– Дорогой мой, – замахал на него Войтишич, – братоубийство противно душе русской! Только в чистом поле, только с мечом в руке и с богом в сердце…
– А Борис и Глеб? – напомнил Дулеб.
– Они убиты Святополком окаянным. Это был выродок среди князей и среди люда.
– А ослепление Василька? – снова напомнил Дулеб.
– Это рука ромеев дотянулась даже сюда. Ты, лекарь, знаешь ли ромейские повадки, а уж я навидался вдоволь, будь оно проклято. А где это Емец? Здоров ли?
– Ты ведь знаешь, воевода, – промолвил Анания, – что Емец вельми опечален бегством сына.
– Дорогой мой, бездетность твоя мешает тебе понять, что сыновья и вырастают затем, чтобы бежать от своих родителей; когда-то и я бежал от своего отца, хотя он был не последний человек в городе, а войтом[2 - Во времена раннего средневековья должность войта была не сельской, как позднее, а городской.], будь оно проклято. Не бежал бы – я тоже стал бы войтом. А так с божьей помощью да княжьей лаской послужил земле нашей рукой своей и сердцем…
– Теперь послужишь мудростью, – вклинил Петрило.
– Но Емца надобно утешить. И гостям моим покажу Емца. Ибо нигде не увидят такого человека. Посмотрим, лекарь, дорогой мой?
Дулеб рад был наконец встать после затянувшегося, чуть ли не каменного сидения, про Иваницу и говорить нечего…
Снова очутились они в мрачном дворе, но с появлением Войтишича возникла словно бы сама собой покорность, откуда-то выступали темные фигуры, кланялись и исчезали, другие темные фигуры сопровождали хозяина с гостями, предупредительно и учтиво держась на расстоянии. На каждом шагу угадывалась здесь готовность выполнить любые повеления, невидимые исполнители воеводиных желаний метнулись куда-то вперед, все там должно быть приготовлено еще до прихода Войтишича, он не блуждал по двору, не должен был искать то, что хотел видеть, – он просто шел туда, где оно должно было быть, и оно было там!
В глубине двора, где высокая деревянная ограда изгибалась углом, переходя на другую киевскую улицу, они нашли высокого хмурого человека, который спокойно стоял, опираясь на тяжелое длинное копье с намного большим, чем обычно, наконечником. Поражало лицо этого человека, поражало своей бледностью, почти полной обескровленностью и мертвым каким-то выражением. Когда же Дулеб и Иваница, которые впервые видели Емца, подошли вплотную, то увидели, что у него на месте глаз – багровые шрамы, и тогда оба поняли причину мертвенности лица этого бывшего воина и одновременно поражены были бессмысленностью его вида, потому что копье в руках у слепого, переставая быть оружием, уже не могло выполнять своего прямого назначения и, следовательно, воспринималось как вещь совершенно бессмысленная.
– Дорогой мой, – почти растроганно промолвил Войтишич, – тут вот мои гости, и они хотели бы увидеть, что с тобой сделали ромеи, когда мы вместе ходили на Дунай. А уж ты им покажешь, что воин всегда остается воином. Покажи-ка им, дорогой мой! Тут княжий лекарь приближенный и его слуга.
– Товарищ, – напомнил Дулеб.
– Товарищ, – повторил Войтишич, – вишь, как состарился ваш воевода, будь оно проклято, уже и слова забываю. Покажи, дорогой мой Емец.
Емец молчал и не пошевельнулся на речь воеводы, – видимо, привык стоять вот так и дослушивать до конца, научился терпеливости, знал склонность Войтишича к словоизлияниям, поэтому подождал еще немного и после того, как Войтишич умолк, грубым и словно бы знакомым Дулебу голосом крикнул куда-то в угол ограды двора:
– Ойка, кричи!
Дулеб с Иваницей одновременно взглянули туда, куда послал свое веление Емец, и увидел то, что должны были бы давно увидеть: врытый в землю, сколоченный из грубых горбылей щит, широкий и высокий, будто ворота, и из-за этого дубового, страшного своей прочностью и нечеловеческой мрачностью щита ударило на них девичье, почти детское, отчаянно-болезненное:
– Ой-ой-ой!
И тяжелый Емец, неожиданно вскинувшись, мгновенно замахнулся своим копьем и швырнул его прямо на голос, и острое железо вонзилось в щель между горбылями так, будто хотело рваться на ту сторону и поразить невидимую девушку.
Непостижимо быстрыми были руки Емца, но еще более быстрым оказался Иваница, ибо полетел вместе с копьем, даже словно бы опередил копье, и, пока острый наконечник впивался в крепкое дерево, парень очутился за дубовым щитом и сразу выхватил оттуда невысокую чернявую глазастую отроковицу, одетую в белую льняную сорочку, в наброшенном поверх сорочки корзне из белой козьей шерсти, голоногую и босую, хотя осенний день не мог похвалиться теплом.
– Вот уж, – сказал Иваница то ли удивленно, то ли обрадованно, то ли даже угрожающе.
– А не трогал бы ты ее! – недовольно промолвил Емец. Так, словно бы видел все происходившее вокруг.
И снова Дулебу показалось, будто он слышал этот голос, и слышал совсем недавно, он до сих пор еще смотрел на копье, которое еле заметно вздрагивало от удара, и копье это тоже напоминало ему знакомое, не нужно было и углубляться в далекие воспоминания, загадочная первая ночь в монастыре игумена Анании стояла у него перед глазами, не верилось лишь, чтобы этот слепой и, собственно, беспомощный человек смог пробраться за монастырские стены, найти каменный скит, выманить за дверь его, Дулеба, и ударить копьем насмерть. Но все было то же самое: и грубый голос, и большое копье, и умелый бросок на голос в темноте, ибо слепому все равно светит ли солнце на дворе, или стоит темная ночь. Для него вокруг вечная ночь, и он как-то научился в этой вечной ночи попадать страшным оружием так, как не сумел бы и зрячий.
– Дорогой мой, – обратился к Иванице уже и сам воевода, – слушай, что тебе говорит этот человек.
– Вот уж, – беспечно ответил Иваница. – Не привык я, чтобы вот этак издевались над отроковицами.
– Она его дочь! – крикнул Петрило. – Знай и не вмешивайся!
– Дочь – это ничего. Однако не допущу. Хочешь, чтоб я за тебя постоял? – спросил он девушку.
– А вот и не хочу! – сказала она голосом вовсе не таким, как кричала из-за дубового щита.
– Почему не хочешь?
– Не хочу, чтоб тебя убили.
– А меня убить нельзя, – засмеялся Иваница. – Вон Дулеб, княжий лекарь, он тебе скажет, что Иваницу убить нельзя.
– Князь попытался защитить меня, да и его убили, – сказала девушка голосом грустным и безнадежным.
Вот оно! Слово молвленное! Тут не избегают этого слова, не обходят его вокруг да около, здесь звучит оно во всей своей неприкрытой наготе и неотвратимости.
– Князя? – подошел к девушке Дулеб. – Ты молвила – князя?
– Молвила – и ладно. Убили его. А тоже хотел меня защитить.
– Князя Игоря?
– Других еще не убивали.
Дулеб чуть было не спросил: «А разве и еще должны убивать?» – но своевременно удержался, взглянул на Войтишича. Тот тоже посмотрел на княжьего лекаря и развел руками, словно бы хотел произнести свое излюбленное: «А будь оно все проклято!»
– Так получается… – У Дулеба даже дыхание перехватило от нетерпения. – Получается, это как же?
Ему еще не верилось. Искал в Киеве, расспрашивали с Иваницей, никто ничего не мог сказать определенного, никто не выдавал тайну великого города, а здесь вот… Как же так? Позволь допросить Емца, воевода? Допрашивай, будь оно проклято. Ты знал об этом, Емец? Спрашиваешь, знал ли? А что может знать слепой? Я спросил бы у тебя, зрячего: ты знал об этом заблаговременно? Да и теперь знаешь ли что-нибудь толком? Нет, я спросил не так. Тебя нужно спрашивать напрямик: это ты убил князя? За то, что он когда-то обидел тебя, вмешался в твои семейные дела, ты взял и убил его? Да? Слепой не может ни на кого сердиться. Потому что слепой не видит. Тогда я точно так же не видел, как и сегодня, как и много лет до этого, стоял себе и метал копье, чтобы рука не забывала и чтобы в плече не было зуда. Потому, что у старого воина зудит в плече, когда не имеешь дела с оружием повседневно. Тебе все это невдомек, потому что слышу по твоему голосу, не воин ты. Лекарь я – вот кто. Ну, да все равно. А я должен каждый день метать копье. И для себя, да и для моего воеводы, чтобы развлекать его старость, когда нужно. Князь Игорь ехал мимо воеводина двора. Это был второй день княжения Игоря в Киеве, а еще должно было быть лишь десять дней этого княжения, но Игорь не ведал, считал, что уже сел здесь до скончания века. Так он ехал, а я метал копье, Ойка кричала по моему велению, князь услышал и рванул во двор, еще и челядинцев воеводиных изрубил, которые не открыли ворота быстро и беспрекословно. Воевода Войтишич тоже ехал с князем, но не успел за ним, как тот ворвался в его двор. Может, и от княжьей службы отказался именно тогда. Но это дело воеводино. Ойке князь сказал: «Приходи ко мне, и чтобы волоска на твоей голове никто не тронул». Девчонка глупая – пойду и пойду к князю, раз он звал. А кто же не ведал, как охочи Ольговичи к моложатине! Ойка же побывала дважды у Игоря, принесла новое корзно драгоценное, Кузьма изрубил его и вновь надел на нее старую козью шерсть. А ты и пустил дочь к князю? Пустил, ибо что может сделать слепой? Говорит Ойка, что не далась, а ходить – ходила. Кузьма кипел при одном упоминании об Игоре. Когда того изгоняли из Киева, говорил, что так ему и нужно, а потом удивлялся вельми мягкости Изяслава, когда тот выпустил Игоря из поруба, перевел из Переяслава в Киев, да еще разрешил находиться в отцовском монастыре. Кузьма кричал: «Убить его следует! Вырвать корни Ольговичей в Киеве!» Это он и на вече кричал? Может, и он, может, и другие. Не был там. Метал себе копье, а Ойка кричала мне из-за горбылей. Но ведь до этого Кузьма, сын твой, кричал, что нужно убить князя Игоря, вернее, уже и не князя, а монаха, схимника святого, убивать которого грех непростительный. Ты слыхал и молчал. А кто молчит – тот тоже словно бы становится соучастником убийства, когда оно уже свершается. Ежели нравится тебе, лекарь, ты можешь и меня считать убийцей Игоря.
Тут вмешался Войтишич, хотя всем видом своим показывал, как сильно не хотелось ему вмешиваться.
– Емец воин, а не убийца, – сказал он и еще раз раскрыл рот, чтобы добавить свое привычное «будь оно проклято», но передумал и лишь посопел в свою косматую бороду.
– До сих пор не видел разницы между сими, – тихо проворчал Иваница, но так, что Ойка услышала и сверкнула на него своими иконными глазами, в глубине которых метались целые скопища чертей.
…Кто может принимать во внимание крик какого-то там парня? Кричал и кричал себе Кузьма да угрожал-похвалялся. Крика на земле много, дела меньше. Так оно все как-то и проходит. Ну, а что тут не прошло бесследно, то уж никто и знать не мог бы. Тогда прибежали люди, сказали: «Кузьма убивал Игоря. Нанес первый удар и последний». Кто-то там держал, кто-то там дергал одежду князя, а Кузьма бил. Я научил его бросать копье, а кто умеет бросать копье, тот умеет и драться. И тот монах был с Кузьмой от самых ворот и до конца. Вместе и бежали из Киева. Ибо здесь им не жить. Какой монах? Привратник из монастыря. Открывал ворота перед Кузьмой и вел всех в церковь, где молился Игорь. Почему же ты, игумен, не сказал нам в первый день нашего приезда? Потому что игумен – святой человек. Он не в силах вмешиваться в грязь и преступность жизни повседневной, лишь такой отважный человек, как воевода, имеет мужество говорить обо всем не таясь…
– Да будь оно все проклято, – вздохнул Войтишич.
А Ойка в это время шепнула Иванице: «В монастырь не возвращайтесь, перебудьте где-нибудь на Подоле. Я найду тебя». Иваница поправил на девушке белое корзно, прикоснулся пальцем к нежной Ойкиной шее, отдернул руку, будто ожегся. Что-то чертовское было в этой девушке, несчастной и загадочно-независимой одновременно. Не зависимой ни от кого и ни от чего.
…Ладно, Емец. Труден наш разговор, но не я в том повинен, поэтому скажи мне еще одно. Скажи: это ты хотел меня убить в монастыре? Ты бросал копье?
Сказали мне: Кузьма в монастыре. Прячется. Не было у меня жалости к Игорю, но и позора на свой род брать не хотел. Мой сын – я должен был его сам и покарать. Пошел, позвал, метнул копье. Угадал лишь наполовину. Потому что в самом деле зовут меня Кузьмой. Мне больше и не сказано. Сказано: Кузьма в монастыре. В ските княжьем. Раз Кузьма, – мой сын. Больше Кузьмы для меня не существует. Меня звать теперь Дулеб, про Кузьму никто и не ведает здесь, в Киеве. Чудно все это малость. Но все обошлось, не будем больше толковать об этом. Хотя ты мог бы тогда спросить у игумена: он бы и сказал тебе, что не сын, а лекарь княжий. Разве игумен стал бы со мною говорить? Может, ты слыхал, чтобы он обратился ко мне хотя б единым словом здесь? Игумен человек святой и стоит высоко, а мы внизу, в темноте и горе…
Тут Иваница решил, что ему уже не нужно скрывать свое ночное приключение в монастыре. Он наклонился к Дулебу, чтобы рассказать, как его выманивали из скита, но Ойка схватила парня за руку, шепнула: