– Не ведаю, – буркнул тот в ответ.
– Похож еси на своего деда Родима. Родим, как называется этот пострел?
Родим только и ждал этого вопроса, чтоб показать Ситнику свои покатые могучие плечи, а за ним и малый, по-медвежьи сутулясь, двинулся в хижину, оставляя растерянного Ситника с раскрытым от удивления ртом.
Но не таким был этот человек, чтобы отступить в задуманном. Уже в следующий раз он хитро щурился, выставляя из лубяного короба простенькие скудельные жбаны, и когда получил свое серебро и заметил сверкающий взгляд, которым малыш сопровождал полет белого обрубка с Родимовой руки в чужую ладонь, не таясь, засмеялся.
– А я уже знаю, что ты Сивоок. А что приблудный – догадался сразу. Глаза у тебя не сивые, как нарек твой Родим, а мутные, потому как пришел из безвестности. И кто ты еси, никто не ведает. Может, робичич?
На этот раз Ситнику пришлось наблюдать не покатые плечи Родима, повернутые к нему, а краткий взмах тяжелой десницы, которой Родим показывал медовару немедля убираться прочь. От купцов Ситник уже давно знал, что эта рука довольно быстро умеет браться за страшный меч, поэтому не стал мешкать и мгновенно погнал свою кобыленку со двора.
Но Ситник и после этого не переставал цепляться, хотя делал это хитрее и словно бы напрашивался на благорасположение.
Сивоок очень удивлялся деду Родиму, что тот выбрал для жительства такое хлопотное место у дороги, на самом краю удолья. Правда, тут была еще и река, и зеленые луга вдоль нее, зато в дальнем конце удолья начиналась пуща, где можно было бы спрятаться не только от Ситника, но и от всех надоедливых, нахальных, самоуверенных купцов, которые каждый раз так пренебрежительно смотрели на Родима, что сердце малыша вскипало гневом. Он уже тайком брался за дедов меч, пытался даже поднимать его, но еще и до сих пор не решался спросить у деда, почему бы ему не перебраться если не прямо в пущу, то хотя бы на тот конец удолья, где бы его никто не нашел и где бы никто не причинял ему никаких хлопот.
Он тогда не знал еще, что как ни тяжело бывает иной раз среди людей, но нужно с ними жить, потому что без них никак нельзя. И сам он со временем пойдет дальше и дальше в люди и попадет в такой водоворот, какой даже не снился всем его предкам до десятого колена, но это будет потом, а пока наибольшую радость испытывал он в те дни, когда они с дедом снимались со своего неспокойного конца удолья и углублялись на несколько дней в затаенный мир тысячелетней пущи.
На мокроземлях курчавились чернолозы, а за ними плотные ряды ольхи с замшелыми серо-зелеными стволами, лес словно бы проваливался к середине, земля под копытами Зюзя убегала вниз и вниз, деревья становились выше и выше, Сивооку становилось страшнее и страшнее, и он прижимался к спине Родима, посматривая вперед одним лишь глазом, ждал, когда же наконец выровняется лесная земля, когда исчезнет ее покатость, но лес проваливался все больше и больше; иногда он милостиво выпускал заплутавшихся ездоков на прогалины, перед ними открывалась могучая дубрава с полянами, изрытыми табунами вепрей, и гигантские дубы спокойно стояли вокруг, соединяя лес с небом, не давая лесу опускаться еще ниже, однако за дубравами вдруг расстилались зелено-ржавые топи, круто спускались вниз, в бултыхание таких непроходимых дебрей, где ни зверь не пробежит, ни птица не пролетит.
Самым же удивительным для Сивоока было чудо возвращения: как бы долго они ни странствовали в пуще, как бы низко и неуклонно ни проваливалась она перед глазами малого Сивоока, в конце концов получалось так, что они возвращались домой, на ту же самую заросшую чернолозами опушку, хотя ни разу не заметил он возвращения назад, вверх, к той исходной точке, с которой всегда начинался их спуск вниз. Это было непостижимое чудо. Всему можно было научиться: слушать голоса леса, чувствовать по следам и отметинам, где и когда какой зверь прошел, знать, где живут и гнездятся разные птицы, уметь стрелять из лука и бросать копье, свежевать пойманного зверя и печь на огне мясо, разводить костер и отгонять страх перед темной ночью и хищным оборотнем. Но он не в состоянии был постичь жутковато-необычного проваливания леса к середине, к глубине, бесконечного опускания, из которого, казалось, никогда не будет возвращения, однако возвращение наступало каждый раз просто, легко, так, будто пуща брала их на руки и незаметно выносила из своих дебрей, как бессильных, заблудившихся детей.
Все это чем-то напоминало Сивооку его препирательство с конем Зюзем. И здесь шла давняя, упорная и молчаливая борьба между отважно-настойчивым человеком и темной, неисходимой силой пущи, имевшей в себе деревья, воды, травы и, наверное же, множество богов, куда более сильных, могучих и хитрых, чем те, которых так умело делал дед Родим, главное же – богов еще неведомых, не раскрытых, таинственных и потому во сто крат более угрожающих.
Для Сивоока и то и другое зловеще переплеталось. Если бы он мог сказать о своих страхах Родиму, быть может, он отогнал бы боязнь, но, приученный дедом к молчаливости, переносил свои страхи в одиночестве, не делясь ими ни с кем, потому и должен был жить дальше, прислушиваясь к тому, как нарастает в нем тревога перед конем, без которого они с дедом не могли отправиться на охоту, и перед пущей, которая влекла и одновременно отпугивала своей непостижимостью.
И то ли уж детская душа тоньше настроена к звучанию предосторожностей, а Родимова очерствела от долгой жизни, то ли суровая закономерность бытия требовала, чтобы счастливое завершение всех приключений хотя бы раз уступило место концу несчастному, трудно теперь точно определить причину, однако непредотвратимое случилось.
Они преследовали раненого оленя. У оленя была стрела в бедре, далеко уйти он не мог и быстро бежать тоже, – видимо, не было у него сил, – но уже и у Зюзя вспотела шерсть и все тяжелее и тяжелее екала селезенка, а олень все не показывался, след его бегства Родим узнавал то по сломанной веточке, то по листику дерева, забрызганному кровью, то по удивительному следу трех копытец (раненую ногу олень, видимо, каждый раз приподнимал и на землю не ставил, чтобы не причинять себе излишней боли).
Олень спешил вниз, в самую глубину пущи, он забирался во все более запутанные чащобы, но, как это часто бывает в лесу, заросли внезапно расступились, и в лицо преследователям ударило гнилым запахом болот. Зюзь от неожиданности остановился, будто врытый в землю, так что всадники чуть было не перелетели через его гриву, но Родим ударил коня в подвздошье, гоня вперед, прямо на ядовито-зеленые купины, потому что впереди – совсем рукой подать, в двух конских прыжках от них – стоял раненый олень и смотрел на своих убийц глазами, в которых блуждала черная смерть.
Зюзь крутнулся туда и сюда, попробовал даже молча огрызнуться на Родима, словно это был малый Сивоок, но старик все-таки победил коня и послал его вперед, и тот, расстилаясь над землей в отчаяннейшем прыжке, рванулся к оленю, и в чреве у него екнуло что-то так тяжело и страшно, что Сивоок даже испугался, но, видимо, Родим первым услышал этот страшный звук, и все это происходило с такой молниеносной быстротой, что старик не успел даже крикнуть, а сумел лишь рвануть малого из-за своей спины и выброситься вместе с ним в сторону еще быстрее и стремительнее, чем Зюзь полетел в трясину.
Они упали одновременно на самом краю над химерно зыбким зеленым покровом, а в следующий миг почти рядом с ними Зюзь беззвучно прорвал тонкими ногами болотную зеленую шубу, не задержался ни на чем, мгновенно погрузился ногами в самую глубину и начал тонуть в густой тине, надувая живот, еще держась им на ненадежной поверхности, которая покачивалась под ним, разрывалась, выпускала из-под низу мутные струи грязи; топь вздыхала под конем, булькала, пока он беспомощно барахтался ногами, надеясь опереться ими о что-нибудь твердое, и на отчаянную борьбу коня с черной засасывающей глубиной смотрели с одной стороны обескураженные люди, а с другой – недостижимый теперь олень.
Потому что им нужно было спасать коня. Нужно было спасать помощника и друга, а какой это верный и неизменный друг Родима, Сивоок понял по тому, как тяжело застонал старик, застонал отчаянно, как и конь, когда, побарахтавшись ногами и не выбравшись на купину, тот замер в надежде задержаться на поверхности, боясь еще больше расшатать ненадежную топь, но все равно погружался в болото, медленно, неотвратимо, жутко.
Родим метнулся в перелесок, взмахнул широким своим мечом, срубил толстое молодое деревцо, бросил его Сивооку под ноги, и тот, не спрашивая, что и зачем, потянул деревцо к краю трясины. А Родим срубил еще одно, – кажется, это был дубок, – с удивительной для его тяжелого тела суетливостью подбежал совсем близко к коню, начал подсовывать дубок ему под брюхо. Дубок одним концом мягко вошел в тину; покачивая ствол, Родим подбирался все глубже и дальше под конское брюхо, но вот дубок выскользнул у него из рук, стал торчком, придавленный с одной стороны тяжестью коня; тогда Родим попытался опереть свой рычаг о положенное поперек, подсунутое Сивооком первое деревцо, и у него даже что-то вроде бы получилось, конский бок на миг вырвался из вязкого плена, болото недовольно вздохнуло, выпуская свою добычу, но сразу же спохватилось и потащило эту добычу с еще большей силой. Конец дубка ушел из-под скользкого конского брюха, болото самодовольно чавкнуло, и Зюзь погрузился в топь еще глубже. Родим срубил еще более толстое деревцо, еще несколько раз возобновлял попытки высвободить своего верного товарища от смерти, но все напрасно. Коня затягивало глубже и глубже, Родиму не удавалось вырвать его хотя бы на ладонь из засасывающих тисков болота, уже только узкая полоса спины серела над грязной жижицей трясины, и конь, видимо, знал о своем конце и смотрел на своего хозяина не умоляюще, а скорее прощально, и не ржал, требуя помощи, а только подбрасывал голову и перепуганно вскрикивал: «Г-ги! Ги-ги!»
Тогда Родим, не боясь трясины, отважно подошел совсем вплотную к коню и одним взмахом своего страшного меча отрубил ему голову.
Сивоок повернулся и что было сил бросился в чащу. Убегал от смерти, которая предстала перед ним сразу в стольких ужасных обликах, и не знал, что в бегстве своем попадет на новую смерть, еще более страшную, хотя и странно отыскивать оттенки у смерти.
За те несколько счастливых лет, что он прожил с Родимом, Сивоок заимствовал от старика одно только добро, научился полезному, знал лишь чувства, которые возвышают человека над миром, не ведал унижений, неправды, лукавства, зависти, испуг видел лишь у тех, кто пробовал нападать на Родима, сам же старик ни разу не проявил хотя бы капельку страха, даже во время летних, яростно клокочущих гроз, когда Перун низвергал на землю огненные молнии, даже когда настигали их в пуще неистовые бури и гудели боры и дубравы, и ломались, как щепки, столетние деревья, заваливая им дорогу, угрожая смертью.
Но вот пришла ночь, когда Сивооку суждено было увидеть испуг на суровом лице Родима, хотя это была тихая ночь, без грозы, без бури, хотя были они не в далекой дороге, а в своей хижине, в укрытии от всего злого, со своими добрыми богами.
Родим испугался темного обоза, подъехавшего по дороге и остановившегося возле их двора. Несколько повозок, несколько всадников, возможно, даже вооруженных, как это принято было у купцов, которые не решались пускаться в опасные странствия без надежной охраны. Сколько уже таких купеческих обозов помнил Сивоок, а старый Родим знал их за свою долгую жизнь в тысячу раз больше, – так почему же он так встревожился, почему поскорее затолкал малыша в хижину, сам вскочил за ним, схватил его на руки, подсадил к сетке, прикрывавшей дымовое отверстие над горном, немного приподнял ее и шепотом велел: «Спрячься и нишкни!»
Сивоок пристроился у самого края сетки, чтобы видеть все, что будет происходить внизу: не послушать Родима он не мог, потому что впервые видел его словно бы испуганным и впервые тот произнес сразу аж два слова, да еще тогда, когда, казалось, не было необходимости в словах, детская душа предчувствовала что-то необычное, наверное, интересное, – для малыша все, что происходит вокруг, всегда является прежде всего зрелищем, если не затрагивает его самого и не втягивает в водоворот событий, теперь же он и тем более превращался в наблюдателя, а обеспокоенность деда подсказывала парнишке, что он будет иметь незаурядное развлечение.
Сивооку было чуточку не по себе из-за обеспокоенности Родима и из-за его тревожных слов, однако парнишка старался отодвинуть холодок, закравшийся в сердце, как можно дальше, растопить его горячей волной любознательности.
Однако холодок залил ему всю грудь и подошел к горлу, как только в хижине появился неизвестный пришелец.
Глиняный каганец с двумя фитильками светил так, что видно было только двери и небольшое пространство возле них, а все остальное утопало в темноте. Родим время от времени скрывался в темноте, он всегда так делал, чтобы ошеломить пришельца, проверить, кто он и что, желанный или незваный, простой странник или забияка. Но сегодня темнота, в которой прятался Родим, словно сократилась наполовину, одна ее часть осталась на привычном месте, а другая, тяжело провиснув, заполнила полукруг, освещаемый каганцом. Сначала Сивоок не мог понять, что случилось, лишь через миг понял: темнота, окутавшая Родима, точно так же надежно лежит вокруг него, а та, другая темнота, которая возникала возле дверей, вползла в хижину вместе с огромной фигурой чужака. Постепенно вырисовывалось его потемневшее, будто старое дерево, лицо; из-под странной шапки, похожей на черный пень, выбивались длинные черные волосы, спускавшиеся космами на плечи; одет пришелец был в длинную, тянувшуюся по земле, широкую и тоже непроглядно темную одежду, какой Сивооку раньше не приходилось видеть. Единственное светлое пятно было на зловеще темной фигуре, и к этому пятну непроизвольно приковался взгляд малыша, потому что он узнал в том тускловатом блеске сияние серебра и был очень удивлен, что незнакомец таким необычным способом приладил свое наличное сокровище.
Купцы ведь носили серебро на шее, похваляясь хитро сделанными гривнами-чепами, имевшими вид то заморских гадов, то пардусов с неправдоподобно вытянутыми телами, то соблазнительных обнаженных женщин с телами гибкими, как хмель. Носили они также перстни с печатями и всякие браслеты у запястий – это все, чтобы похвастать богатством, показать, как богатство превращается в красоту. Для расчетов они всегда имели серебро в кожаных кисетах – в одних просто нарубки разных размеров, в других – монеты, остроугольные и круглые, с какими-то таинственными знаками и изображениями чужих властителей. Все это он видел у купцов. А черный пришелец взял два больших куска серебра, скрепил их накрест и повесил на грудь средь черноты своей странной и, казалось, неудобной одежды. Зачем и почему?
Только войдя в хижину и еще, наверное, ничего не рассмотрев в ней, незнакомец тотчас же махнул широченным рукавом, схватил костлявой рукой свой серебряный крест, высоко вознес его перед собой, махнул туда и сюда, и Сивоок лишь теперь заметил, что серебряное перекрестье висело на шее у чужака на длинной, тонкой, тоже, вероятно, серебряной цепочке.
– Не прячься в темноте, подойди к кресту Божьему и удостойся, – обращаясь к Родиму, произнес незнакомец громким торжественным голосом и снова помахал своим серебряным орудием; и Сивоок впервые в своей жизни услышал слово «крест» и связал его звучание с изображением. За спиной у черного пришельца появилось несколько вооруженных сильных людей. Они остановились друг возле друга, молчали, не выдвигались вперед.
И Родим тоже не выступал им навстречу, ничего не говорил, не откликался, не выдавал себя ни малейшим движением.
– Ведомо тебе хорошо, что светлейший князь наш привел народ русский к настоящему Богу нашему – Иисусу Христу, – продолжал тот, который с крестом, и Сивоок вельми удивился, что бога своего он называет тем же самым словом, что и склепанные накрест две серебряные пластинки. – Ты же, недостойный, сам не ведая, что творишь, размножаешь языческих идолов, чем вносишь сумятицу и смуту в души христианские.
– То наши боги, – внезапно прозвучал из темноты Родимов голос, и Сивоок чуть было не упал из своего укрытия. Родим отвечал, Родим включался в перебранку!
– Не суть то боги, – терпеливо продолжал свое черный с крестом, – но глина, скудел: нынче есть, а наутро рассыплется в прах. Потому как не едят, не пьют, не молвят, но суть сделаны руками в глине, а Бог есть единый, ему же служат и поклоняются и за морем, и по нашей земле, поелику он сотворил небо, и землю, и месяц, и солнце, и человека и дал ему жить на земле. А сии боги что сотворили?
И рукой, свободной от креста, он указал в тот угол, где, сложенные на деревянных лавках и полках, лежали действительно глиняные, но такие прекрасные от умельства Родима стрибоги, перуны, ярилы, световиды, боги небес, вод, зеленых трав и буйных лесов, единственные боги, которых знал до сих пор Сивоок, – добрые, ласковые боги, не нуждавшиеся в таких черных и страшных пришельцах, поддерживаемых зловещей стражей.
– Ибо сказал Христос: «Идите и научайте все народы!» – воскликнул черный. – И уничтожено будет все, что противится…
Подобно черному ворону, высмотрел в темноте, где лежали Родимовы боги. То ли был наделен от своего Христа даром, то ли имел необычайно наметанный глаз на все, что плохо лежит, или же просто кто-то заранее наговорил ему, подсказал?
Как бы там ни было, а только мрачный пришелец, выкрикивая свои слова об уничтожении, направился сразу же в угол, где хранилось все самое для Родима дорогое, созданное его трудом, умением, а в особенности же – верой, унаследованной от предков, которые еще и из могил управляли всем живущим, направляли их действия и души. Черный запутался в длинном своем балахоне – пока он сумел сделать один шаг, его сообщники, видать, поднаторенные в подобных делах, мигом сыпанули с двух сторон, заметались по хижине, ломая, калеча, уничтожая все на своем пути.
– Не тронь! – страшным голосом крикнул Родим и с неистовством рванулся к черному, занося свой широкий меч, занося не внезапно, как тогда, когда защищался от назойливых купцов-пришельцев, а словно бы намереваясь лишь отпугнуть обидчиков, заставляя их опомниться, отступить, пока не поздно. Однако намерение Родима оказалось пагубным. Еще не успела рука его поднять меч вверх, еще медленно двигалась она, описывая большую дугу, как вдруг сзади, не замеченный ни Родимом, ни даже Сивооком, который, казалось, не выпускал из поля зрения ничего, что происходило внизу, сверкнул меч коротко и зловеще, и Сивоок с ужасом увидел, как правая рука Родима, будто в кошмарном видении, отделилась от тела и вместе с мечом безжизненно упала на землю. Тотчас же сзади и с боков набежало еще несколько страшных пришельцев, сверкнули мечи, поднялась суматоха, а когда все рассыпались по сторонам, Родима не было, лишь темнело что-то на полу, огромное и неподвижное.
Больше Сивоок не видел ничего – не стал смотреть. Он бросился в самый отдаленный угол чердака, в диком исступлении рвал крышу, пока пробился наружу, не колеблясь спрыгнул на землю и помчался через урочище туда, где темно возвышалась таинственная и спасительная пуща.
Продирался сквозь кусты, бежал мимо высоких деревьев, проскакивал через поляны, не знал усталости, забыл об отдыхе, бежал, сам не ведая куда, только звучало в нем одно-единственное слово: «Родим, Родим, Родим», да еще вырывались иногда сухими всхлипываниями отчаяннейшие рыдания, раздиравшие ему грудь. Он бежал так до самого утра, не мог замедлить бег, не мог задержаться, не было на свете силы, которая могла бы его остановить, и вот так выбежал на опушку, и в лицо ему ударило духом гнили, и обманчиво зеленые топи глянули ему в глаза, а у самого края трясины, в зарослях жирной болотной травы, скалились огромные желтоватые зубы. Он остановился с полного разбега, так резко, что даже покачнулся вперед, туда, откуда насмешливо смотрела на него черными пустыми глазницами неправдоподобно бледная конская голова и щерила зубы, будто сама смерть.
Он узнал это место, мгновенно вспомнил все, что было, вспомнил оленя и предсмертный прыжок коня, вспомнил деда Родима, как он боролся за жизнь коня, а потом взмахнул мечом… взмахнул мечом… взмахнул мечом…
Круто повернувшись, Сивоок побежал назад. От смерти к смерти. В безвыходном кольце.
Он очень хорошо знал эту пущу с ее непрестанным спусканием вниз, знал, что, сколько ни кружи по ней, рано или поздно выбросит она тебя из своей таинственности и очутишься ты там, откуда начинал свои странствия, откуда вступал в торжественное царство леса. Так и Сивоок, после многодневных блужданий по лесу, голодных, изнурительных и безнадежных, наконец очутился на опушке, от которой тянулось такое знакомое и такое ненавистное теперь удолье.
Ему некуда было податься, поэтому и пошел он понизу, вдоль удолья, и вскоре уже был возле двора Родима, возле первого в своей жизни дома, который знал и помнил. Возле своего и не своего…
Приближался осторожно, с опаской, подкрадывался от куста к кусту, подолгу выжидал, осматривался по сторонам. Замер, когда увидел во дворе коня, запряженного в воз. Долго ждал, не появятся ли люди, но, так и не дождавшись, снова тронулся вперед, теперь еще осторожнее. Посмелел только тогда, когда узнал и коня, и возок: принадлежали они Ситнику. Сам Ситник, видимо, был в хижине, почему-то долго не показывался, и это поселило в сердце Сивоока слабую надежду: а что, если дед Родим живой? Изрубленный, израненный, но живой! И они и дальше будут жить в этой доброй хижине, и он будет помогать деду месить глину и разрисовывать кувшины и богов и научится торговаться с купцами, а потом будет сам ходить на охоту.
Он еще немного подождал и бегом бросился в хижину. Не было там никого и ничего. Все изломано, уничтожено. Но в кладовке слышен был гомон. Сивоок прыгнул туда, с трудом сдерживая крик. Родим, Родим! Ударился о мягкое, схватил его кто-то за руку, крепко стиснул, вытащил из чулана – Ситник! Весь вспотевший и словно бы растерянный.
– А тебя не забрали? – удивился Ситник.