Драматургия Пушкина. М. – Л., 1959, с. 108–113.]; но и это принадлежит к драгоценным остаткам для тех, кто понимает значение первых планов, по которым выстроились великие произведения. «Борис Годунов» писался вместе с «Цыганами», вместе с IV и другими главами «Онегина», которые перерезывают его, так сказать, во многих местах. Вдобавок еще между первой и второй сценой его находится черновая записка, касающаяся лично до Пушкина и написанная как будто от безделья[216 - Имеется в виду так называемый «Воображаемый разговор с Александром I» (см.: Якушкин, т. XLIII, с. 21–23; Городецкий, с. 109–110).]. Всего замечательнее, что сцена летописца Пимена, проникнутая с начала до конца поэтическим вдохновением, прерывается несколько раз, подтверждая несомненным образом свидетельство автора, что он поджидал вдохновения, когда необходимо было его участие в создании. С первого монолога Пимена, со стиха «Немного слов доходит до меня…», Пушкин покидает летописца, набрасывает строфу из «Цыган», стихотворение «Сожженное письмо», XVII и XXIII строфы «Евгения» (4 главы) и возвращается к нему с пророческим сном Григория, столь удивительно просто изложенным и столь зловещим в устах молодого послушника:.

Ты все писал и сном не позабылся,
А мой покой бесовское мечтанье
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 101 >>
На страницу:
13 из 101