
Василий Теркин
– Калерия Порфирьевна почивают? – спросил он Чурилина.
– Так точно.
– И барыня также?
– И они у себя в спальне. Свету не видел сквозь ставни.
«Ну, и прекрасно», – подумал Теркин и приказал кучеру, вышедшему из ворот:
– Онисим! Подольше надо проваживать Зайчика. Он сильно упрел…
К себе он пришел задним крыльцом и отпустил Чурилина спать.
«Конечно, – думал он и дорогой и наверху, собираясь раздеваться, – они перетолковали, и Калерия не выдала меня».
Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости перед Серафимой? Разве он не господин своих поступков? Он не ее выдавал, а себя самого… Не может он умиляться тем, что она умоляла его не «срамить себя» перед Калерией… Это – женская высшая суетность… Он – ее возлюбленный и будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она выше ее.
«Да, выше», – подумал он совершенно отчетливо и не смутился таким приговором.
Перед ним встал облик Калерии в лесу, в белом, с рассыпавшимися по плечам золотистыми волосами. Глаза ее, ясные и кроткие, проникают в душу. В ней особенная красота, не «не плотская», не та, чт/о мечется и туманит, как дурман, в Серафиме.
«Дурманит?» – и этого он не скажет теперь по прошествии года.
Вдруг ему послышались шаги на нижней площадке, под лестницей.
«Так и есть! Она!»
Теркин стал все сбрасывать с себя поспешно и тотчас же лег в постель.
Только что он прикрылся одеялом, дверь приотворили.
– Это ты? – выговорил он как можно тише.
– Я!.. – откликнулась Серафима и вошла в комнату твердой поступью, шурша пеньюаром.
– Ты еще не ложилась? – спросил он и повернул голову в ее сторону.
– Ко мне не рассудил вернуться, – начала она возбужденно и так строго, как никогда еще не говорила с ним. – Боишься Калерии Порфирьевны? Не хочешь ее девичьей скромности смущать… Не нынче завтра пойдешь и в этом исповедоваться!..
– Сима!
Он больше ничего не прибавил к этому возгласу.
– Что ж! – Серафима сразу села на край постели в ногах. – Что ж, ты небось станешь запираться, скажешь, что между вами сегодня утром никакого разговора не вышло, что ты не покаялся ей?.. Я, ты знаешь, ни в одном слове, ни в одном помышлении перед тобой неповинна. Не скрыла вот с эстолько! – и она показала на палец. – А тебе лгать пристало? Кому? Мне!.. Господи! Я на него молюсь из глупейшей любви, чтобы не терпеть за него, не за себя, унижения, чуть не в ногах валялась перед ним, а он, изволите видеть, не мог устоять перед той Христовой невестой, распустил нюни, все ей на ладонке выложил, поди, на коленях валялся: простите, мол, меня, окаянного, я – соучастник в преступлении Серафимы, я – вор, я – такой– сякой!.. Идиотство какое и подлость…
– Подлость! – повторил Теркин и хотел крикнуть: «молчи», но удержался.
– А то, скажешь, нет? Ты мне вот здесь слово дал не соваться самому, предоставить мне все уладить.
– Я тебе слова не давал!
– Ха-ха!.. Теперь ты и запираться начал… Отлично! Превосходно! Ты этим самым себя выдал окончательно! Мне и сознания твоего не надо больше! Все мне ясно. С первых ее слов я увидала, что вы уже стакнулись. Она, точно медоточивая струя, зажурчала: «Что нам, сестрица, считаться, – Серафима передразнивала голос Калерии, – ежели вы сами признаете, что дяденька оставил вам капитал для передачи мне, это уж дело вашей совести с тетенькой; я ни судиться, ни требовать не буду. Вот я к тетеньке съезжу и ей то же самое скажу… Сама я в деньгах больших не нуждаюсь… А в том, что я желала бы положить на одно дело, в этом вам грешно будет меня обидеть». Небось скажешь, ты не повинился ей? И она, шельма, раскусила, что ей тягаться с нами – ничего, пожалуй, и не получишь. Ты ей, разумеется, документ предложил, а то так и пароход заложишь и отдашь ей двадцать тысяч. Меня она ничем не уличит. Завещания нет; никто не видал, как папенька распорядился тем, что у него в шкатулке лежало.
– Серафима! – остановил ее Теркин и приподнялся в кровати. – Не говори таких вещей… Прошу тебя честью!.. Это недостойно тебя!.. И не пытай меня! Нечего мне скрываться от тебя… Если я и просил Калерию Порфирьевну оставить наш разговор между нами, то щадя тебя, твою женскую тревожность. Пора это понять… Какие во мне побуждения заговорили, в этом я не буду каяться перед тобой. Меня тяготило… Я не вытерпел!.. Вот и весь сказ!
– Да на тебя точно туман какой нашел… Из-за чего ты это делал? Ну, хотел ты непременно возвратить ей эти деньги – ты мог потребовать от меня, чтобы я выдала ей сейчас же вексель, пока ты не добудешь их. Ведь на то же и теперь сойдет… Что она потеряет?.. Деньги были в верных руках, проценты мы ей заплатим. Еще она спасибо нам должна сказать, что мы в какой-нибудь банк не положили, а он лопнул бы… Нынче что ни день, то крах!.. Так нет! – почти крикнула Серафима и всплеснула руками. – Скитское покаяние он приносил хлыстовской богородице!
– Не смей ее так называть!
– А-а!.. Вот оно что! Как только увидал эту кривляку, так и преисполнился к ней благоговения!.. Скажите, пожалуйста!
Серафима резко поднялась, отошла к окну и раскрыла его. Ее душило.
– Ты не понимаешь! Душа моя – для тебя потемки! Обидно за тебя, Серафима!
– А за тебя нет? – Она опять подошла к кровати и стала у ног. – Помни, Вася, – заговорила она с дрожью нахлынувших сдержанных рыданий, – помни… Ты уж предал меня… Бог тебя знает, изменил ты мне или нет; но душа твоя, вот эта самая душа, про которую жалуешься, что я не могу ее понять… Помни и то, что я тебе сказала в прошлом году там, у нас, у памятника, на обрыве, когда решилась пойти с тобой… Забыл небось?.. Всегда так, всегда так бывает! Мужчина разве может любить, как мы любим?!
Ему стоило протянуть ей руку и сказать ласково: «Сима, перестань!..» Он молчал и головой обернулся к стене.
– Но только знай, – вдруг громким и порывистым шепотом заговорила Серафима, – что я не намерена терпеть у нас в доме такого царства Калерии Порфирьевны. Пускай ее на Волгу едет и лучше бы сюда не возвращалась; а приедет да начнет опять свои лукавые фасоны – я ей покажу, кто здесь хозяйка!
Дверь хлопнула за Серафимой, ступеньки лестницы быстро и дробно проскрипели, и все замерло в доме.
Теркин лежал в той же позе, лицом к стене, но с открытыми глазами. Мириться он к ней не пойдет. Ее необузданность, злобная хищность давили его и возмущали. Ни одного звука у нее не вылетело, где бы сказались понимание, мягкая терпимость, желание слиться с любимым человеком в одном великодушном порыве.
«Распуста», – повторил он про себя то самое слово, какое пришло ему недавно в лесу, после первой их размолвки. Он не станет прыгать перед ней… Из-за чего? Из-за ее ласк, ее молодости, из-за ее брильянтовых глаз?..
Кто же мешал ей поддаться его добрым словам? Он того только и добивался, чтобы вызвать в ее душе такой же поворот, как и в себе самом!.. У нее и раньше была женская «растяжимая совесть», а от приезда Калерии она точно «бесноватая» стала.
Сон не шел. Теркин проворочался больше получаса, потом вытянул ноги, уперся ими в нижнюю стенку кровати и заложил руки за голову.
Кровь отливала от разгоревшегося мозга. В комнату в открытое окно входила свежесть. Он подумал было затворить, но оставил открытым.
Мысли заплетались в другую сторону. Деловой человек, привычный к постоянному обдумыванию практических действий и сложных расчетов, помаленьку начал пробуждаться в нем.
А ведь Серафима-то, пожалуй, и не по-бабьи права. К чему было «срамиться» перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно было снять с души своей неблаговидный поступок без всякого срама? Именно следовало сделать так, как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела бы перетолковать с Калерией, и деньги та получила бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.
И то сказать, женщина все отдала ему: честь свою, положение, деньги, хоть и утаенные, умоляла его не выдавать себя Калерии, не срамиться, – и он не исполнил, не устоял перед какой-то нервической блажью…
«Блажь!» – повторил он мысленно несколько раз, готовый идти дальше в своих холодящих выводах, и резко прервал их.
Сцена в лесу прошла передним вся, с первого его ощущения до последнего. Лучше минут он еще не переживал, чище, отважнее по душевному порыву. Отчего же ему и теперь так легко? И размолвка с Серафимой не грызет его… Правда на его стороне. Не метит он в герои… Никогда не будет таким, как Калерия, но без ее появления зубцы хищнического колеса стали бы забирать его и втягивать в тину. Серафима своей страстью не напомнила бы ему про уколы совести…
С этим он заснул.
XV– Калерия Порфирьевна приехали, – доложил Чурилин, запыхавшись.
Он поднялся стремительно по крутой лесенке в башню, где Теркин у стола просматривал какие-то счеты.
– На извозчике?
– Так точно.
– Барыня внизу?
– Внизу-с.
– Хорошо. Ступай!
Карлик исчез. Теркин сейчас же встал, поправил бант легкого шелкового галстука, подошел к зеркалу, причесал немного сбившиеся волосы и встряхнул только сегодня надетый парусинный костюм.
Прошло всего пять дней с отъезда Калерии, и они ему казались невыносимо длинными… Из них он двое суток был в отсутствии. Не спешные дела выгнали его из дому, а тяжесть жизни с глазу на глаз с Серафимой.
Они избегали объяснений, но ни тот, ни другая не поддавались. Не требовал он того, чтобы она просила прощения, не желал ни рыданий, ни истерических ласк и чувственных примирений. Понимания ждал он – и только. Но Серафима в первый раз ушла в себя, говорила с ним кротко, не позволяла себе никакой злобной выходки против Калерии и даже сама первая предложила ему обеспечить ее, до выдачи ей обратно двадцати тысяч, как он рассудит.
Она принесла ему вексель, выданный ей, и настояла на том, чтобы он его взял обратно.
– Если ты не согласишься взять его, Вася, – сказала она с ударением, но без резкости, – я все равно его разорву. Мы ей должны выдать документ.
– Не мы, а я, – поправил он.
– Как ты найдешь уместнее.
Вчера вернулся он к обеду, и конец дня прошел чрезвычайно пресно. Нить искренних разговоров оборвалась. Ему стало особенно ясно, что если с Серафимой не нежиться, не скользить по всему, что навернется на язык в их беседах, то содержания в их сожительстве нет. Под видимым спокойствием Серафимы он чуял бурю. В груди ее назрела еще б/ольшая злоба к двоюродной сестре. Если та у них заживется, произойдет что-нибудь безобразное.
А ему так захотелось, поджидая Калерию назад, отвести с ней душу, принять участие в ее планах, всячески поддержать ее. Этого слишком мало, что он повинился перед нею. Надо было заслужить ее дружбу.
– Где они? – спросил Теркин у карлика, проходя мимо буфетной.
– На балконе-с.
Калерия, еще в дорожном платье, стояла спиной к двери. Серафима, в красном фуляре на голове и капоте, – лицом. Лицо бледное, глаза опущены.
«Не умерла ли мать?» – подумал он; ему не стало жаль ее; ее дочернее чувство он находил суховатым, совсем не похожим на то, как он был близок сердцем к своим покойникам, а они ему приводились не родные отец с матерью.
– Калерия Порфирьевна! С возвращением! – ласково окликнул он.
Она быстро обернулась, еще более загорелая, лицо в пыли, но все такая же милая, со складкой на лбу от чего-то печального, что она, наверно, сообщила сейчас Серафиме.
– Ну, что, все благополучно там?.. Матрена Ниловна здравствует?
Тут только он вспомнил, что с утра не видал Серафимы, пил чай один, пока она спала, и сидел у себя наверху до сих пор.
– Здравствуй, Сима!
Она взглянула на него затуманенными глазами и пожала ему руку.
– Здравствуй, Вася!
– Что это?.. Как будто вы чем-то обе смущены? – весело спросил он и встал между ними, ближе к перилам балкона.
– Да вот, известие такое я привезла. Что ж, все под Богом ходим…
– Умер, что ли, кто?.. Матушка ее небось в добром здоровье..
– Тетенька… слава Богу…
Калерия не договорила.
– Рудич застрелился.
Глухо промолвила это Серафима. Лицо было жестко, ресницы опущены.
«Заплачет? – спросил про себя Теркин и прибавил: – Должно быть, муж – все муж!»
Будь это год назад, его бы пронизало ревнивое чувство, а тут ничего, ровно ничего такого не переживал он, глядя на нее.
– Застрелился? – повторил он и обернулся с вопросом в сторону Калерии. – Там где-то… где его служба была… в Западном крае, кажется. Тетенька не сумела мне хорошенько рассказать. Господин Рудич был там председателем мирового съезда.
– А не прокурором?
– Видно, нет, – ответила Серафима и медленно поглядела на Теркина.
Глаза потухли. В них он ничего не распознал, кроме какого-то вопроса… Какого?.. Не ждала ли она, чтобы у него вырвался возглас: «Вот ты свободна, Сима!»
Он подумал об этом совсем не радостно… Больше из смутного чувства внешнего приличия, он пододвинулся к Серафиме и тихо взял ее за руку около локтя. Рука ее не дрогнула.
– Казенные деньги растратил, – выговорила она и повела плечами. – Так и надо было ожидать.
Серафима сказала это скорее грустно, чем жестко; но он нашел, что ей не следовало и этого говорить. Как-никак, а она его бросила предательски, и Рудич, если бы хотел, мог наделать ей кучу неприятностей, преследовать по закону, да и ему нагадить доносом.
– Царствие небесное! – тихо и протяжно произнесла Калерия. – Срама не хотел перенесть…
– Игрока одна только могила исправит, – точно про себя обронила Серафима.
И это замечание показалось ему неделикатным.
– Деньги… Карты… – Калерия вздохнула и придвинулась к ним обоим… – Души своей не жаль… Господи! – глаза ее стали влажны. – Ты, Симочка, не виновата в том, что сталось с твоим мужем.
«Она же ее утешает!» – подумал Теркин.
– Вы с дороги-то присели бы, – обратился он к ней. – Сима, что же ты чайку не предложила Калерии Порфирьевне. Здесь жарко… Перейдемте в гостиную.
– Закусить не хочешь ли? – лениво спросила Серафима.
– Право, я не голодна; утром еще на пароходе пила чай и закусила. Тетенька мне всякой всячины надавала.
Они перешли в гостиную. Разговор не оживлялся. Теркина сдерживал какой-то стыд взять Серафиму, привлечь ее к себе, воспользоваться вестью о смерти Рудича, чтобы хорошенько помириться с нею, сбросить с себя всякую горечь. Не одно присутствие Калерии стесняло его… Что-то еще более затаенное не позволяло ему ни одного искреннего движения.
Не боялся ли он чего? Теперь ему ясно, что радости в нем нет; стало быть, нет и желания оживить Серафиму хоть одним звуком, где она распознала бы эту радость.
– Сядьте вот рядком, потолкуйте ладком.
Калерия усадила их на диван.
– Схожу умоюсь и платье другое надену. Вся в пыли! Даже в горле стрекочет. А угощать меня не трудись, Сима. Право, сыта… Совет да любовь!
Любимое пожелание Калерии осталось еще в воздухе просторной и свежей комнаты, стоявшей в полутемноте от спущенных штор.
– Сима!
Теркин взял ее руку.
– Знаю, что ты скажешь! – вдруг порывисто заговорила она шепотом и обернула к нему лицо, уже менее жесткое, порозовелое и с возбужденными глазами. – Ты скажешь: «Сима, будь моей женой»… Мне этого не нужно… Никакой подачки я не желаю получать.
– Успокойся! зачем все это?
– Дай мне докончить. Ты всегда подавляешь меня высотой твоих чувств. Ты и она, – Серафима показала на дверь, – вы оба точно спелись. Она уже успела там, на балконе, начать проповедь: «Вот, Симочка, сам Господь вразумляет тебя… Любовь свою ты можешь очистить. В благородные правила Василия Иваныча я верю, он не захочет продолжать жить с тобою… так». И какое ей дело!.. С какого права?..
В глазах заискрилось. Она начала опять бледнеть.
– Успокойся! – повторил все тем же кротким тоном Теркин.
Но он не обнял ее, не привлек, не покрыл этих глаз, еще недавно прельщавших его, пылкими поцелуями.
Ее словам он не верил. Все это она говорила из одной своей гордости и ненавистного чувства к двоюродной сестре, ни в чем не повинной, искренно жалевшей ее; она ждала, чтобы он упал на колени и радостно воскликнул:
«Теперь нас никто не разлучит! Ты не можешь отказать мне!»
В груди у него не было порыва – одного, прямого и радостного. И она это тут только почуяла. – Ты знаешь, как я с тобой прожила год! Добивалась я твоей женой быть? Мечтала об этом? Намекала хоть раз во весь год?
– Разве я говорю?
– И теперь мне не нужно… Я вольная птица. Кого хочу, того и люблю. Не забывай этого! Жизни не пожалею за любимого человека, но цепей мне не надо, ни подаяния, ни исполнения долга с твоей стороны. Долг-то ты исполнишь! Больше ведь ничего в таком браке и не будет… Я все уразумела, Вася: ты меня не любишь, как любил год назад… Не лги… Ни себе, ни мне… Но будь же ты настолько честен, чтоб не притворяться… Обид я не прощаю… Вот что…
Теркин хотел было удержать ее, Серафима рванулась и выбежала из гостиной.
За ней он не бросился; сидел на диване расстроенный, но не охваченный пылом вновь вспыхнувшей страсти.
XVIЛесная тропинка сузилась и пошла выбоинами. Приходилось перескакивать с одной колдобины на другую.
– Дайте мне руку, Калерия Порфирьевна. Так вам удобнее будет перейти.
Она, розовая от ходьбы и жаркого раннего после обеда, протянула Теркину свободную руку… На другой она несла ящичек на ремешке.
Собрались они тотчас после обеда. Серафимы не было дома: она с утра уехала в посад за какими-то покупками.
На даче через кухарку стало известно, что в Мироновке появилась болезнь на детей. Калерию потянуло туда, и она захватила свой ящичек с лекарствами. Теркин вызвался проводить ее, предлагал добыть экипаж у соседей, но ей захотелось идти пешком. Они решили это за обедом.
Своим отсутствием Серафима как бы показывала ему, что ей «все равно», что она не боится их новых откровенностей. Он может хоть обниматься с Калерией… Так он это и понял.
До обеда он расспрашивал Калерию о ее заветных мечтах и планах, но перед тем настаивал на том, чтобы она, не откладывая этого дела, приняла от него деловой документ.
– Симы тут нечего замешивать, – убеждал он ее. – Я брал, я и израсходовал, я и должен это оформить.
К ноябрю он расплатится с нею; может, и раньше. Из остальных денег она сама не желала брать себе всего. Пускай Серафима удержит, сколько ей с матерью нужно. На первых порах каких-нибудь три-четыре тысячи, больше и не надо, чтобы купить землю и начать стройку деревянного дома.
Она мечтала о небольшой приходящей лечебнице для детей на окраинах своего родного города, так чтобы и подгородным крестьянам сподручно было носить туда больных, и городским жителям. Если управа и не поддержит ее ежегодным пособием, то хоть врача добудет она дарового, а сама станет там жить и всем заведовать. Найдутся, Бог даст, и частные жертвователи из купечества. Можно будет завести несколько кроваток или нечто вроде ясель для детей рабочего городского люда.
Теркин слушал ее сосредоточенно, не перебивал, нашел все это очень удачным и выполнимым и под конец разговора, держа ее за обе руки, выговорил:
– Голубушка вы моя! Не откажите и меня принять в участники! Хочу, чтоб наша сердечная связь окрепла. Я по Волге беспрестанно сную и буду то и дело наведываться. И в земстве, и в городском представительстве отыщу людей, которые наверно поддержат вашу благую мысль.
Тон его слов показался бы ему, говори их другой, слащавым, «казенным», как нынче выражаются в этих случаях. Но у него это вышло против воли. Она приводила его в умиленное настроение, глубоко трогала его. Ничего не было «особенного» в ее плане. Детская амбулатория!.. Мало ли сколько их заводится. Одной больше, одной меньше. Не самое дело, а то, что она своей душой будет освещать и согревать его… Он видел ее воображением в детской лечебнице с раннего утра, тихую, неутомимую, точно окруженную сиянием…
Теперь он знает о ней все, о чем допытывалось сердце. Больше не нужно. Если б они ближе стояли друг к другу, он не расспрашивал бы ее о прожитой жизни, не вел бы с ней «умных» разговоров, не старался бы узнать о ней всю подноготную.
Ничего этого ему не надо! Только бы ему удержать в себе настроение, навеянное на него. Кто знает? Начнешь разведывать да рассуждать, и разлетится оно. Ему отрадно было держать ее на этой высоте, смотреть на нее снизу вверх.
Они вышли на красивую круглую лужайку.
– Не отдохнуть ли, Калерия Порфирьевна? – спросил Теркин.
– Хорошо! Здесь чудесно!.. Вон там дубок какой кудрявый… Можно и на траве. – Жаль, что я не захватил пледа. – Ничего! Сколько времени жары стоят, земля высохла. Да я и не боюсь за себя.
Под дубком они расположились на траве, не выеденной солнцем от густой тени. Дышать было привольнее. От опушки шла свежесть.
– Василий Иваныч!
По звуку ее оклика он почуял, что она хочет поговорить о чем-нибудь «душевном».
– Что, Калерия Порфирьевна?
Она сидела облокотившись о ствол дерева; он лежал на правом боку и опирался головой о ладонь руки.
– Не будете на меня сетовать?.. Скажете, пожалуй: не в свое дело вмешиваюсь.
– Я-то? Бог с вами!
– Так и я вас понимаю; потому буду говорить все, начистоту… Ведь Серафима-то у нас мучится сильно.
– Серафима?
– А то нешто нет?.. Вы не хуже меня это видите.
Видел он достаточно, как злобствует Серафима, и, зная почему, мог бы сейчас же выдать ее с головой, излить свое недовольство.
Но надо было говорить всю правду, а этой правды он и сам еще себе не мог или не хотел выяснить.
– Вижу, – выговорил он, сейчас же переменил положение, сел и повернулся боком.
– Смерть мужа, – Калерия замедлила свою речь, – подняла с души ее все, чт/о там таилось.
«Ничего не подняла доброго и великодушного!» – хотел он крикнуть и опустил голову.
– Поймите, голубчик: ей перед вами по-другому стало стыдно… за прошедшее. Поверьте мне. А она ведь вся ушла в любовь к вам. И боится, как бы ваше сожительство не убавило в вас желания освятить все это браком. Вы скажете мне: это боязнь пустая!.. Верно, Василий Иваныч; да люди в своих сердечных тревогах не вольны, особливо наша сестра. Она мне ничего сама не говорила. Ей, кажется, неприятны были и мои слова, по приезде, там на балконе, помните, как вы вошли… Что ж! Насильно мил не будешь! Сима мне не доверяет и к себе не желает приблизить. Подожду! Когда придет час – она сама подойдет.
– И разве это не возмутительно? – вдруг вылетел вопрос у Теркина, и он повернулся к Калерии всем лицом и присел ближе.
– Что такое?
– А вот эта злоба к вам? Бессмысленная и гадкая!.. Кругом перед вами виновата и так ехидствует!
– Василий Иваныч! Родной! – остановила Калерия. – Не будем осуждать ее… Это дело ее совести… Познает Бога – и все ей откроется… Теперь над ней плоть царит. Но я к вам обращаюсь, к вашей душе… Простите, Христа ради! Не проповедовать я собираюсь, не из святошества. А вы для меня стали в несколько дней все равно что брат. И мне тяжко было бы таить от вас то, что я за вас чувствую и о чем недоумеваю… Не способны вы оставить Серафиму в теперешнем положении… Не способны! Вы сами ее слишком любите, а главное, человек вы не такой. Ведь она на целый день уехала неспроста: гложет ее тоска и боязнь. Вернется она, вы одни можете сделать так, чтобы у нее на душе ангелы запели. Я только то теперь вам говорю, что в вас самих сидит.
Ни одной секунды не заподозрил он ее искренности. Голос ее звучал чисто и высоко, и в нем ее сердечность сквозила слишком открыто. Будь это не она, он нашел бы такое поведение ханжеством или смешной простоватостью. Но тут слезы навертывались на его глазах. Его восхищала хрустальность этого существа. Из глубины его собственной души поднимался новый острый позыв к полному разоблачению того, в чем он еще не смел сознаться самому себе.
– Калерия Порфирьевна, – выговорил он с некоторым усилием. – Вчера Серафима, по уходе вашем, начала кидать мне в лицо ни с чем не сообразные вещи, поторопилась заявить, что она в браке со мной не нуждается… Гордость в ней только и кипит да задор какой-то… Я даже и не спохватился…
– Все это оттого, что она страдает. Не может быть, чтобы вы этого не понимали! Она ждет! И если между вами теперь нет ладу – я в этом повинна.
– Вы!..
– Не вовремя явилась. Но я не хотела, повидавшись с тетенькой, не заехать опять к вам и не успокоить Серафимы. Бог с ней, коли она меня считает лицемеркой. Я из-за денег ссориться не способна. Теперь я у вас заживаться не стану. Только бы вы-то с Симой начали другую жизнь…
Голос ее дрогнул.
– Ах, Калерия Порфирьевна! Всего хуже, когда стоишь перед решением своей судьбы и не знаешь: нет ли в тебе самом фальши?.. Не лжешь ли?.. Боишься правды-то.
Теркин закрыл лицо ладонями и упал головой на траву.
– Нешто… вы, – Калерия запнулась, – охладели к ней?
– Не знаю, не знаю!