Я прошла мимо в спальню и только там сняла свою шубку.
– Матушка Марья Михайловна, – заговорила она вдруг, и голос ее задрожал, – что вы изволите с собой делать!
Она поставила свечку на стол – вдруг опустилась предо мной на колени и заплакала.
Я тоже присела и смотрела на нее в каком-то оцепенении: так меня это поразило!
– Губите вы себя, матушка, губите!
Она уже не плакала, а рыдала и держала меня за обе руки, целуя их и наклоняясь головой над моими коленами.
Я спохватилась наконец, немножко оттолкнула ее и привстала.
– Что с тобой, Ариша? Ты с ума сошла!
Она поднялась и, верно, испугалась своей смелости. Бледная-пребледная стояла она передо мной, не говоря ни слова.
– Чего ты боишься за меня? Что я поздно ложусь спать? – говорила я, чувствуя, что щеки у меня ужасно горят от шампанского.
– Нет-с, не то-с, – прошептала Ариша.
– Так что же? Тебе, видно, скучно меня дожидаться. Не жди. У меня есть ключ от двери. Я могу одна раздеться.
– Не буду-с, не буду, – говорила она, дрожа всем телом.
– Ну, раздень меня, глупая!
1 апреля 186* Не поздно. – Пятница.
Я сказала Домбровичу про сцену с Аришей. Он смеется. Говорит то же самое, что и я: от горничной никто не убережется.
Впрочем, я не знаю наверно, догадывается ли она вполне? Знать, где я бываю по субботам, ей невозможно.
Я предложу всему нашему обществу менять дни. Этак будет лучше.
Вот уж около двух месяцев, как я сошлась с моим сочинителем. Я никак бы не вообразила, что женщина может в такое короткое время совсем переделать свои взгляды, вкусы, т. е. даже и не переделать, а превратиться в другого человека.
Вот когда совсем себя раскроешь, попросту, без всяких финтов, тогда только и начинаешь жить как следует. Долго ли я останусь с Домбровичем? Не знаю. Мы с ним так поставили себя друг перед другом, что все у нас обойдется мирно… Он меня пока занимает. На наших субботах без него не было бы такого увлечения; для света он мне тоже необходим… Старенек, правда, от него уж не очень дождешься страстных порывов, да и зачем?.. Когда сидишь за ужином, конечно, приятнее было бы видеть рядом с собою молодую, смазливую рожицу… Это еще не уйдет! С Домбровичем я, во всяком случае, не расстанусь, если б даже и наклеила ему рога. А нашла бы на меня такая блажь, я его же бы взяла в советники.
Он вчера говорил мне:
– Когда вздумаешь меня бросить, голубчик мой, скажи мне. В наших с тобой отношениях иначе и быть не может. Ты полюбила немножко мой ум, мое знание жизни, я тебя направил на путь истинный, показал, как всего удобнее болтаться в нашей земной юдоли. Все это я сделал не для твоего, а для своего собственного удовольствия. Я с тобой не хочу менторствовать, но по летам моим мне поневоле приходится принимать иногда тон старшего. Поэтому я на себя и смотрю как на временного наставника. В тебе кровь будет говорить все сильнее и сильнее. Теперь ты еще девочка, хотя тебе и кажется, что ты прошла огонь, и воду, и медные трубы.
Это меня заставило рассмеяться. Я – девочка!
– Да, мой друг, – продолжал начитывать мне Домбрович. – Твоя теперешняя зрелость еще внешнего характера. Ты много знаешь по искусству любить, но все это ты теперь глотаешь залпом. Ты резвишься, ты рвешься в самый водоворот наслаждений и все-таки не будешь знать им настоящей цены до поры до времени.
Разговор этот происходил у него в кабинете. Он подошел к шкапчику, вынул оттуда довольно толстую книжку в красном сафьяне и показал мне ее.
– Ты читала ли эту вещь?
– Ты знаешь, что я читала все твои классические книги.
– Ну, а этой, наверно, не прочла. Я тебе ее подарю. Это, мой друг, исповедь большого мудреца: "Les confessions de Jean Jacques".
– Руссо?
– Да, голубчик. В мире нет лучшего романа, да вряд ли и будет когда-нибудь. Почему? – спросишь ты… Потому что в романе только тогда встает живой человек, когда вся его суть рассказана с полным бесстрашием, без всяких прикрас. Тут все равно, великий он человек или простой смертный. Вот мы с тобой простые смертные. Но возьми мы десть бумаги и опиши мы себя до самых потаенных углов своего личного я, и мы оставим два бессмертных произведения. Беда только в том, что, кроме гениальных людей, этой простой шутки никто не может сделать. Нынче господа Доброзраковы тоже знакомят со своим душевным навозом. Он, правда, воняет; но и только.
– Почем знать, – рассмеялась я, – может быть, мои confessions [193 - исповеди (фр.).] тоже когда-нибудь прославятся?
– Разве ты пишешь журнал?
– А как бы ты думал?
– Отчего ж ты мне об этом никогда не говорила?
– Так, тебя слушала… Я несколько раз хотела показать тебе кое-что, особенно то место, где я на тебя злобствовала. Вот эта кушетка была также описана.
– Покажи, голубчик, покажи. Какая, однако, ты дикая и занимательная особа: никогда бы я не подумал, что ты ведешь дневник. Каждый день?
– Почти каждый.
– И помногу?
– Теперь нет, заленилась. А вот когда вы изволили вступать со мною в философические разговоры, страниц по пятнадцати; просиживала до шестого часа.
– Знаешь что: ты мне отдай свой журнал в ту минуту, когда подпишешь мою отставку.
– Чтоб ты из него сделал роман? Знаю я вас, сочинителей! Вы из всего извлекаете пользу. Уж я себя так и вижу в печати. Ты меня изобразишь во всех подробностях.
– Очень бы стоило! В тебе важна чистота инстинктов.
– Ну, уж не подделывайся, Домбрович, – перебила я его. – Кое-что я тебе прочитаю из моей тетрадки, а в роман меня все-таки не смей вставлять. Если тебе нужны будут деньги, а больше ты ничего не придумаешь, я у тебя куплю сюжет.
– По рукам! Но мы удалились от Руссо. Разверни ты эту красную книжку на странице двести тридцать седьмой, так кажется. Руссо тут описывает вторую, по счету, женщину, с которой он был в связи.
Вернувшись домой, я не выпускала из рук книжки Руссо, проглотила почти всю.
И что же? Самые лучшие места – любовные. Какой он там ни был великий мудрец, а все-таки описывает со всеми подробностями свои отношения к женскому полу.
Завтра мы с Капочкой поднимем такую возню! Я придумала явиться всем в костюмах. От сочинителя потребовала, чтобы он был одет пьеро. С его длинной фигурой будет очень смешно.
Костюм свой я приготовила в Толмазовом переулке и сниму его после ужина.
Ариша опять бы мне сделала чувствительную сцену, если б я явилась перед ней в виде нимфы. Домбрович сам мне нарисовал…
Да, завтра у нас пойдет "дым коромыслом". Это – выражение моей прелестной плясуньи. Я ее обожаю!