
Василий Теркин
– Вы уроженец тамошний, кладенецкий?
Лицо торговца он хорошо мог разглядеть вблизи; но оно ему никого не напоминало.
– Мы коренные, тутошние.
– Из бывших графских?
– Да, из графских. А вы, господин, наше село, чай, знаете?
– Немножко.
– И теперь туды же?
– Туды.
– У кого же остановитесь? У знакомца?
– На постоялом.
– Чернота у нас на постоялых-то дворах.
– Кочнев держит по-прежнему?
Торговец вгляделся в Теркина, но не узнал его.
– Кочнев? – переспросил он. – Давно уж приказал долго жить. Зятья его… народ шалый… Совсем распустили дело… Прежде и господам не обидно было въехать, а ноне – зазорно будет. Только базарами держится.
Торговец говорил слабым голосом, очень искренно и серьезно.
– Где-ни6удь притулюсь. Я всего-то на два дня.
– Номера есть, господин.
– Настоящие номера?
– Как следует… С третьего года. Малыш/ова, против Мар/инцева трактира. Около базарных рядов. Или вы еще не бывали у нас николи?
– Как не бывать. И трактир этот помню; только против него лавки были, кажется.
– Точно. Допрежь торговали. Теперича целый этаж возведен. Тоже спервоначалу трактир был. Номера уж… никак, четвертый год. Вот к пристани-то пристанем, так вы прикажите крикнуть извозчика Николая. Наверняка дожидается парохода… У него долгуша… И малый толковый, не охальник. Доставит вас прямо к Малыш/ову.
Все это было сказано очень заботливо.
«Добряк, – подумал Теркин, – даром что базарный торгаш. Может, раскольник?»
– Вы по молельне будете? – спросил он.
– Я-то? Нет, господин, мы – православные.
– Кто же у вас старшиной? Все тот же?.. Как бишь он прозывался?
Теркин нарочно не хотел произнести имени старшины Малмыжского.
– Сунгуров.
– А Малмыжский? – не утерпел Теркин.
– Он давно ушел из старшин… Скупщиком стал.
– Каким?
– Да всяким. И у кустарей… сундуки скупает, и ножевой товар… Зимой хлебом промышляет, судачиной.
– Разжился, стало быть?
– Как не разжиться… И в старшинах-то лапу запускал в обчественный сундук. Мало ли народу оговорил!.. И на поселение посылал… Первого – Теркина, Ивана Прокофьича. Обчественник был… Таких ноне не видать чтой-то…
– А вы Ивана Прокофьича знавали? – спросил Теркин, сдерживая волнение.
– Как не знавать. Старик – настоящий радетель был за мирской интерес. Царствие ему Небесное!
Теркин почувствовал, что к глазам его подступают слезы. Но он не хотел объявлять, как ему доводился Иван Прокофьич.
Торговец приподнялся.
– Вот, господин… Попомните: извозчик Николай… Так и скажите – к Малыш/ову. Время и за кладью присмотреть. Вон и Кладенец наш… видите обрыв-то… темнеется… за монастырем…
– Спасибо вам! – выговорил Теркин и сам встал. – Так вы в рядах торгуете, по базарным дням?
– У меня и на неделе лавочка не запирается.
– А по фамилии как?
– Енгалеев.
– Попомним!
Скромненько удалился торговец, запахиваясь в ваточную чуйку, и еще глубже надвинул на уши картуз.
Пароход дал протяжный свисток. Пристани еще не было видно; но Теркин распознавал ее привычным глазом судопромышленника. Над полосой прибрежья круто поднимались обрывы. По горе вдоль главной улицы кое-где мелькали огоньки. Для села было уже поздно.
С собою Теркин захватил только маленький чемоданчик да узел из пледа. Даже дорожной подушки с ним не было. Когда пароход причалил, он отдал свой багаж матросу и сказал ему, чтобы позвал сейчас извозчика Николая.
Сколько он помнил, десять лет назад в Кладенце еще не было постоянных извозчиков даже и на пристанях.
– Николай! – гаркнул матрос.
– Здесь, – откликнулся негромкий старый голос.
Темнота стала немного редеть. В двух шагах от того места, где кончались мостки, разглядел он лошадь светлой масти и долгушу в виде дрог, с широким сиденьем на обе стороны.
– Пожалуйте, батюшка.
Подсаживал его на долгушу рослый мужик в короткой поддевке и в шапке, – кажется, уже седой.
– Ты Николай будешь? – спросил Теркин.
– Николай, кормилец, Николай.
– Вези меня к Малыш/овым.
– В номера?
– Против трактира. Мне сказывали, там есть хорошие комнаты.
– Есть-то есть, а как быдто переделка у них идет… Все едино, поедем.
Поехали. С мягкой вначале дороги долгуша попала на бревенчатую мостовую улицы, шедшей круто в гору между рядами лавок с навесами и галерейками. Теркин вглядывался в них, и у него в груди точно слегка саднило. Самый запах лавок узнавал он – смесь рогож, дегтя, мучных лабазов и кожи. Он был ему приятен.
Поднялись на площадку, повернули влево. Пошли и каменные дома купеческой постройки. Въехали в узковатую немощеную улицу.
– Вот, кормилец, и Малыш/овы.
Теркин оглянулся направо и налево на оба двухэтажные дома. В левом внизу светился огонь. Это был трактир. «Номера» стояли совсем темные.
XXIXДолго стучал Николай в дверь. Никто не откликался. И наверху и внизу – везде было темно.
– Не слышат, окаянные!
– Со двора зайди! – отозвался Теркин.
И ему стало немного совестно: он, такой же мужик родом, как и этот уже пожилой извозчик, а сидит себе барином в долгуше и заставляет будить народ и добывать себе ночлег.
Раздались шаги за входной дверью. Кто-то спросонок шлепал босыми ногами по сеням, а потом долго не мог отомкнуть засова.
– Номер покажи! Барина привез, – сказал Николай громким шепотом.
– К нам нельзя, – сонно пробормотал малый, в одной рубахе и портках.
– Почему нельзя? – спросил Теркин с долгуши.
– Переделка идет… Малари работают.
– Ни одной комнаты нет?
– Ни одной, ваше благородие.
– А внизу?
– Внизу хозяева и молодцовские.
Николай подошел к долгуше и, нагнувшись к Теркину, заботливо выговорил:
– Незадача!
– Да ты послушай, – шепотом сказал Теркин, они, может, по старой вере… не пускают незнакомых?
– Церковные они… Один-то ктитором у Николы– чудотворца… А значит, переделка. Мне и невдомек… Сюды я давненько не возил никого.
– На нет и суда нет.
Половой стоял у полуотворенной двери и громко зевал.
– И завтра не будет комнаты? – крикнул ему Теркин.
– Не управятся!
Дверь захлопнулась. Седок и извозчик остались одни посреди улицы.
– А вон там? – указал Теркин на трактир, где все еще светился огонь внизу, должно быть, в буфетной.
– Сбегаю.
Николай побежал и тотчас же вернулся. Туда буфетчик не пустил, говорил: свободной комнаты нет, а с раннего утра приходят там пить чай.
– Где же ночевать-то, дяденька? – весело спросил Теркин.
– У нас со старухой чистой горницы нет, господин… А то бы я с моим удовольствием…
Николай помолчал.
– Одно, теперича, к Устюжкову в трактир… вон на въезде… Проезжали давеча… Там авось пустят.
– Ну, к Устюжкову так к Устюжкову.
Теркин вспомнил, что трактир этот только что отделали, когда он был последний год в гимназии. Но в него он не попадал: отец не желал, чтобы он баловался по «заведениям»; да вдобавок там и бильярда не поставили; а он только и любил что бильярд.
Повернули, проехали опять всю улицу и остановились у спуска, где начинается бревенчатая мостовая.
И там все тоже спало. Не скоро отперли им. Половой, также босой и в рубахе с откинутым воротом, согласился пустить. Пришел и другой половой, постарше, и проводил Теркина по темным сеням, где пахло как в торговой бане, наверх, в угловую комнату. Это был не номер, а одна из трактирных комнат верхнего этажа, со столом, покрытым грязной скатертью, диваном совсем без спинки и без вальков и двумя стульями.
– Больше нет комнат?
– Нет, господин… И эту так только, в одолжение вашей милости. Номеров у нас не полагается.
Половой помоложе, в красной рубахе и с растрепанной рыжеватой головой, жмурился от света сальной свечи и почесывался.
– Сюды вещи тащить? – спросил Николай. – Лучше, батюшка, не найдете нигде.
– Тащи сюда!
Когда извозчик внес вещи, получил за езду, условился завтра наведаться, не нужна ли будет лошадь, и ушел вместе со старшим половым, Теркин осмотрел комнату и задумался.
– Как же я спать-то буду? – вслух подумал он.
Половой в красной рубахе стоял, взявшись за ручку двери, и посматривал на приезжего подслеповато и крайне равнодушно.
– Вот же на диване.
– А белья нет?
– Какое же белье?.. Хозяева спят, а у нас, изволите знать, какое же белье: на войлоках спим.
– И подушки не добудешь, милый человек?
– Нешто свою.
– Пожалуйста! – стал уже тревожнее просить Теркин. – Видишь сам, и валька нет на диване, на что же голову-то я прислоню?
– Это точно…
Красная рубаха удалилась, а Теркин прошелся по комнате с желтыми обоями и двумя картинками. Духота стояла в ней ужасная, точно это был жаркий предбанник.
Он подошел к окну и широко растворил его.
Холодок сентябрьской ночи пахнул из темноты вместе с какой-то вонью. Он должен был тотчас закрыть окно и брезгливо оглядел еще комнату. Ему уже мерещились по углам черные тараканы и прусаки. В ободранном диване наверно миллионы клопов. Но всего больше раздражали его духота и жар. Вероятно, комната приходилась над кухней и русской печью. Запахи сора, смазных сапог, помоев и табака-махорки проникали через сенцы из других комнат трактира.
Точно его привели на съезжую для ночевки и втолкнули в кутузку. Лучше бы извозчик Николай повез его к себе или в простой постоялый двор, где водится холодная чистая светлица.
«Чистая?» Чего захотел. У православных чистоты не водится; раскольники – у тех чисто – не пустят к себе.
Вернулся половой и принес подушку, ситцевую, засаленную от долгого спанья.
– Вот, господин, свою небольшую, коли не побрезгуете.
Теркин оглядел ее со всех сторон, боясь увидать некоторых насекомых.
– Почище наволочки нет? – Где же! – ответил половой и жалостно усмехнулся. – Нам не из чего менять.
Особой наволочки на подушке и не было вовсе.
– Ну, ладно.
– Больше ничего не потребуется?
Ему хотелось есть; но что же мог он добыть в такой поздний для Кладенца час?.. Наверно, и порядочной свежей булки не отыщется… Разве кусок прогорклой паюсной икры.
– Нет, милый человек, ничего мне не нужно… Разве пива бутылочку?
– Ключи у буфетчика, господин, от погребицы… А в буфете вряд ли найдется.
– Да и теплое будет… У вас ровно в бане… Отчего так?
– От печки.
И половой указал пальцем в пол.
– Прощенья просим. Завтра вскричите. Мы рано встаем.
Малый этот так начал зевать, что Теркин не захотел дать ему развязать плед. Но он не сразу начал устраивать себе постель.
Еще раз обошел он комнату, скинул пальто и пиджак… В голову вступило. Он решительно не мог выносить такой жары. Опять открыл он окно, и опять вонь со двора заставила закрыть его.
– Экое свинство! – громко крикнул он, достал папиросу и закурил на сальной оплывшей свече.
Щипцов ему половой не оставил.
– Экое свинство! – повторил он так же сердито, хотел еще что-то сказать, смолк и застыдился.
Как его сытное житье-то испортило! Точно настоящий барич. Не может выносить теперь ни вони, ни духоты, ни тараканов, ни оплывших сальных свечей. А еще мужицким родом своим хвастается перед интеллигентными господами! Номер ему подайте в четыре рубля, с мраморным умывальником и жардиньеркой.
Иван Прокофьич, взрастивший его, подкидыша, спал всю жизнь в темном углу за перегородкой, где было гораздо грязнее и теснее, чем в этой трактирной комнате. И не морщился, переносил и б/ольшее «свинство».
Устыдившись, Теркин поспешно расстегнул ремни пледа, отпер чемоданчик, достал ночную рубашку и туфли, положил подушку полового в один конец дивана, а под нее чемоданчик, прикрыл все пледом, разделся совсем, накинул на ноги пальто, поставил около себя свечу на стол и собственные спички с парой папирос и задул свечу.
Он долго курил… Что-то начало его покусывать; но он решился терпеть.
Обманывать себя он не будет. Мужика в нем нет и помину. Отвык он от грязи и такого «свинского» житья. Но разве нужно крестьянину, как он ни беден, жить чушкой? Неужели у такого полового не на что чистой ситцевой наволочки завести?.. В том же Кладенце у раскольников какая чистота!.. Особливо у тех, кто хоть немного разжился.
Сторож где-то застучал в доску, и ударил колокол церковных часов.
«У Николая-чудотворца», – тотчас подумал Теркин и стал прислушиваться. Пробило двенадцать. И этот звон часов навеял на него настроение сродни тому, с каким он сидел в Гефсимании на ступеньках старой деревянной церкви… Захотелось помириться с родным селом, потянуло на порядок, взглянуть на домишко Теркиных, если он еще не развалился.
XXXТолько к утру заснул Теркин. Духота так его донимала, что он должен был открыть окно и помириться с вонью, только бы прогнать жару.
Он проснулся раньше, чем заходили в трактире, слышал, как пастух трубил теми же звуками, что и двадцать лет назад. Солнце ворвалось к нему сразу, – на окне не было ни шторы, ни гардин, – ворвалось и забегало по стене.
Его теперь уже не коробило, как вчера; он помирился и с клопами, и с отсутствием белья. Могло бы быть еще грязнее и первобытнее, да ведь он и хотел попасть в свое родное село не как пароходчик Василий Иваныч Теркин, которому заведующий их компанейской пристанью предоставил бы почетную квартиру, а попросту, чтобы его никто не заметил; приехал он не для дел, или из тщеславного позыва показать себя мужичью, когда-то высекшему его в волостном правлении, какой он нынче значительный человек. Заговори он с кем-нибудь из здешних обывателей, в каких мыслях и душевных побуждениях явился он в Кладенец, его бы никто не понял.
Часу в седьмом рыжеволосый половой заглянул к нему, в той же красной рубахе, расстегнутом матерчатом жилете и сапогах навыпуск.
Умыться надо было над шайкой, в сенях. Полотенце нашлось в буфете. Чаю принесли ему «три пары» с кусочком лимона и с сухими-сухими баранками. Платье нечем было вычистить: у хозяев водилась щетка, да хозяева еще спали.
Сейчас же потянуло Теркина на улицу. Он сказал половому, чтобы послали извозчика Николая к монастырю, где он возьмет его часу около девятого, и пошел по той улице, по которой его привезли вчера от номеров Малышевых.
Кладенец разросся за последние десять лет; но старая сердцевина с базарными рядами почти что не изменилась. Древнее село стояло на двух высоких крутизнах в котловине между ними, шедшей справа налево. По этой котловине вилась бревенчатая улица книзу, на пристань, и кончалась за полверсты от того места береговой низины, где останавливались пароходы.
Когда-то, чуть не в двенадцатом веке, был тут княжой стол, и отрасль князей суздальских сидела на нем. Крепкий острог с земляными стенами и глубокими рвами стоял на конце дальней крутизны; она понадвинулась к реке и по сие время в виде гребня. Валы сохранились со стороны Волги; по ним идет дорога то вверх, то вниз. Склоны валов обросли кустарником. Немало древних сосен сохранилось и поныне. Туда Теркин бегал с ребятишками играть в «к/озны» так зовут здесь бабки – и лазить по деревьям. Одно из них приходится на огороде, и его почитают как святыню, и православные больше, чем раскольники. На нем появилась икона после того, как молния ударила в ствол и опалила как раз то место, где увидали икону.
Это – крайний предел села. Монастырь стоит наверху же, но дальше, на матерой земле позади выгона, на открытом месте. А на крутизне, ближайшей от пристани, лепятся лачуги… Наверху, в новых улицах, наставили домов «богатеи», вышедшие в купцы, хлебные скупщики и судохозяева. У иных выведены барские хоромы в два и три этажа, с балконами и даже бельведерами.
Базарная улица вся полна деревянных амбаров и лавок, с навесами и галерейками. Тесно построены они, – так тесно, что, случись пожар, все бы «выдрало» в каких-нибудь два-три часа. Кладенец и горел не один раз. И ряды эти самые стоят не больше тридцати лет после пожара, который «отмахал» половину села. Тогда-то и пошла еще горшая свара из-за торговых мест, где и покойный Иван Прокофьич Теркин всего горячее ратовал за общественное дело и нажил себе лютых врагов, сославших его на поселение.
В рядах было совсем тихо. Все лавки открывались только в базарные дни – по понедельникам и пятницам, а Теркин приехал в ночь со вторника на среду. Лавочники с овощным и крестьянским товаром отворили кое-где свои палатки. Но подвозу никакого не было, и стояла тишина, совсем не похожая на сутолоку базарных дней. Кладенец до сих пор еще удержал за собою скупку по уездам Заволжья хлеба, говяжьих туш, шкур, меда, деревянных поделок, готовых саней, ободьев, рогожи. Село кишит скупщиками, и крупными, и мелюзгой, и все почти из местных крестьян, даже и те, чт/о значатся мещанами и купцами.
Чтобы попасть к тому «проулку», где стоял двор Ивана Прокофьича, Теркину надо было, не доходя номеров, куда его вчера не пустили, взять кверху; но его стало разбирать жуткое чувство, точно он боялся найти «пепелище» совсем разоренным и ощутить угрызение за то, что так забросил всякую связь с родиной.
Он вышел к валу, оставив позади торговую часть Кладенца, а вправо и гораздо глубже – монастырь и новый собор.
Дорога по валу ничего не изменилась… Сосны стояли на тех же местах, только макушки их поредели. Утро, свежее и ясное, обдавало его чуть заметным ветерком. Лето еще держалось, а на дворе было начало сентября. Подошел он и к тому повороту, где за огородным плетнем высилась сосна, на которой явилась икона Божией Матери… Помнил он, что на сосне этой, повыше человеческого роста, прибиты были два медных складня, около того места, куда ударила молния.
Ствол потемнел… Оба образка тут. Теркин постоял, обернувшись в ту сторону, где подальше шло болотце, считавшееся также святым. Про него осталось предание, что туда провалилась целая обитель и затоплена была водой… Но озерко давно стало высыхать и теперь – топкое болото, кое-где покрытое жидким тростником.
Про всю кладенецкую старину знал он от отца… Иван Прокофьич был грамотей, читал и местного «летописца», знал историю монастыря, даром что не любил попов и чернецов и редко ходил к обедне.
На краю вала, на самом высоком изгибе, с чудным видом на нижнее прибрежье Волги, Теркин присел на траве и долго любовался далью. Мысли его ушли в глубокую старину этого когда-то дикого дремучего края… Отец и про древнюю старину не раз ему рассказывал. Бывало, когда Вася вернется на вакации и выложит свои книги, Иван Прокофьич возьмет учебник русской истории, поэкзаменует его маленько, а потом скажет:
– А про наш Кладенец ничего, поди, нет у вас… В котором году заложен и каким князем?
Вася ничего не знал об этом из учебника. От отца помнит он, как один из киевских князей Рюриковичей вступил в удельную усобицу с родным своим дядей, взял его стол, сжег обитель, церкви, срыл до основания город. Дядя ушел на север искать приволья и княженья в суздальском крае, где володели такие же Рюриковичи. И приплыл он сюда снизу к дремучим лесам керженецким, где держались дикие племена мордвы и черемис, все язычники, бродили по лесам, жили в пещерах или в шалашах, обмазанных глиной. Князю удалось утвердиться на этом самом месте, где стоит и по днесь Кладенец. Заложил он город, и с тех самых пор земляная твердыня еще держится больше семисот лет… Населил он свой Кладенец дружиной, ратными людьми, мордвой и черемисами, волжскими и камскими болгарами, пленниками из соседних земель. И первым делом задумал он основать обитель. Тогда-то явленная икона и показалась на той святой сосне… Князь приказал ее снять оттуда, но невидимая сила удерживала икону, и не было никакой возможности отделить ее от ствола сосны… Обитель освятили во имя Божьей Матери Одигитрии, и тогда икона далась в руки, и ее поставили за престольной иконой. Монастырь стал изливать на язычников свет учения Христа, князья радели о нем и не одну сотню лет сидели на своей отчине и дедине – вплоть до того часа, когда Москва протянула и в эту сторону свою загребущую лапу, и княжеский стольный город перешел в воеводский, а там в посад, а там и в простое торговое село. Только останки князей и княгинь покоятся в обители под покровом Одигитрии.
«Доблесть князя да церковный чин, – думал Теркин, сидя на краю вала, – и утвердили все. Отовсюду стекаться народ стал, землю пахал, завел большой торг. И так везде было. Даже от раскола, пришедшего сюда из керженецкого края, не распался Кладенец, стоит на том же месте и расширяется».
Сладко ему было уходить в дремучую старину своего кровного села. Кому же, как не ей, и он обязан всем? А после нее – мужицкому миру. Без него и его бы не принял к себе в дом Иван Прокофьич и не вывел бы в люди. Все от земли, все! – И сам он должен к ней вернуться, коли не хочет уйти в «расп/усту».
XXXI Монастырский двор был совсем безлюден, когда Теркин попал на него. Справа шел двухэтажный оштукатуренный корпус; подъезд приходился ближе ко входным воротам, без навеса, открытый на обе половинки дверей. Деревянная лестница, широкая и низкая, вела прямо в верхнее жилье.Теркин осмотрелся. Слева стояла небольшая церковь старинной постройки, с колокольней шатром. Дальше выступал более массивный новый храм, пятиглавый, светло-розовый. Глубже шли кельи и службы. Все смотрело довольно чисто и хозяйственно.
Выставилось в окно одной из келий старческое лицо с кудельной бородой.
– Как пройти к настоятелю? – спросил Теркин.
Монах не сразу дослышал: кажется, был крепковат на ухо.
Пришлось повторить вопрос.
– А прямо идите по лестнице – и налево… дверь-то налево. Там служка доложит.
На верхней площадке Теркин увидал слева дверь, обитую клеенкой, с трудом отворил ее и вошел в маленькую прихожую, где прежде всего ему кинулась в глаза корзина, стоявшая у печи и полная булок-розанцев.
За перегородкой в отворенную дверь выглядывала кровать со скомканным ситцевым одеялом. Оттуда вышел мальчик лет тринадцати, весь в вихрах совсем белых волос, щекастый и веснушчатый, одетый служкой, довольно чумазый.
– Отец настоятель? – спросил Теркин.
Мальчик хлопнул белыми ресницами, покраснел и что-то пробормотал, поводя головой в сторону двери.
У Теркина было с собой письмо от одного земца к игумену, отцу Феогносту. Он его вынул, присоединил свою карточку и отдал мальчику.
– Вот отнеси отцу настоятелю.
Думы на тему древнего Кладенца настроили его на особый лад. Он ожидал найти здесь какого-нибудь старца, живущего на покое, вдали от сутолоки и соблазнов, на какие он только что насмотрелся у Троицы.
Мальчик трусливо приотворил дверь, и оттуда донесся громкий разговор. Два мужских голоса, здоровых и высоких, и один женский – звонкий и раскатистый голос молодой женщины.
Это его привело в недоумение: в такой ранний час, и женщина – в келье настоятеля, в довольно шумной беседе.
– Пожалуйте! – промычал мальчик и пошире растворил дверь.
Первая комната в одно окно служила кабинетом настоятеля. У окна налево стоял письменный стол из красного дерева, с бумагами и книгами; около него кресло и подальше клеенчатая кушетка. Кроме образов, ничто не напоминало о монашеской келье.
У входа в просторную и очень светлую комнату, с отделкой незатейливой гостиной, встретил его настоятель – высокий, худощавый, совсем еще не старый на вид блондин, с проседью, в подряснике из летней материи, с лицом светского священника в губернском городе.
В руке он держал распечатанную записку с карточкой.
– Весьма рад… Василий Иваныч? – вопросительно выговорил он и протянул руку так, что Теркину неловко сделалось поцеловать, – видимо, настоятель на это и не рассчитывал, – он только пожал ее.
– Не угодно ли сюда? Чайку не прикажете ли?
На огромном диване, с обивкой из волосяной материи, сидела женщина, лет за тридцать, некрасивая, жирная, гладко причесанная, в розовой распашной блузе, и приподнялась вместе с ражим монахом, тоже в подряснике, с огромной шапкой волнистых русых волос.
– Милости прошу… Позвольте познакомить… Отец-казначей нашей обители. А это – племянница моя, супруга отца благочинного в селе Свербееве.
Попадья первая протянула через стол с самоваром широкую ладонь и подала ее Теркину ребром.
– Очень приятно, – выговорила она развязно и тотчас же опустилась на диван.
Казначей крепко пожал руку Теркина и поглядел на него как-то особенно весело.
– Изволили сегодняшнего числа на пароходе прибежать? – спросил он маслянистым, приятным баритоном.
– Нет, вчера вечером, поздно угодил, – ответил Теркин, впадая в местный говор.
– Вот сюда, присядьте! – усаживал его настоятель. – Чайку?.. Пелагея Ивановна… Предложите им.
– С моим удовольствием, – отозвалась попадья и спросила Теркина, как он желал: покрепче или послабее.
– На собственном пароходе изволили прибыть? – спросил приветливо настоятель, садясь около гостя, на краю дивана; взял в руки блюдечко, потом пояснил остальным: – Василий Иваныч – хозяин парохода «Батрак», в том же товариществе… знаете, отец казначей… мы еще на ярмарку бежали… на одном… кажется, «Бирюч» прозывается… прошлым годом?