– Ах, вы все шутите… Что же, страсть может так налететь на человека… а то ведь… это все равно что… украсть.
– Недалеко лежит от кражи.
– Вот видите… Только мне бы не надо было так говорить. Ведь Палтусов, – она понизила голос, – поддерживал меня…
– Вас? – переспросил Рубцов.
– И не меня одну, Семен Тимофеич, и старушек моих…
Ей уже не было стыдно изливаться перед купчиком. Она рассказала ему всю свою историю… Старушки живут теперь в одной комнатке, в нумерах; содержание их обходится рублей в пятьдесят… эти деньги давал Палтусов. Да платил еще за ее уроки.
– Да вы чему же учитесь? – осведомился Рубцов и опустил голову.
Он уже сидел около Таси.
Она ему рассказала опять про свою страсть к театру. В консерваторию поступать было уже поздно, сначала она ходила к актрисе Грушевой, но Палтусов и его приятель Пирожков отсоветовали. Да она и сама видела, что в обществе Грушевой ей не следует быть. Берет она теперь уроки у одного пожилого актера. Он женатый, держит себя с ней очень почтительно, человек начитанный, обещает сделать из нее актрису.
Глаза Таси заискрились, когда она заговорила о своем "призвании". Рубцов слушал ее, не поднимая головы, и все подкручивал бороду. Голосок ее так и лез ему в душу… Девчурочка эта недаром встретилась с ним. Нравится ему в ней все… Вот только "театральство" это… Да пройдет!.. А кто знает: оно-то самое, быть может, и делает ее такой "трепещущей". Сердца доброго, в бедности, тяготится теперь тем, что и поддержка, какую давал родственник, оказалась не из очень-то чистого источника.
– Послушайте, голубушка, – Рубцов в первый раз так назвал ее и взял ее за руку. – Вы не тормошите себя… Вы видите, как сестричка вас полюбила… Что же с нами чиниться… Понимаю я, "дворянское дите".
И он тихо рассмеялся.
– Была, Семен Тимофеич, была. А теперь ничего мне не надо. Только бы старушкам моим кусок хлеба и…
– Театр? – подсказал Рубцов.
– Да, да! – точно вдохнув в себя, выговорила Тася.
– А вы вот что мне скажите, – почти шепотом спросил Рубцов, – как этот ваш родственник, может ли воспользоваться хоть бы теперь увлечением сестрички? А она таки увлечена; это верно.
– Я не знаю, Семен Тимофеич; вот в том-то и беда, что мы, в нашем барском кругу, ничего не знаем… Никто нас не учит людей разбирать… Деньги-то его, что он нам давал… были, пожалуй, чужие…
– Ну, это еще неизвестно. Ведь он, наверно, получал немало… агентом, кажется, был у того, Калакуцкого, подрядчика, что застрелился недавно.
– Все-таки…
Тасе сделалось еще тяжелее.
– Полноте, – громко и весело сказал Рубцов. – Не обижайте нас! Что, в самом деле, все дворянский-то свой гонор соблюдаете. Мы друзья ваши… это лучше родственников. Только, чур, уж не считаться ни с сестричкой, ни со мной… А жалко вам этого Палтусова, повидайтесь с ним, посмотрите, почувствуйте, каков он на самом деле.
Рубцов встал и еще раз протянул ей руку. Тася, слушая его, притихла. Да, с этим человеком стыдно считаться. Генеральская дочь давно умерла в ней.
XIX
В частном доме ***-ской части наступили послеобеденные сумерки.
Шестой час. В узкой комнатке, с одним окном, на волосяной кушетке лежит Палтусов. Третий день проводит он под арестом. Накануне утром он писал Пирожкову и просил его побывать у адвоката Пахомова, считавшегося, кроме своей уголовной практики, и хорошим "цивилистом".
Перед обедом адвокат был у него. Они проговорили больше часа. Прощаясь, адвокат сказал ему:
– Не знаю, могу ли я взять на себя ваше дело. Не замедлю дать ответ.
Палтусов изложил ему свою систему защиты. Тот отмалчивался или издавал неопределенные звуки. Это совещание не удовлетворило арестанта.
Арестант!.. Он довольно спокойно думал о том, где он "содержится", что ожидает его в недальнем будущем: дело перешло уже в руки обвинительной власти. Допрос следователя завтра утром. К нему он приготовлен.
Комнатка, – где он лежит, – дворянская. Собственно, тут дежурят квартальные. Но в настоящей арестантской камере все и без того занято. С утра перед ним проходила жизнь "съезжей". Он слышал из своей камеры голоса письмоводителя, околоточных, городовых, просителей. Какая-то баба, должно быть в передней, выла добрых два часа. Частный приходил раза три. С Палтусовым он обошелся мягко. Они оказались в шапочном знакомстве по Большому театру. Указывая на него дежурному квартальному, он употребил выражение "они". Квартальный – бывший драгунский поручик – пришел покурить, заспанный, даже не полюбопытствовал, по какому делу сидит Палтусов.
Зала квартиры частного примыкала к канцелярии. Палтусов слышал, как майор ходил, звякая шпорами, и напевал из "Корневильских колоколов":
Взгляните здесь, смотрите там:
Нравится ль все это вам?
Когда умолкла вся утренняя суета, Палтусов заглянул в опустелую канцелярию. У одного из столов сидел худой блондин, прилично одетый, вежливо ему поклонился, встал и подошел к нему. Он сам сказал Палтусову, что содержится в том же частном доме; но пристав предоставил ему письменные занятия, и ему случается, за отсутствием квартального или околоточного, распоряжаться.
– А по какому вы делу? – спросил его Палтусов.
– Я литограф… Привлечен… по подозрению насчет билетов, оказавшихся подложными.
И он сейчас же протянул Палтусову руку и сказал:
– Позвольте быть знакомым.
Надо было пожатьруку. Литограф вызвался заботиться о том, чтобы Палтусову служил получше солдат, вовремя носил самовар и еду. Пришлось еще раз пожать руку товарищу-арестанту.
На кушетке, в надвигающихся сумерках, Палтусов лежал с закрытыми глазами, но не спал. Он не волновался. Факт налицо. Он в части, следствие начато, будет дело. Его оправдают или пошлют в "Сибирь тобольскую", как острил один студент, с которым он когда-то читал лекции уголовного права.
Палтусов впервые проходил в голове свою собственную историю и спрашивал себя: полно, было ли у него когда в душе хоть что-нибудь заветное? Кто ему мог передать нехитрую, ограниченную честность? Отец – игрок и женолюб. Про мать все знали, что она никем не пренебрегала… даже из дворовых… Еще удивительно, как из него вышел такой "порядочный человек". Да, он порядочный!.. И с сердцем, и не трус… Увлекался же Сербией и там вел себя куда лучше многих. На войне в Болгарии не сделал же ни одной гадости. Возмущался и воровством, и нагайками, и адъютантским шалопайством, и бессердечием разных пошляков к солдату. Не может без слез вспомнить обмороженные ноги целых батальонов…
А вот теперь ему не стыдно своего "случая", а просто досадно. Если его что мозжит, так – неудача, сознание, что какой-нибудь купеческий "gommeux" [164 - хлыщ (фр.).], глупенький господин Леденщиков, столкнулся с ним, заставляет его теперь готовиться к уголовному процессу, губит, хоть и на время, его кредит.
И все горче и горче делалось ему только от этого. За себя он не боялся. Но, быть может, с процесса-то и пойдет он полным ходом?.. Сначала строгие люди будут сторониться… Зато масса… Кто же бы на его месте из людей бойких и чутких не воспользовался? В ком заложен несокрушимый фундамент?.. Даже разбирать смешно!..
К нему постучались. Из полуотворенной двери показалась белокурая голова литографа.
– К вам посетительница.
Палтусов быстро встал с кушетки.
– Дама? – спросил он и подумал: "Верно, Тася".
– Да-с. Вы не извольте беспокоиться. Пристав приказал.
– Благодарю вас.
Голова скрылась. Из-за двери слышался легкий шорох.