Она оглянулась. Мне казалось, девчонка должна удивиться.
Но на вытянутом лице ее было не удивление, а скорее враждебность.
– Чего тебе? – спросила она.
– Ничего.
– Тогда не подглядывай!
– Что, нельзя, что ли?
– Вот дурак, – фыркнула девчонка и отвернулась к гусям.
Я стушевался, но с места не двинулся. Она же, делая вид, будто смотрит за птицей, краем глаза следила за мной.
– Ты все еще здесь?! – раздался вдруг ее раздраженный голос.
– Ага, – совсем уже робко откликнулся я, заметив, что она направляется к дому.
– Я пошла! – через плечо бросила она на ходу.
– Не уходи, постой! – чуть ли не завопил я в отчаянии.
– Ну? – Девчонка остановилась и повернулась ко мне.
– Иди сюда, – осмелел я.
– Зачем?
– Надо поговорить.
Она молча двинулась в мою сторону. Я по-прежнему сидел у ограды на корточках.
– Садись.
Она села и, подоткнув под себя подол юбчонки, уставилась на меня. Мне снова сделалось не по себе, я смущенно поглядывал то на ее лицо, то на сдвинутые коленки. Глаза у нее были темно-карие, невозмутимые.
– Давай это… будем друзьями… – выдавил я из себя.
– Вот дурак, – фыркнула она опять. – Да ведь я девчонка, не могу я быть твоим другом.
Ее ответ меня поразил. Я не знал, что сказать, чувствуя, что, вообще-то, она права, но все же не мог согласиться с ней. Мы молчали. Девчонка все так же не отрываясь буравила меня взглядом, потом поднялась, отряхнула подол и таким тоном, будто мы были сто лет знакомы, бросила:
– Ну пока!
Мне очень хотелось ее удержать, но в походке девчонки было столько решительности, что я не осмелился это сделать.
3
Прихожая, как и все помещения в доме, была огромной и необычной. Мраморные полуколонны разделяли ее на две части. Налево от входа открывались три комнаты и гардеробная, а справа, там, где из стен выступали полуколонны, прихожая расширялась, образуя круглое помещение с необыкновенно высокими, от пола до потолка, окнами по одну сторону и мореной чердачной лестницей – по другую. Отсюда, из круглого этого холла, открывались двери на кухню, в кладовку и в комнатку для прислуги. К деревянной лестнице придвинут был крытый клеенкой стол с пятью стульями. За ним мы обедали.
Родители возвращались с работы поздно. Часов в восемь, а то и в девять на улице хлопала дверца машины, потом скрежетала калитка, и на пологой садовой дорожке раздавались легкие шаги матери. Я бежал открывать ей дверь. Чмокнув меня, она шла умываться, после чего мы устраивались с ней в гостиной. Пока бабушка разогревала на кухне ужин, мама штопала или вязала, ну а я рассказывал ей, что было в школе и как прошел день. Возвращалась она всегда первой, но ужинать без отца не садилась.
Так мы с ней коротали время, пока, спустя час или полчаса, не хлопала снова дверца автомобиля, затем калитка. На бетонной дорожке опять раздавались шаги, но не легкие, как у матери, а стремительные и энергичные. Отцу всегда открывала мать, я же, стоя в дверях гостиной, наблюдал за их встречей, пытаясь засечь в полумраке прихожей момент поцелуя. (Эти встречи и вообще отношения между родителями возбуждали во мне любопытство.) Поздоровавшись с матерью и оставив под вешалкой свой портфель, отец – через гардеробную – отправлялся в ванную. По пути он трепал меня по вихрам и уже издали, обернувшись, спрашивал каждый вечер одно и то же:
– Ну что, старина? Как в школе?
Отвечать ему было необязательно. Да и как бы я смог ответить, если тем временем он уже мыл руки, потом подставлял под струю лицо, разговаривая одновременно с матерью. Все это было настолько привычно, что я не обижался и на большее с его стороны внимание не рассчитывал. Сколько я себя помнил, дальше этого не обязывающего к ответу «Ну что, старина?» его интерес ко мне не распространялся и как сына с отцом ничто другое меня с ним не связывало.
Остальную часть вечера я обычно молчал. Они разговаривали о политике, о работе, о сослуживцах, да с такой откровенностью, как будто меня тут и не было. Мне оставалось лишь слушать, не задавая вопросов, и мысленно рисовать себе тех людей, о которых они говорили. Роль немого участника их разговоров мне нравилась – ведь речь в них велась о министрах, секретарях, председателях.
Во время ужина, за которым я наблюдал, примостившись на лестнице, их беседа не прерывалась. Иногда, отложив ложку в сторону и забыв о еде, отец раздраженным тоном начинал с кем-то спорить. В таких случаях мать, снисходительно улыбаясь, поднимала на него глаза, он спохватывался и снова брал в руки ложку.
Бабка стояла тут же, ожидая, когда они кончат есть и ей можно будет заняться посудой. И при этом пыталась ввернуть свое слово – о том, что в магазине не стало уже и фасоли, и что мяса неделями не достать, и что в хлеб добавляют картошку, отчего он разваливается в руках… Она выкладывала все, что считала нужным, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что родители не обращали на нее никакого внимания.
Бабка – мать моей матери – была женщина невысокая, к старости располневшая. Привычная к домашней работе, на этот счет она никогда не жаловалась, хотя носить свое грузное тело ей было с годами все тяжелей. Она двигалась по квартире охая и покряхтывая, во время уборки то и дело хваталась за поясницу, а если нужно было поднять что-то с пола, то призывала на помощь себе всех святых. Она страшно гордилась дочерью и всякий раз, когда ей случалось оказаться в машине, прижималась лицом к стеклу, чтобы все могли видеть: дочь у нее – птица важная, даже мамашу катает в автомобиле.
Она когда-то служила горничной. Так с дедом и познакомилась, когда он, часовых дел мастер, чинил у статс-секретаря часы с курантами. Зарабатывал он неплохо, так что бабка по его настоянию больше нигде не служила.
Она часто рассказывала мне о своей молодости. Ругала семейство статс-секретаря, но в конце обязательно добавляла: «А все-таки деликатные были люди».
С тех пор как мы переехали на один из будайских холмов, она чувствовала себя не в своей тарелке. Ей здесь не с кем было общаться. Вот она и взяла в привычку полдня проводить в магазине, забыв о распухших ногах и стоя в очередях за всем, что бы ни продавали. Дабы скрыть свое увлечение, она, раздобыв несколько яиц, потом жаловалась часами, как, мол, трудно все доставать. Каждому встречному она рассказывала о дочери, а поскольку знала о ней немного, то выдумывала всякие небылицы, иногда до того сживаясь с ними, что уже и сама в них верила.
Вот она подала второе: жареную картошку и цветную капусту в сухариках – вместо мяса.
Мать, протягивая ей пустые тарелки, пообещала:
– Хорошо, я узнаю, нет ли в городе мяса.
– Привези килограмма три, – оживилась бабка, – я его запеку, и тогда нам надолго хватит. – И направилась мыть посуду.
– Мама! – окликнула ее дочь. – Присядьте-ка на минутку, мне нужно вам кое-что сказать.
Бабка, откуда и прыть взялась, метнулась назад и сгрузила посуду на стол.
– Мы с Гезой тут посоветовались и решили нанять прислугу. Вам уже трудно с такой квартирой.
– Ну вот еще! Я и сама управлюсь, – запротестовала она, и в этом протесте были и радость, что вот, мол, заботятся о старухе, и ревность к той неизвестной, которая будет хозяйничать в доме, и опасение, что ей не на что будет жаловаться, и достоинство человека, который, несмотря ни на что, справляется со своими обязанностями, и благородство: мол, зачем швырять деньги на ветер, пока еще есть она.
– Об этом и речи не может быть. Завтра же девушка будет здесь! – отрезал отец раздраженным тоном, чтобы в корне пресечь дискуссию.
– Хорошо, – тут же смирилась бабка и с готовностью предложила: – Я с утра приберусь в ее комнатке…
– Она сама приберется, – перебил отец. – Хватит с вас, вы свое отработали.
Бабка удивилась, потом, видимо осознав свое новое положение, полюбопытствовала:
– А она хоть надежная?