Оценить:
 Рейтинг: 0

Приближения к Афону

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
По-русски плотный, но подвижный молодой монах показывает сокровища монастыря, мощи святых. Самая большая святыня – голова великомученика и целителя Пантелеймона, которой в монастыре оказывают особое почитание. Здесь она находится с XIV в., с тех пор, как во время одного из нападений разбойников на Хиландар Русик дал убежище хиландарским инокам и укрыл от врагов сокровищницу монастыря. В знак благодарности сербский правитель Стефан Душан подарил русским главу великомученика Пантелеймона. Монах рассказывает о том, как много произошло здесь исцелений. Одна за другой появляются серебряные и золотые шкатулки разной величины с частицами Честного Креста, мощами апостолов и многих великих святых, мучеников и мучениц. Паломники падают ниц перед частицами костей, перед кистями рук, стопами, целыми руками. Острое и пронзительное ощущение: прикладываюсь к руке из далекого седьмого века, под потемневшей кожей рельефно выступают вены (кажется, даже, что вижу их синеву). Говорят, что когда-то верующие, обретя частицу кости святого угодника, делили ее между собою и, наподобие причащения Телом Христовым, глотали хотя бы пылинку святых мощей. Очищенные огнем мученичества и подвижничества, эти животворные кости являют собой «бесценный сосуд, принявший Живого Бога».

Человек не может познать Бога и приблизиться к Нему, как к любому другому, пусть даже самому истинному и высшему существу, но, как говорили св. отцы, он способен лишь очистить себя от всякого греха и злых помыслов, открыть свое сердце так широко, чтобы Бог вселился в него и стал в нем энергией любви. И тогда эта любовь преображает весь состав человеческий, подобно тому, как Сам Иисус был преображен на Фаворе. Тот, кто благодаря неустанному труду и глубокому смирению бывает удостоен соединения с Богом Живым, ощущает необыкновенную теплоту и умиление, которые из сердца распространяются по всему телу. И тогда, свободный от всякого тления, он еще в этой жизни созерцает Жизнь Вечную.

На этих обоженых костях и зиждется Церковь Христова. Они – всегда сущая связь между Небом и землей, мост, по которому молитвы живых доходят до почивших, а молитвы наших умерших – до нас. Прекрасные, почти ежедневные заупокойные службы занимают одно из центральных мест в византийском круге богослужения. Они свидетельствуют о том, что мы можем помочь мертвым своей любовью, и о том, что живые в своих искушениях не предоставлены себе самим. Мир, пребывающий в каком-то самозабвении, держится порой только молитвами мучеников и святых.

В самом конце – ковчежец с большей частью черепа св. мученика Сергия. (Да тот ли это элегантный юноша, что изображен на мозаике салоникской церкви VI столетия?) На черепе видно углубление от удара острым треугольным предметом, след мученичества. Ужас пронзает меня, когда я целую самое дно этого углубления: какая мысль проникла в мой мозг, пока я прикладывался к мощам? Прикоснулись ли мои губы к месту удара или к месту мученичества, к знаку насилия или к источнику святости?

Благочестивым и богобоязненным движением монах закрывает крышки на ковчежцах разной формы и величины (некоторые из них в форме ладони или стопы) и, целуя, возвращает в их собственный мир.

Земная и небесная кухня

Поскольку я хочу продолжить путешествие, а до обеда еще далеко, меня отводят на кухню, чтобы я не отправился в путь голодным. Огромная, почти пустая кухня в первом этаже монастырского дома. В правом углу два зеленоватых шкафа для посуды. За ними деревянная лестница, ведущая куда-то наверх. У закопченной стены каменный умывальник, похожий, скорее, на просторную купальню. Большая плита разожжена слева, почти посередине комнаты. Монах средних лет, в выцветшей и ветхой рясе, с неловкими, вывернутыми внутрь ногами, усадил меня за стол недалеко от плиты в старинное удобное кресло с высокой спинкой, такое глубокое, что я утонул в нем и почти ничего вокруг не видел. (Как оно только сюда попало?) Петров пост, едят только овощи и макароны. Мой хозяин ставит на стол миску с помидорами, кладет огурец и хлеб. Он кажется одним из тех простых насельников Святой Горы, каких много во всех монастырях, одним из тех, которые служат Богу не столько молитвой, сколько непрестанным тяжким трудом. Монах подбрасывает дрова в плиту, на дальний ее конец, более холодный, поставил большую посудину, чистит, нарезает и бросает туда помидоры. Спрашивает, откуда я, как у нас люди живут, есть ли церкви, ходит ли туда народ, и куда я сегодня собираюсь идти. Обычный святогорский разговор.

Заканчиваю свой обед и только сейчас вижу вблизи его глаза: синие, глубокие, нежные. Замечаю, что уже в третий или в четвертый раз обращается ко мне, называя «отцом». Первое мое впечатление оказалось обманчивым: он не только не принадлежит к безграмотным или полуграмотным Божиим слугам, он иеромонах и когда-то служил в соборе большого города. Заботлив и умен, внимательный собеседник. Говорит обдуманно, спокойно, на любой пример находит и контрпример, желая избежать как пессимизма, так и поверхностного воодушевления.

«Да, – говорит он, – есть и прекрасные, святые люди, и настоящая святость, но есть и шарлатаны, и много таких, что делают себе рекламу, а в глубине у них пустота. В последние времена Бог почти лишил людей своей благодати. Не очень-то они ее и жаждали, слишком это тяжело. А благодать не навязывается насильно. Никогда люди не стремились так к погибели, как сейчас. Гибнут сами и других тянут за собой в помрачение и тьму. Но Бог не скрыл от людей и утешения: великой и благой вести. Возьми Евангелие, отец, и прочти, а здесь, на Святой Горе, помолись, поклонись святыням, и ты вернешься в мир не с пустыми руками. Избегай людей, которые хвалятся своими духовными дарами. Есть между ними, даже и здесь, нетерпеливые хвастуны. А может ли таким быть Божий человек?

Когда там тебе будет трудно, помолись. Нет лучшего утешения и вернейшей надежды. Смири свои мысли. Что еще, кроме покаяния и смирения, мы, грешные, можем сделать для себя? Кричать? Требовать? Нет в этом мира душевного, отец. Единственный путь – путь смирения, и он не пролегает через желания, какими бы скромными и легко исполнимыми они ни казались. Прости, что столько говорю, отец, ты и сам все это знаешь не хуже меня…»

Я долго беседовал с этим просветленным и немного печальным «батюшкой». Он рассказал мне несколько веселых и грустных историй из своего российского и афонского опыта. Заметно воодушевлялся он, когда говорил о России. Это и понятно – мало сейчас здесь монахов, нет народа, заполняющего весь храм до купола пламенной покаянной молитвой. А русские церкви сейчас полны более чем когда-либо.

Я оставался так долго, что перед уходом мне опять предложили обед: фасоль и маслины. Хотели еще дать мне овощей в дорогу, как будто я отправлялся в какую-то далекую землю, а не в монастырь, расположенный всего в четырех часах ходьбы.

Земная и небесная трапеза

Тяжелая грозовая ночь. Как будто ведрами льют воду на крыши, и она стекает по крытым свинцом куполам на мощеный плитами двор. Оттуда бурлящий поток сливается по широкому водостоку прямо в море, которое всего лишь в трехстах метрах под стенами греческого монастыря Симонопетр. Молнии догоняют одна другую, чтобы почти непрерывно освещать высокий и длинный утес, на котором, словно плотно нахлобученная шапка, стоит монастырь. Голубое сияние мерцает над куполами храма, перед самым окном кельи. Противоположное окно выходит на открытую террасу и дальше – в бушующую мрачную глубину. Только справа смутно угадываю узенькую перемычку скалы, которая связывает нас с горой и над которой возвышается легкий акведук. Не будь этой перемычки, нас, кажется, снесло бы ураганом (в небо? в море?) вместе со всеми восемью этажами монастырских построек, прилепившихся к голому камню и врезанных в его глубину переходами и подвалами. Но это лишь обманчивое ощущение того, кто, поливаемый дождем, стоит над пропастью на выступающей террасе. Если смотреть со стороны, то монастырь кажется стальной твердыней, способной противостоять любому искушению на свете.

Монастырь Симонопетр

Около половины четвертого утра сквозь шум дождя пробивается звук била. Зовут на службу.

В коридоре сплошная тьма. Только страшные раскаты грома напоминают о стихии, бушующей за этими стенами. Кто-то спрашивает о свете. Света нет!

Вид от монастыря Симонопетр

И богослужение начинается почти в полной тьме. Читает одинокий голос, прерываемый только назальными[3 - Назальное (носовое) пение – особая манера церковного пения и чтения, принятая на Православном Востоке: слова произносятся нарочито в нос.] возгласами священника, завершающего доксологической формулой[4 - Доксологическая формула (от греч. ??>??: слава) – словесная формула, содержащая славословие Св. Троице, напр.: «Яко благ и человеколюбец Бог еси, и Тебе славу возсылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков».] молитву. Грохотание бури иногда полностью заглушает чтеца, пустившегося в неравную борьбу. Он упорно, подобно корням, продирающимся сквозь камни, плывет к своей тихой гавани, к поддержке, которую дают ему более краткие и звучные реплики иеромонаха.

Монастырь Симонопетр

В монастыре не менее полусотни монахов, в основном молодых, которые своим тихим присутствием непрерывно творят совершенный молитвенный порядок. Светлые, одухотворенные лица свидетельствуют о том, что здесь собрался «живой остаток» сегодняшней Греции. Статистика говорит, что за последние десять лет на Афон пришло около пятисот монахов, большинство из них принесли с собой университетский диплом. Но не так уж это и важно, чтобы лицо засияло чистотой, нет нужды в дипломе. В молитву вторгается хор. Поют на два «лика»: молитвенный диалог. Монахи взглядами договариваются, кому вступать следующим, что читать, а что петь. На каждой гласной голос идет ввысь и падает, иногда пение затягивается и создается впечатление, что одну стихиру можно петь бесконечно. (И действительно, праздничные службы длятся иногда по пятнадцать и более часов.) Поют так отчетливо, что даже я, смутно угадывая значение лишь нескольких десятков греческих слов, различаю важнейшие переходы в службе: стихиры, антифоны, славословие, конец утрени, часы, наконец, литургия. Во время чтения Апостола и Евангелия один старый монах, которого я уже приметил раньше, опираясь на две палки и еле-еле передвигаясь по церкви, доковылял-таки вперед и внимательно слушает, склонив голову. Многие монахи причащаются, исключительно торжественно и с достоинством. Попарно прикладываются к иконам, кланяются друг другу, затем оба вместе всем присутствующим – просят прощения. Со скрещенными на груди руками подходят к чаше, затем тихо возвращаются на свои места.

Монастырь Симонопетр после лесного пожара

После литургии была отслужена панихида с освящением колива – сваренной и подслащенной пшеницы. Во время обеда это коливо подается как жертва, посвященная святому дня и усопшим, поминаемым во время заупокойной службы.

Монастырь Симонопетр

Келлия монастыря св. Павла

Пока длилось богослужение, пение, вдохновенное и звучное, перекрывало всякий посторонний шум. Сейчас, когда служба закончилась, монастырь утонул в неожиданно полной тиши. Не слышно больше ни грохотания грома, ни шума барабанившего по крышам дождя. Выходим в свинцовое утро. Только теперь откуда-то снизу доносится до нас приглушенный ропот волн.

Едва я прилег, как мне показалось, и опять уже слышен звук била. В церкви светло, у одинокого чтеца красивый мелодичный голос. На этот раз богослужение совсем короткое, минут, может быть, на двадцать. При выходе мне не дают повернуть на этаж для гостей, показывают следовать за остальными. После двух-трех поворотов мы оказываемся в низкой теплой трапезной, украшенной фресками гораздо богаче, чем чисто выбеленная церковь. Три длинных ряда столов. Роскошные краски: синяя, золотая, коричневая.

Происходящее не очень-то похоже на обычный обед во время Петрова поста, скорее, это восхваление Господа, подателя даров для трапезы. Все стоят около своих мест, за средним столом только игумен, эконом и архимандриты, за правым, где все места заняты, монахи, за левым, кроме монахов, гости, но только те, что были в церкви, остальные обедают в другой, меньшей трапезной для гостей. Игумен благословляет еду и питие. Все садятся. Звенит колокольчик, и мы беремся за ложки. В то же мгновение чтец с маленького возвышения на левой стороне звонким голосом начинает читать Жития Святых на этот день. Каждый наш кусок сопровождают чудесные слова, напоминая о том, что пища здесь не только для тела. Давешний старец на костылях быстро заканчивает трапезу, подходит к чтецу, становится чуть позади и напряженно слушает, иногда грустно покачивая головой. Потом, по звону колокольчика, берем щепоть освященного колива и, перекрестившись, едим. Обед кончился. Последний звонок колокольчика, чтение прекращается, и чтец произносит благодарственную молитву. («Бысть чрево твое святая трапеза, имущая небеснаго хлеба…») После благословения игумена мы пропускаем его к дверям. Сейчас он стоит там, а мимо проходят смиренной колонной монахи, потом гости, каждого он осеняет крестным знамением. Наконец последним, поблагодарив Господа, уходит и он в свою келью.

Радостный аскетизм

Широкая терраса над буйными садами. Среди садов разбросаны накренившиеся хижины, купола, заросшие плющом, крепкие четырехэтажные дома с окнами без стекол, малюсенькие светлые церквушки. Все это, как и вода, спускается с гор на равнину – на площадь, посреди которой стоит широкий, приземистый храм, окруженный разновеликими строениями. Дальше лесистая местность снова постепенно снижается, крыши все реже, лишь иногда, то здесь, то там, пробиваются сквозь зелень. Последняя крыша виднеется на холмах, за которыми крутой склон к морю, поросший низкими дубами и каштанами, в километре отсюда, от зарослей дикого винограда, где мы сидим и любуемся отдаленной вечерней игрой моря, ветра и отблесков на водной глади.

Справа кутается в туман могучая вершина Афона, отбрасывая густеющую тень на склоны гор, утопающих в непроглядном мраке едва угадываемых волн.

* * *

Стоим друг против друга – дом и я. Дом подперт, как костылями, укреплен как попало, выглядит заброшено. Я недоумеваю: звать или не звать хозяина. Все-таки решаюсь произнести святогорскую молитву-зов. Молитва всегда полезна.

Ответ получается молниеносным, по-детски радостным, игристым и певучим: – Ами-и-инь! – В дверях появляется худощавый, высокий старик. Весь вид его, как и это «ами-и-инь» – веселие и неожиданность. Голова его через монашескую скуфью перевязана чем-то вроде полотенца или платка с толстым узлом впереди надо лбом; рукава подрясника обрезаны до локтей, а сам подрясник – до колен, но так, как будто не ножницами, а топором, наспех: лохмотья висят во все стороны. Глаза его живые и пронизывающие, но не испытывающие: больше смотрят перед собой, в землю.

В доме, сразу возле входа, налево – пахнущая ладаном церквушка. Хозяин сразу вводит меня туда, чтобы я поклонился. По меркам келиотских церквей она необычно богато украшена живописью, правда, немного неуклюжего барочного письма. На иконостасе или прикрепленные к лампадам, или повешенные куда попало повсюду висят стеклянные разноцветные шарики, такие, какими украшают новогоднюю елку. Впервые вижу что-то подобное. Сотни безделушек разбросаны повсюду. На стульях в полном беспорядке огарки свеч, фитильки и поплавки для лампад, уголь для кадила, коробочки с ладаном, много зажигалок (большинство которых, подозреваю, неисправны), два фонарика, шапка, четки, ножик, батарейки, нитки, да и много еще всякого другого, назначение чего я не знаю. На полу кучки сухого лаврового листа, остатки, кто знает какого, Вербного воскресения. Может быть, и этого года: сейчас ноябрь, времени достаточно, чтобы все засохло и покрылось пылью. И как венец всего – паутина. Царство паутины.

Повсюду в коридорах, комнатах, в трапезной-кухне, именно повсюду такой же хаос. Валяются вещи, которые не просто брошены, но свалены без малейшего порядка; одна на другую, ненужные, забытые. (В парижском Бобуре кичатся одним таким экспонатом – чем-то, наподобие киоска, снаружи и изнутри обвешенного и перегруженного самыми разными предметами, которые давно потеряли связь со своим назначением. Но то, что я здесь вижу – это несравнимо больше: весь дом, семь или восемь комнат. Да здесь еще и живут!)

Между всеми этими сундуками, мешками, столами, скамейками, бочками, топорами, балками с трудом можно пройти.

В трапезной хозяин освобождает мне место у большого стола, возле окна. Со скамейки убирает какую-то коробку, большую, грубый напильник для дерева и тряпку неопределенного цвета и текстуры. На самом столе остаются: несколько инструментов для резьбы по дереву, не законченные деревянные ложки и черпалки (они – рукоделие хозяина), соломенная шляпа, несколько тарелок, в каждой немного остатков еды, да еще две кастрюли. В одной тарелке чернеют и зеленеют от плесени какие-то бывшие овощи. Монах занялся делом, два-три раза прошел мимо меня. Во время одного из проходов куда-то запрятал именно ту тарелку, чтобы не торчала передо мной. Потом он положил на стол лукум, поставил стопку анисовки, мандарины. Затем извинился, говорит, что должен выйти за дровами. И просит, чтобы я подождал его. Сижу, слушаю тишину и смотрю вокруг себя.

Уже снаружи можно было ощутить, насколько дом находится в «чрезвычайном положении»: крыша в нескольких местах проваливается. В дыры хозяин набросал ветки и прутья. Подоконники совсем сгнившие, да и многие стекла выпали и заменены мешками. Но то, что я вижу внутри…

А вижу: местами рухнувший потолок и под ним на полу мокрые следы недавнего дождя. Конечно, припомнилось, два дня назад был настоящий ливень, причем длился долго. Тогда подумалось, что природа компенсирует десять месяцев длившуюся засуху. Но здесь другие заботы, не о засухе думаешь… Когда хозяин вернулся, я его спросил, сделал ли ливень много вреда. «Да нет, – отвечает он радостно. – У меня две цистерны для дождевой воды, – говорит. – Большая давно с трещиной, пропускает воду. А дождь все льется и льется. Я вышел, чтобы проверить маленькую цистерну. Она была уже полной. Я вернулся, а в коридоре вода – крыша же у меня протекает. Тогда я пошел в церковь и говорю: „Пресвятая Богородице, ты знаешь, что у меня великая цистерна с трещиной. А малая уже переполнена. Почему напрасно льется весь этот дождь? Только вред от него бывает в доме. Помоги, Пресвятая Богородице, я стар и немощен“. И только что я прочел молитву, даже полчаса не прошло, я очнулся, а вокруг меня тишина, дождь перестал».

Занятый разговором, я и не заметил, как и когда он все приготовил, но он уже поставил на стол размоченные в воде сухари и открытую банку рыбы. Если только подумать, откуда у него рыба… Мне стыдно, что не отреагировал вовремя и не остановил его, прежде чем он открыл банку. Он все улыбается. – Да ешь, перед тобой длинный путь. Если бы было только до моря, и то было бы много – несколько километров такого спуска. А ты намереваешься и дальше.

Пока я ем, из его рассказа узнаю, что мой хозяин уже восьмидесятилетний старец (а подвижен, как жеребенок), что на Афоне он уже с 1926 года и что никогда не покидал его, даже не уходил до ближайшей деревни. Говорит, что его ложки неплохо продаются. Хорошее рукоделие, не мешает молиться. Раньше старец, с которым он жил, писал иконы. Келлия была богатой. (Да, мне рассказывали люди, знающие его: когда этот старец-иконописец умер, он направо и налево раздарил шестнадцать груженых разными вещами лошадей.) Сейчас о тех временах напоминает лишь мольберт, весь окутанный паутиной, и по келиотским меркам роскошный иконостас в церкви. Слишком мало для того, чтобы можно было представить себе какую бы то ни было роскошь в этом месте.

Вообще, он неохотно говорит о себе и о прошлом своей келии. Но зато рассказал увлекательную историю о чудотворном источнике, из которого принес мне попить воды; потом кое-что о своих соседях-подвижниках, о живых и о тех, которых уже нет. Говорит: Святая Гора уже не та, что была.

От других насельников Афона я еще услышал, что при жизни его старца в келии был полный порядок. Всего было в достатке, но обо всем приходилось много заботиться. Я не спросил его, жалеет ли он о тех временах. Но не думаю, что жалеет. Более веселым, беззаботным, более погруженным в свое тихое «Господе, Иисусе», которое не сходит с его губ, он, наверное, не мог бы быть.

* * *

Отвесная скала, на краю которой сидим я и мой молчаливый спутешественник, как огромный гвоздь, забита в лес – приблизительно восемьдесят метров под нами. Лес на крутом склоне спускается в сторону моря. Там далеко мерцает серебристая вода в сиянии солнца, которое готовится к закату. На нашем «гвозде» – небольшая терраса. Скала узким перешейком связана со склоном Афона, с громадами, которые пересекают глубокие овраги, полные снега. Если сидишь спиной к горе, а лицом к морю, по правую сторону в темном еловом лесу краснеют крыши сначала одной большой келии, а потом различаешь еще две-три. Керасья. Налево пропасть, а за ней высокая скалища, подобная той, на которой мы сами находимся, лишь более широкая, поросшая карликовыми деревьями.

Наша терраса похожа на наблюдательную вышку. Под ней видна целая сеть тропинок. (Конечно, если не учитывать, что скрыто под деревьями, все остальное, как на ладони, и не может ускользнуть от нашего взгляда.) Наверное, именно из-за своего доминирующего положения когда-то давно-давно это место было выбрано для языческого храма. От него остался лишь жертвенник: кусок скалы, выровненный наподобие стола, с высеченными каналами, которые обрисовывают два концентрических прямоугольника. В углу прямоугольника – круглая выемка, как чаша. А на другом краю – треугольник с наклоном. Туда лились дары. Вино? Елей? Кровь?

Языческий жертвенник над пропастью

Немного дальше, около полутора метров, высокие остатки двух домиков. И на своих местах цистерны в камне, с трещинами. Здесь когда-то жили монахи, чтобы «отогнать идолов». Жили, но и они ушли. Место уже давно пустует. Трудно поселиться здесь, где нет воды, нет огорода, нет хорошего пути, на этой высоте, открытой ветрам, которые дуют со всех сторон. (Однажды я здесь ночевал. Около полуночи поднялся сильный ветер, такой, что я подумал – сдует меня.)

Сидим, молчим и смотрим в зеленое море, болтая ногами. Размышляю о тысячах лет, которые здесь прошли почти незаметно, мало что изменив.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3