– Вот видите. А ничего не стоит переделать все это. Вы знакомы с Вениаминовой?
– Кланяемся.
– Чего же лучше? Начните с ее дома.
– У-у! Это уж слишком великопостно… Вы там бываете?
– Бываю.
– Я подумаю.
Он ушел в одиннадцать часов. Право, он хороший человек; а как умен!
3 января 186* После обеда. – Вторник.
Была я у Вениаминовых. Сначала поехала с визитом. Что это за женщина? Я ее совсем не понимаю. Она ведь по рождению-то из очень высоких. Все родство в таких грандёрах, что рукой не достанешь! Сама она, во-первых, так одевается, что ее бы можно было принять за ключницу. Принимает в раззолоченной гостиной, как говорит Домбрович, а уж вовсе не подходит к такой обстановке.
Я ее всегда побаивалась. Она слишком резка. Она всем говорит в глаза невозможные вещи. Я даже не нахожу, чтоб ее резкости были умны. За это, может быть, ее и уважают. Разумеется, если б она не была урожденная светлейшая княжна Б., ее бы послали к черту на кулички.
Но ведь наш петербургский свет ползает не только перед Вениаминовой, но пред каждой дурой qui pose… [121 - которая позирует (фр.).]
Что это я сегодня какая злая? Верно, на меня пахнуло великопостным благочестием. Не знаю. Может быть, я ничего не смыслю в людях. Но такие личности, как Вениаминова, или очень недалеки, или очень сухи. Про нее говорят, что она делает много добра. Ну, так она напускает на себя особый жанр. Я этого очень недолюбливаю.
Все равно, я послушалась Домбровича и обрекла себя…
Вениаминова принимала меня не в гостиной, а в кабинете. Как это смешно! Вижу: большой портрет в овальной золотой раме висит над письменным столом. Портрет очень хороший: лицо так и смотрит, как живой. Какой-то черноволосый барин, очень мрачный, с редкой бородой и глубокими глазами, сложивши руки на груди.
Вениаминова заметила, что я пристально поглядела на портрет.
– Вы его не знали? Ведь это Алексей Степанович. Беда! Опять этот Алексей Степанович!
Я скорчила пресерьезное лицо и кивнула головой.
– Похож, – полувопросительно выговорила я.
– Как две капли. Он такой был до самой смерти.
Хорошо, что я хоть это узнала: Алексея Степановича больше нет в живых.
Вениаминова верно считает меня литературной женщиной. Она вдруг начала со мной говорить о русских журналах. Вот уж попала-то. Но какие она выражения употребляет, о-ой!
– Все, что теперь пишут, все это – навоз!
Так-таки и сказала: навоз. И не думала сконфузиться.
– Я вам, ma ch?re, вот что скажу, – заговорила она громко-прегромко, даже все жилки у нее на лбу налились, – Гоголь только и написал порядочного, что "Тараса Бульбу" да "Афанасия Иваныча с Пульхерией Ивановной". А потом все эти "Ревизоры" и "Мертвые души"… это позор… скажу больше: это может только враг отечества своего набрать столько грязи. Я сама ему это говорила в глаза, и он меня слушал!
Зачем это она мне все выпалила? Ничего я этого не знаю и проверить не могу: слушал ее Гоголь или не слушал? Но уж тон у нее, признаюсь… уже нельзя грубее. Где она выучилась так кричать? Я про нее слышала от кого-то, что она была держана ужасно строго. Мать их, светлейшая-то, держала ее и сестру ее до двадцати лет в коротких платьях. Этикет был как при дворе. И после такого воспитания она говорит: навоз!
C'est peut ?tre sublime de simplicitе, mais ?a sent mauvais [122 - Возможно, это в высшей степени простосердечно, но это дурно пахнет (фр.).].
Я бесилась на самое себя, когда сидела у Вениаминовой. Что я там забыла? Зачем я лезу? Неужто из-за того только, что Домбровичу вздумалось присоветовать мне посещать дома, которые дают вам положение в свете? Отчего я никогда хорошенько не пораздумаю о том, что, может быть, в свете на меня смотрят как на выскочку. Я вошла в петербургский свет через мужа. У Николая очень хорошее родство, это правда. Но мне самой нужно почаще напоминать о себе, а то меня как раз и забудут.
Однако я не хотела, чтоб мой визит Вениаминовой пропал даром. Я сделала препостную физиономию и говорю ей:
– Я всегда так желала чаще видеться с вами, просить вас посвящать меня в ваши интересы.
– Приезжайте, ma ch?re, приезжайте. У меня всегда бывает кто-нибудь, по воскресеньям. Мещанский день. Только вам ведь будет скучно. Не говорят о тряпках!
Я нашла нужным немножко обидеться; но сказала весьма смиренно:
– C'est prеcisеment pour ?a que je sollicite votre indulgence! [123 - Вот именно поэтому я прошу вас быть снисходительной ко мне! (фр.).]
– Без фраз, моя милая, без фраз. Вы мне нравитесь. С вашей красивой рожицей (она так и сказала: рожицей) вы могли бы быть олицетворенная пустота. А вы еще серьезнее других. Мне с вами нечего церемониться. Я всем говорю правду.
Это очень удобно: говорить правду! Не начать ли и мне третировать всех, как мадам Вениаминова? Надо только помогать больше разным салопницам, чтоб про вас говорили: она святая, а потом и рубить направо и налево: "Вы пишете навоз, вы не так глупы, как я полагала, у вас недурная рожица и т. д. и т. д.!"
Я нахожу, что у Clеmence, хотя ее maman, вероятно, и не была светлейшая княгиня, тон такой, что Вениаминова не годится к ней и в кухарки.
Пришло и воскресенье. Я поехала скрепя сердце. Вечером у Вениаминовой просто-напросто – смертельная тоска. Или, может быть, я так глупа, что не понимаю: в чем состоит высокий интерес этих вечеров?
Из барынь были какие-то три фрейлины, старые девы, в черном, птичьи носы. Говорят протяжно-протяжно и все только о разных кне-езь Григорьях… да о каких-то "католикосах"… Были еще две накрашенные старухи. Несколько девиц, самых золотушных. У Вениаминовой дочь, девушка лет пятнадцати. Они играли в колечко, кажется. Муж Вениаминовой точно фарфоровый, седой, очень глупый штатский генерал, как-то все приседает. Кричит не меньше жены. Все, что я могу сказать об этом вечере: подавали мерзейшие груши, точно репа.
У Вениаминовой: в ее гостях, в прислуге, в детях, в мебели, в особом запахе, который стоит по комнатам, во всем есть что-то тяжелое, подавляющее, что-то отзывающееся святошеством. Мало того, фальшиво все это! Уж по-моему, если в евангельской чистоте жить, так зачем собирать титулованных обезьян и предаваться, в сущности, такому же тщеславию, как все мы грешные, если еще не похуже?
Мужчин было очень мало. Я даже и не разглядела их хорошенько.
Домбрович приехал часом позднее меня. Я с ним села к окну и принялась пилить его:
– Ну, уж ваша Вениаминова!
– А что?
– Кухарка. Говорит грубости…
– Это ничего. Она бесподобная женщина. У нее, во всем Петербурге, только и есть такой aplomb…
– Поздравляю!
– Вы смиритесь, – укрощал меня Домбрович. – Если она будет с вами хороша, вы тогда разглядите ее ближе, она интереснейший субъект. Вы должны сразу помириться с ее манерой. Но в этом-то и заключается вся сласть. Поверьте мне: кто не бывал здесь в воскресенье, мужчина ли, барыня ли, тот, как бы вам это сказать… не имеет точки опоры.
– Je m'enb?te tout de m?me! [124 - Мне это тем не менее скучно! (фр.).] – капризничала я.
– Сразу нельзя же. Обтерпитесь. Вы посмотрите-ка вон на тех трех траурных птиц. Не бегайте от них. Вступите с ними в благочестивую беседу. Чего-чего вы не наслушаетесь.
– Где же ваши хваленые мужчины? – спросила я.
– А вот вам первый.